Педагогические воззрения Писарева. Наши педагоги имеют привычку или совсем ничего не читать, или же зачитывать до дыр разные немецкие или вообще иностранные брошюрки, а на то, что у нас под руками, они лишь изредка обращают свое благосклонное внимание. Педагогу прежде всего необходимо знать детскую душу, – что сделано у нас для изучения детских типов, с такой яркостью выведенных в произведениях Достоевского, Толстого, Помяловского? Есть ли у нас хоть одна статья, хоть одна маленькая заметка о педагогических воззрениях Писарева? А между тем ими бы стоило позаняться, что я и рассчитываю сделать в другом месте. Пока же несколько общих соображений.
Теория Писарева несколько одностороння, раз ее приходится прилагать к вопросам общественным, но безусловно справедлива в области педагогики. Писарев сам инстинктивно сознавал это и посвятил школе и воспитанию целый ряд блестящих статей. Вот они:
1. “Наша университетская наука”.
2. “Мысли Вирхова о воспитании женщин”.
3. “Педагогические софизмы”.
4. “Школа и жизнь”.
5. “Погибшие и погибающие”.
Кроме того, Писарев постоянно затрагивает мимоходом те же самые вопросы в различных своих статьях. И хотя бы кто-нибудь из наших педагогов обмолвился и вспомнил дни своей юности, когда он зачитывался Писаревым, впитывая в себя “яд” и нектар свободной жизни.
О педагогических воззрениях Писарева можно написать целое и очень полезное исследование. К сожалению, моя биография и так уж разрослась: нужно беречь место.
Все излюбленные идеи Писарева – духовная самостоятельность личности, уважение индивидуальности, экономия сил, реализм сведений – все они должны найти, и рано или поздно найдут, свое место в будущих педагогических системах. Здесь для них полный простор, здесь им не придется сталкиваться ни с “системой экономических противоречий”, ни с политическими программами. Писарев в полном смысле слова может быть назван педагогом-теоретиком, ибо что же он делал, как не учил тому, как надо учиться, развивать свой ум, совершенствовать свою личность, а через нее общественный строй.
Воспитание должно развить и образовать характер человека, приучить его ум к самостоятельной работе, его чувство – к вере в самого себя, к уважению чужого достоинства, должно снабдить его суммой полезных и необходимых сведений и тем мужеством, которое позволяет человеку бодро выносить неудачи жизни и становиться на ноги даже после сильных ударов судьбы.
“Надо прежде всего беречь в ребенке его самого, надо уважать в нем то, что не может быть приобретено никакими усилиями и не может быть куплено ни на какие деньги, – словом, его личность, его оригинальность, данную ему от природы. Человек, действительно уважающий человеческую личность, должен уважать ее в своем ребенке. Все воспитание должно измениться под влиянием этой идеи”.
Так учит Писарев. И это как нельзя более справедливо. Не проходит ли через всю нашу воспитательную систему уродливое стремление обезличить человека с минуты его первого лепета вплоть до получения всевозможных аттестатов? Чисто механическая система усвоения, отсутствие живого интереса и нравственной связи между учащими и учащимися – вот то мертвящее всякое благое начинание зло, с которым на первых же порах приходится встречаться каждому, кто мало-мальски углублялся в изучение педагогики.
Читатель уже знает воззрения Писарева на этот счет. Он припомнит в этом месте его убийственную характеристику гимназического курса, припомнит письмо к матери, где, объясняя свой разлад с нею, Писарев говорит, что причина такого разлада кроется в “воспитательном деспотизме”, в пренебрежении внутренним я воспитанника и в желании сделать из него нечто на свой собственный образец. А природа? Ведь она же вкладывает в человека его силы, его влечения и страсти… Воспитание должно лишь регулировать их, должно подавлять дурное, развивая ум, но “формировать характер – нелепая претензия”.
