bannerbannerbanner
Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность

Евгений Андреевич Соловьев
Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность

Полная версия

Теперь, если мы примем во внимание, что Писарев стал работать в “Русском слове” почти в одно время с Благосветловым, что идея эмансипации личности была полностью разработана им, что в словечках и злобных афоризмах он не ощущал ни малейшей надобности, то к чему же, спрашивается, сводится влияние Благосветлова? К очень и очень немногому, если только к чему-нибудь, хотя сам Писарев это влияние признавал и даже отводил ему большую роль в истории своего духовного развития. Но это делалось преимущественно из вежливости и для показной солидарности. Для меня же несомненно, что на первых порах, по крайней мере, Благосветлов пытался разыгрывать роль ментора; очень может быть, что он заставил Писарева серьезно призадуматься над формулой чистого искусства, но все же не такой Писарев был человек, чтобы говорить с чужого голоса. Любая мысль должна была предварительно войти в его плоть и кровь, органически слиться со всем его миросозерцанием, и тогда только он принимался за ее пропаганду.

Благосветлов, отличавшийся приятной манерой “водить” наклевывавшихся новых сотрудников и сильно восстановивший против себя этим приемом всех, кому только приходилось иметь с ним дело, принял Писарева довольно свысока и взглянул на него тем более покровительственно, что юноша сообщил ему не без гордости о своем сотрудничестве в “Рассвете”. Но Писарев был неробкого десятка и, нисколько не смутившись олимпийским приемом, отдал Благосветлову “Атта Троль”, заломив при этом несообразную цену, совершенно развязно просил назначить день, когда он может прийти за ответом. Благосветлов стал тянуть и довел наконец Писарева до того, что тот потребовал или категорического ответа, или рукопись. Дело, однако, благополучно уладилось, и “Атта Троль”, проданный за 280 рублей, появился в “Русском слове” за 1860 год зимою.

Благосветлову можно отдать справедливость, что он “учуял” Писарева и через несколько месяцев предложил ему постоянное сотрудничество, сначала, впрочем, в отделе библиографии. Но очень скоро Писарев выступил со статьями “Уличные типы” и “Идеализм Платона”.

Забегая несколько вперед, посмотрим, в какую обстановку попал Писарев, сделавшись сотрудником “Русского слова”, и что за личности окружали его? Из этих последних на первом плане стоит Благосветлов, которого мы уже немного знаем. В нем, несколько выше, мы отметили одну симпатичную черту понимания талантов, и это-то понимание и сыграло большую и плодотворную роль в жизни Писарева. Стоило Писареву только написать 2–3 статьи, как Благосветлов сделал его своим помощником по редакции и предоставил ему писать что заблагорассудится. Такое явное доказательство доверия не могло не подействовать вдохновляющим образом на юного литератора, на которого к тому же со всех сторон посыпались многочисленные восторженные похвалы и не менее многочисленные ожесточенные порицания. По поводу статьи Писарева “Схоластика XIX века” молодежь того времени решительно утверждала, что “теперь современная метафизика и мистика разрушены”, и после этой статьи стала смотреть на ее автора как на своего руководителя. Видя успех своего юного сотрудника, Благосветлов не мог не радоваться, потому что в 61-м году “Русское слово” только вставало на ноги и было малозаметным благодаря соседству “Современника”, где еще царил в то время дух Добролюбова и Чернышевского. Благосветлов сообразил, что пустое место в литературе, оставшееся после Добролюбова, незадолго перед этим погибшего от злой наследственной чахотки, может быть занято Писаревым, мощный литературный талант которого проявился сразу и быстро развертывался во всей своей широте. Так как скверное учреждение литературной табели о рангах не существовало в 60-х годах и писатели ценились по достоинству, то Писарев, несмотря на всю свою зеленую юность, не мог не удостоиться со стороны Благосветлова особенной ласки и особенного внимания. В продолжение целого года (1861–1862) они были на “ты” и почти неразлучны. Благосветлов играет роль ментора, борется со страстишкой Писарева к карточной игре и вместе с тем, желая доставить развлечение своему соредактору, устраивает для него преферанс “по маленькой”. Другие сотрудники “Русского слова” не могли смотреть на Писарева иначе как снизу вверх, хотя эти “другие сотрудники” не были лишены ни дарования, ни образованности.