Отсутствие уважения к природе, к естественным наклонностям и даже потребностям организма можно встретить на каждом шагу. Припомните, с какой страстностью Писарев защищал здоровье учащихся детей. “Пусть, – говорит он, – школа поглощает время воспитанников, не давая им за это время прямо полезных знаний, но пусть она, по крайней мере, не посягает на их здоровье”. Хотя бы это! Но “когда мы смотрим на слабого, бледного и притупленного юношу, мы имеем полное право сказать с законной гордостью: вот дело рук наших. Мы заставляли его учиться, когда ему хотелось спать, мы заставляли его сидеть на месте, когда ему хотелось бегать, мы держали его в четырех стенах, когда ему необходимо было дышать свежим воздухом, мы мужественно боролись со всеми естественными стремлениями этого строптивого организма и, как видите, мы достигли того, что этот организм утратил всю свою строптивость и в настоящую минуту не стремится решительно ни к чему”.
Последнее время мы как-то особенно усердно “трепали вопрос” о переутомлении учащихся. Решусь напомнить, что этот вопрос ровно 30 лет тому назад был поднят и великолепно разработан Писаревым. Итак, физическое здоровье как основа самостоятельной личности – это необходимый minimum и вместе с тем краеугольный камень. Тот же принцип смело может быть приложен и к области воспитания умственного. Взваливать на ребенка слишком много – это величайшее зло.
“Я твердо уверен, – пишет Писарев, – что ни гимназия, ни университет, ни какое-либо другое учебное заведение не могут и никогда не будут в состоянии выпускать в свет совершенно образованных людей, то есть таких людей, которым незачем было бы трудиться больше над собственным развитием и приобретать новые знания собственными усилиями. Когда школа хочет заменить человеку самообразование, тогда она берется совсем не за свое дело и, стараясь сделать для учащегося юношества чересчур много, не делает даже того, что составляет ее прямую и естественную обязанность. Самообразование составляет необходимую и в высшей степени законную фазу человеческого развития. Школа должна стремиться не к тому, чтобы избавить человека от трудов самообразования, а к тому, чтобы сделать эти труды возможными и плодотворными. Школа должна возбудить в человеке любознательность и, во-вторых, развернуть и укрепить силы его ума настолько, чтобы человек, выходя из школы в жизнь, мог без посторонних руководителей искать и находить разумное удовлетворение своей любознательности”.
Писарев как критик. Слава Писарева основывается на его критических статьях. И, в самом деле, трудно представить себе более увлекательное чтение. Пылкое и вместе с тем полное юмора изложение, слог, близкий к разговорному и вместе с тем удивительно изящный, художественная полнота, с которой развивается мысль без этих неприятных скачков и постоянных отступлений на несколько верст в сторону, – делают любую статью Писарева и доступной для всех, и интересной для всех. Среди своих поклонников Писарев насчитывал немало гимназистов и девушек. Передают даже комическую формулу, с какой когда-то мужья 60-х годов обращались к своим супругам-шестидесятницам: “Матушка, или хозяйством заниматься, или Писарева читать” – затем следовали свирепые взгляды на недожаренное жаркое или переваренный картофель. Все это говорит совсем не о том, что Писарев высказывал “маленькие” мысли, а лишь о его литературном искусстве, об удивительном мастерстве словесном и той привлекательности, которую он умел придавать самым сухим материям. Изящество и легкость его статей ничуть не мешают серьезности их содержания. Пожалуй, даже наоборот: талант Писарева как бы разгорался, встречая себе препятствия, и достигал своего кульминационного момента там, где трудность разбиравшегося вопроса была наибольшей. Это о форме статей Писарева. Публицистическая сторона их целиком вращается возле одной драмы русской жизни, которую он подметил с первых же шагов своей литературной деятельности. Разъяснять эту драму, раскрывать перед читателем всю ее полную неприглядного мрака глубину он считал своей главной обязанностью и не забывал о ней ни на минуту, лишь только перо попадало в его руку. Читатель знает эту драму. Ее сущность сводится к тому слишком обычному явлению, когда невежество и предрассудки засасывают свободную человеческую личность. Страшная драма – кончается ли она смертью героя, или тем, как, постепенно привыкнув к своему халату и туфлям, человек осоловелыми глазами смотрит на мир Божий, не воспринимая из него ни мысли, ни доброго чувства, ни стремления к живой деятельности, а лишь неотразимый позыв к зевоте. “Безличность, безгласность, умственная лень и вследствие этого умственное бессилие – вот, – говорит Писарев, – болезни, которыми страдает наше общество, наша критика; вот что часто мешает развитию молодого ума, вот что заставляет людей сильных, ставших выше этого мещанского уровня, страдать и задыхаться в тяжелой атмосфере рутинных понятий, готовых фраз и бессознательных поступков”. Произведения Писемского, Тургенева, Гончарова служили Писареву обильнейшим материалом для иллюстрации “драмы”. В “Тюфяке”, например, три молодые личности, не обиженные природой, измучиваются, вянут и гибнут. В этих личностях нет ничего особенного ни в хорошую, ни в дурную сторону; они не гении и не уроды; одаренные достаточной долей ума и практического смысла, они могли бы прожить себе в свое удовольствие, вырастить с полдюжины детей и умереть спокойно, оставив по себе приятное воспоминание в сердцах благодарного потомства, т. е. своих детей и внучат. Выходит совсем не то, что следовало ожидать. Один из трех – Павел Бешметев – спивается с круга и умирает в молодых летах. Другая – жена Бешметева – проводит молодость в грубых семейных сценах и остается вдовой тогда, когда уже не знает, что делать со своей свободой; третья – сестра Бешметева – посвящает жизнь свою служению обязанности, живет для своих детей, терпит дурака-мужа, полу-Ноздрева, полу-Манилова, и медленно хиреет, потому что с одной обязанностью не проживешь жизни.
“И это жизнь! – восклицает Писарев, – стоит ли заботиться о своем пропитании, поддерживать свое здоровье, беречься простуды только для того, чтобы видеть, как день сменяется ночью, как чередуются времена года, как подрастают одни люди и стареют другие. Если жизнь не дает ни живого наслаждения, ни занимательного труда, то зачем же жить? Зачем пользоваться самосознанием, когда сам не находишь для него цели и приложения?…”
За этой-то драмой гибели человеческой личности “в тяжелой атмосфере рутинных понятий, готовых фраз и бессознательных поступков” Писарев следил, повторяю, с постоянным напряженным вниманием. Писемский как человек особенно близкий к действительности, исключительно не терпевший какой бы то ни было идеализации, пользуется большой его симпатией, и он частенько возвращается к его романам, черпая в них то, чего ему не хватало по недостатку личного опыта. У Писемского он нашел своих вечных детей, “для которых последнее произнесенное слово служит законом и для которых против бессознательного крика большинства нет апелляций”,– своих карликов. Но такие статьи, как “Погибшие и погибающие”, вводят нас уже в область темного царства, где горе – не от одной рутинности понятий.
Самостоятельной теории искусства Писарев не создал; впрочем, он мало и занимался им. В литературном произведении был важен для него прежде всего тот материал, который оно заключает в себе. Материал ничтожен или лжив – Писарев мечет громы и молнии; правдив, важен – Писарев пользуется им для проведения своих излюбленных идей. Выдуманного он терпеть не может, но отсюда совершенно не следует, чтобы он требовал от художника быть фотографическим аппаратом, и только. Как в каждом человеке Писарев ценил больше и прежде всего свободно и смело выраженную индивидуальность, так и в художнике. “Поэт должен воплощать в себе лучшие стремления своего века, должен страдать страданьем мира и радоваться его радостью. Он пишет кровью своего сердца. А чтобы действительно писать кровью сердца, необходимо беспредельно и глубоко сознательно любить и ненавидеть, и чтобы эта любовь и ненависть были действительно чисты от всяких примесей личной корысти и мелкого тщеславия, необходимо много передумать и многое узнать”. Любовь и ненависть на прочном фундаменте личного опыта и знания – вот что больше всего ценится Писаревым в поэтическом произведении. Действующая, боевая точка зрения на жизнь, воодушевлявшая его постоянно, перенесена в область искусства. Однозначно смотрел он и на критику: он требовал, чтобы критик выражал себя, боролся и проповедовал во имя своей любви и ненависти.
На свободе. – Разрыв с Благосветловым. – Новая любовь. – Из воспоминаний о Писареве A.M. Скабичевского. – Слава. – Переход в “Отечественные записки”. – Смерть Писарева
Выйдя из крепости, Писарев поселился вместе с матерью и сестрами в маленькой и скромной квартире на Петербургской стороне. Он чувствовал себя утомленным, измученным; в нем пробуждалась страстная потребность полного умственного отдыха. Но надо было писать, чтобы жить. Эти последние годы ему приходилось зачастую насиловать себя, берясь за перо, и он то и дело жалуется на какую-то апатию.
Первое время, как я сказал, он жил в семье, но вскоре денежные средства стали настолько скудными, что мать и младшая сестра должны были отправиться в деревню, в Грунец. Писареву предстояло новое испытание, быть может, даже горшее в сравнении с тем, какое он вынес во время заключения в крепости. Правда, он был на свободе, правда, известность и слава его были уже упрочены, и находились даже идейные барышни, несколько психопатически настроенные, просившие его в виде особой милости взять их к себе в горничные, но мерзость жизни пересиливала то, что было хорошего. С недостатком в деньгах он еще мирился довольно легко и мужественно занимался редакцией переводов (Брэма, Шерра и т. д.) по 5 и 7 рублей с листа, сам даже переводил (Шерра, “История цивилизации в Германии”), но самое обидное было то, что он вдруг остался не у дел. Он поссорился с Благосветловым, и поссорился раз и навсегда. По искреннему моему убеждению, здесь-то, в эпизоде разлада, а затем и разрыва с Писаревым, проявилась вся мелочность, все буржуйство благосветловской натуры. Ссора произошла, разумеется, из-за пустяков, но эти пустяки были лишь поводом, причины же лежали глубже. Суть дела мне представляется такою: Благосветлов, заметив нервность и переутомление Писарева, несколько изменил тон своих отношений с лучшим своим сотрудником и поспешил похоронить его талант, стал намекать, что “мы, дескать, и без вас очень даже свободно обойдемся”. Несомненно, что Благосветлов с поразительной пошлостью распускал направо и налево сплетню о том, что Писарев выдохся, и т. д. Разумеется, тот не мог этого перенести и, не считая нужным подделываться к патрону, оставил его без жалоб и упреков. А ведь было бы за что упрекнуть и на что жаловаться, были и обещания со стороны Благосветлова уделять Писареву четверть дохода, был на виду и тот несомненный факт, что “Русское слово” создано было Писаревым и держалось, и славилось прежде всего им. Но в течение 1866 года отношения еще продолжались, и Писарев работал для благосветловских изданий, сначала в “Русском слове”, прекращенном с январской книги, а затем написал две статьи и для сборника “Луч”. В следующем году, когда Благосветлов начал “Дело”, Писарев не имел уже с ним больше ничего общего. О ссоре своей он писал Н.В. Шелгунову:
“Николай Васильевич! Я перед вами виноват без оправдания. Вызвавшись, в разговоре с Л.П., заботиться об интересах вашей умственной жизни, я до сих пор не только не указал вам ни одной книги и не сказал вам ни одного дельного слова, но и вообще не ответил толком ни на одно из ваших писем. Теперь я пишу к вам, чтобы сообщить известие, которое, по всей вероятности, будет вам очень неприятно и, может быть, значительно уронит меня в ваших глазах. Я разошелся с тем журналом, в котором мы с вами работали, и должен вам признаться, что разошелся не из принципов и даже не из-за денег, а просто из-за личных неудовольствий с Григорием Евлампиевичем (Благосветловым). Он поступил невежливо с одною из моих родственниц, отказался извиниться, когда я этого потребовал от него, и тут же заметил мне, что если отношения мои к журналу могут поколебаться от каждой мелочи, то этими отношениями нечего и дорожить, у меня уже заранее было решено, что если Г.Е. не извинится, я покончу с ним всякие отношения. Когда я увидел из его слов, что он считает себя за олицетворение журнала и смотрит на своих главных сотрудников как на наемных работников, которых в одну минуту можно заменить новым комплектом поденщиков, то я немедленно раскланялся с ним, принявши меры к обеспечению того долга, который остался на мне. Эта история произошла в последних числах мая. Так как я не имею возможности содержать в Петербурге целое семейство, то моя мать и младшая сестра в начале июня уехали в деревню, а я остался; ищу себе переводной работы и веду студенческую жизнь. Теперешний адрес мой: по Малой Таврической, дом № 23, кв. № 2. Вы, может быть, скажете, Николай Васильевич, что из любви к идее мне следовало бы уступить и уклониться от разрыва. Может быть, это действительно было бы более достойно серьезного общественного деятеля. Но признаюсь вам, что я на это не способен”.
Итак, разрыв произошел. Повторяю, Писарев, создавший “Русское слово”, придавший ему лицо, без которого оно не имело бы ни малейшего права на самостоятельное существование, должен был оставить свой собственный журнал. Это любопытный факт в истории нашей литературы, и, к сожалению, не единственный. Ведь за несколько лет перед этим то же самое случилось с Белинским. Любопытно, что оба эпизода даже в мелочах похожи друг на друга. Как Благосветлов направо и налево распускал слухи, что Писарев выдохся, и готов был похоронить его живым, точно так поступал и Краевский по отношению к Белинскому. Равно как “Отечественные записки” 40-х годов были созданы Белинским, так и “Русское слово” было создано Писаревым. Тому и другому – и Белинскому, и Писареву – пришлось испытать всю “черную” неблагодарность со стороны предпринимателей, составивших себе состояние их трудами и вдохновением. Как литературные работники они, несмотря на талант, несмотря на привязанность и восторги публики, оказались бессильны в борьбе с издательским капризом и мошной. Каприз и мошна победили: высосав из Писарева и Белинского лучшие соки, Краевский и Благосветлов выбросили их чуть ли не на мостовую. Судите как угодно, но это недурная иллюстрация наших литературных нравов.
Что же, скажет читатель, оставив один журнал, всегда можно найти другой. Белинский переселился в “Современник”, Писарев – в “Отечественные записки”…
Подобное рассуждение доказывает полное незнакомство с психологией журналиста. Как моряк привязывается к своему кораблю и находит его самым красивым из всех, как каждый из нас привязывается к своему дому, земледелец к своей пашне и своему хозяйству – так и журналист к своему журналу. Лишь работая в нем, чувствует он полноту свободы. У него уже есть своя публика, свои поклонники, которые привыкли к нему, понимают его с полуслова, извинят ему оплошность, лучше других оценят его достоинства. В своем журнале ему уже не приходится тратить силы на “обживание”; на новом месте это необходимо. Не всегда к тому же бывает легким делом отыскать новое место. Так случилось и с Писаревым.
Оставив “Дело”, он очутился не у дел. Всякий заурядный писатель нашел бы себе место в каком-нибудь из второстепенных журналов, но Писареву нужно было занимать или первое место, или никакого; первое же место было возможным для него лишь в “Деле”, единственном по направлению журнале, в котором Писарев мог бы найти себе полный простор. Отказываясь же от “Дела”, приходилось отказываться и от журналистики, и как раз в такое время, когда она походила на утлый челн, получивший пробоину. “Современник”, “Русское слово” были закрыты окончательно, остались только “Отечественные записки”, “Литературная библиотека”, “Библиотека для чтения”, “Женский вестник”, “Русский вестник”, в которых для писателей “Современника” и “Русского слова” места быть не могло.
Вот к этому-то времени Писарев, в ноябре 1867 года, опять писал Шелгунову:
“Николай Васильевич! Я все лето собирался написать к вам, а осенью уже перестал собираться и думал, что, должно быть, не напишу никогда. Вчера я получил ваше письмо и сегодня отвечаю на него. Вы желаете знать подробности о положении нашей журналистики. Я сам стою теперь в стороне от нее. С “Делом” я разошелся в конце мая вследствие личных неудовольствий, и с тех пор не сходился с ним. Получая книжки “Дела” и видя мое имя в каждой из них, вы могли думать, что мы помирились. Но этого нет и, вероятно, не будет. В “Деле” печаталась и печатается до сих пор моя большая историческая работа, которая была отдана туда задолго до нашего разрыва и которую я не считал себя вправе брать назад, тем более что начало ее было уже отпечатано. Я не участвую ни в “Деле”, ни в каком бы то ни было другом журнале. Что же у нас теперь, кроме “Дела”, есть в журналистике? “Отечественные записки” – известный вам разлагающийся труп, в котором скоро и червям нечего будет есть. “Всемирный труд”, в котором роль первого критика играет Николай Соловьев; “Литературная библиотека”, или – вернее – собрание литературных инсинуаций и абсурдов; “Женский вестник”, которого издательница ведет постоянно до сорока процессов в мировых судах по поводу отжиливанья денег.
Все, что здесь доступно оку;
Спит, покой ценя;
Нет, не дряхлому востоку
Покорить меня!
И конечно, не этим журналам заманить меня. Есть действительно слухи о том, что затевается новый журнал, в котором будут участвовать некоторые из прежних сотрудников “Современника”. Но эти слухи много раз проносились и оказывались ложными или, по крайней мере, преждевременными. Как бы то ни было, но до сих пор я не получил никакого приглашения участвовать в этом ожидаемом журнале. И, вероятно, я его не получу. Партия “Современника” меня не любит и несколько раз доказывала печатно, что я очень глуп. Искренно ли было это мнение – не знаю, но во всяком случае сомневаюсь, чтобы Антонович и Жуковский захотели работать со мной в одном журнале”…
Писарев не жалуется. Он находит еще в себе силу шутить. Но пусть, хотя бы на основании общечеловеческой психологии, читатель постарается проникнуть в его душу. Одна жестокая необходимость (оставив первое место в журналистике и возможность постоянного общения с читателем) заниматься переводами ради куска хлеба может сломить всякого. Писарев похож на рыбу, выброшенную на берег.
Посмотрим, как живет он в это время. 14 июня 1867 года он пишет матери:
“Был у Ковалевского, желая узнать подробности о тех работах, которые он намерен мне предложить.
Встретил он меня очень дружелюбно. В результате свидания оказалось, что он поручит мне переводить с немецкого книгу Шерра “История цивилизации в Германии”. Потом обедал в компании у кухмистера по 30 коп. с персоны”.
Письмо от 16 июля:
“Ты, право, не знаешь, что это значит, когда три типографии с трех разных сторон требуют материала для работы и когда, кроме того, имеется в виду необходимость приготовить через 2 месяца 15 листов оригинального писания. Я перечислю все, что лежит у меня теперь на руках: 1) я редактирую перевод физиологии Дрепера для Луканина; 2) я редактирую перевод Брэма для Ковалевского; 3) к октябрю я должен перевести 5 листов Дрепера и 4) 15 листов Шерра; 5) к октябрю я должен приготовить для некрасовского сборника 15 листов оригинальной работы”.
В этой скучной, серенькой жизни было, однако, кое-что светлое. Прежде всего заметим, что Некрасов, этот прозорливый журналист, с чутьем настоящего редактора завязал отношения с Писаревым. Случилось это так:
“Ко мне, – пишет Писарев матери (3 июля 1867 г.), – неожиданно явился утром книгопродавец Звонарев и сообщил мне, что Некрасов желал бы повидаться со мною для переговоров о сборнике, который он намерен издать осенью. Если, дескать, Вы желаете, Николай Алексеевич сами приедут к Вам, а если можно, то они просят пожаловать к ним сегодня утром. Я ответил, что пожалую, – и поехал. Прием был, разумеется, самый любезный. С первого взгляда Некрасов мне ужасно не понравился; мне показалось у него в лице что-то до крайности фальшивое. Но уже минут через пять свидания прелесть очень большого и деятельного ума выступила передо мною на первый план и совершенно изгладила собою первое неприятное впечатление. Было говорено достаточно – и о сборнике, и о предполагаемом журнале, и о литературе, и о современном положении дел. Практический результат свидания получался следующий. Некрасов просил меня написать для сборника статьи 2–3, всего листов 10, о чем я сам пожелаю. Я решил, что о “Дыме”, потом о романах Андре Лео и еще о Дидеро. Все это Некрасов совершенно одобрил. Я сказал, что мне платили в “Русском слове” и в “Деле” по 50 рублей за лист и что меньше этого я взять не могу. На это Некрасов отвечал, что он никогда не решится предложить мне такую плату и что в его сборнике норма будет 75 р. за лист. Я согласился и на это. Затем я сказал, что в настоящее время я живу переводами и что мне, для того чтобы работать для сборника, надо будет на несколько недель отказаться от переводов. Чтобы существовать во время этих нескольких недель – потребуются деньги, а у меня их нет. Некрасов предложил мне немедленно вперед, сколько потребуется. Я отказался от наличных, но попросил записку, по которой, в случае надобности, могу немедленно получить 200 р. Записка была немедленно написана и лежит у меня в шкатулке”.
Значит, со стороны работы дело несколько прояснялось, но, к сожалению, силы были надорваны, и пять лет заключения давали себя чувствовать. Писарев видел это, сознавал это и мучился. “Я, – пишет он, – совершенно здоров, т. е. хорошо ем, хорошо сплю и т. д. Но неуменье думать, читать и писать продолжается. Вернется ли?…”
Про то же говорит и А. М. Скабичевский, навестивший Писарева в 1867 году.
“Я, – рассказывает он, – застал Писарева в хандре и раздражительности. Он жаловался, что ничего у него не пишется: напишет страницу и сейчас же разорвет.
– А все причиной моя несчастная любовь! – воскликнул он с той прозрачной откровенностью, какою всегда отличался. – Так уж, верно, суждено мне в жизни – влюбляться в своих кузин, и каждый раз безуспешно… А я чувствую, что строчки не напишу, пока не добьюсь торжества своей любви”.
Писарев говорит тут о своей любви к M. M. И эта любовь не слишком много радостей принесла ему, да и дни его уже были сочтены.
В 1868 году открылись “Отечественные записки” Некрасова, и Писарев перешел в них.
“Сторонники “Русского слова”, – пишет А. М. Скабичевский, – превратившегося в 1867 году в “Дело”, говорили, что, перейдя в “Отечественные записки”, Писарев совсем перестал быть прежним Писаревым, увял и обесцветился. Но это было одно пустое злоречие. Если и в самом деле последние три года жизни Писарева не ознаменовались никаким ярким проявлением его таланта, то какие бы обстоятельства ни были причиною этого, во всяком случае переход в “Отечественные записки” был тут ни при чем. Сильно сомневаюсь я, чтобы Благосветлов мог иметь на Писарева какое бы то ни было вдохновляющее влияние, а что платил он ему за статьи, составлявшие главную силу и украшение “Русского слова”, возмутительно мало и скаредно, этого никто не оспорит. “Отечественные записки”, обещая Писареву не в пример большее материальное обеспечение, в то же время предоставляли полный простор для его пера. Он мог быть спокоен, что каждая статья его, что бы он ни написал, будет с радостью принята.