Выделялся из них в то время особенно В. Зайцев, писатель, к сожалению, совершенно несправедливо забытый в настоящее время. Перечитывая его статьи в “Русском слове”, я не мог не убедиться, что это был человек с чутьем, понимавший, что было нужно для той минуты, когда он работал. Кроме перевода Лассаля, ничего крупного В. Зайцев после себя не оставил, но это не причина, почему бы нам не познакомиться с ним и его убеждениями поближе. Дело в том, что эпоха общественного возбуждения так глубоко волнует каждого причастного к совершающемуся движению, что даже дарование средней руки становится способным к ценному для жизни прозрению. В некоторой степени оно было и у Зайцева. Писал он, как известно, главным образом, библиографические заметки, и эти заметки представляли из себя ценный аккомпанемент для статей Писарева. Если Зайцев и не высказывал оригинальных взглядов, то взглядов нужных и полезных он держался всегда твердо. Как и все сотрудники “Русского слова”, он был утилитарьянцем и последователем Милля, защищал эмансипацию женщин, и вместе с тем его трезвый, практический ум постоянно привлекал его внимание к экономическим вопросам, вся важность которых в то время скорее предчувствовалась, но не осознавалась. Зайцев обладал своеобразным, хотя и несколько грубоватым, остроумием, которым, надо сказать, подчас злоупотреблял. Но этого мы не поставим ему в вину, потому что писатели 60-х годов вообще не отличались изяществом. Лишь двое из них – Писарев и Добролюбов – никогда не грешили против правил литературного джентльменства. С публикой (это тоже было в духе эпохи) Зайцев обращался запанибрата, шутил с нею, как с близким родственником, любил такие выражения, как “подлость”, “мерзость”, “идиоты” и т. д. К Писареву он относился всегда искренне и почтительно, высоко ставил его дарование и спокойно уступал ему первое место. Особенно близки, впрочем, друг к другу ни Писарев, ни Зайцев никогда не были, и уж раз мы заговорили о сердечности, то за нею придется обратиться к другому сотруднику “Русского слова”, именно Н.В. Шелгунову, имя которого в восьмидесятых годах стало общеизвестным.

Н.В. Шелгунов не был крупной литературной силой и долгое время занимал второстепенное место в журналистике, но все недостатки его таланта искупались полной искренностью, сердечностью и чуткостью, с какой он относился к вопросам времени. Получив специальное образование лесничего, Шелгунов, охваченный массовым возбуждением, презрел улыбавшуюся ему карьеру чиновника и мужественно вступил на литературную дорогу, которой не покидал уже до конца своих дней. Среди хронической бедности и лишений Шелгунов ни разу не пожалел о своей измене лесничеству и департаменту, и вплоть до гробовой доски горел теми же чувствами, тою же любовью, которые одушевляли его в юные годы. Про эти свои юные годы он как-то заметил: “Я вернулся из-за границы еще в большем чаду, чем туда поехал. Но в этом чаду было много силы и самых лучших желаний. То был чад молодости, который зовется любовью”. Не претендуя на первое место, не зная язвы тщеславия, губящей теперь столько хороших людей, Шелгунов скромно занимался черной и невидной литературной работой, веруя в ее пользу и необходимость. Мягкий и добродушный, он легко сходился с людьми, да и вообще его тянуло к ним. Рассказывая нам о шестидесятых годах, он с особенным удовольствием вспоминает о коллективной силе и коллективных стремлениях того времени. Его радует, что все хотели учиться и все хотели работать. Он утверждает, что с “такой коллективно направленной на благо силой можно было совершать чудеса и что несколько чудес действительно совершилось”. Пущенное им в оборот название “идеалист земли” ближе всего подходит к нему самому, и этот идеализм неизменно пребывал в его любящем и искреннем сердце. Хотя его собственная известность в шестидесятые годы совершенно утопала в лучах славы, окружавшей Писарева, он не завидовал, а даже радовался, что не перевелись на Руси большие и смелые люди.

О других сотрудниках “Русского слова” я не считаю нужным говорить и ограничусь лишь замечанием, что в их компании жить было можно и что если они не всегда симпатизировали друг другу как личностям, то в сообществе писателей составляли дружный и выдержанный хор. Историк журналистики помянет их когда-нибудь добрым словом.

В общем, заметим, что благодаря, главным образом, статьям Писарева “Русское слово” представляло из себя отдельную, ярко очерченную литературную группу, поставившую на своем писательском знамени девиз: “свобода личности”. Эта-то свобода и борьба с духом крепостничества в области чувств, идей и убеждений и давала “Русскому слову” право на самостоятельное существование. Проникнутый рационалистическим духом, журнал этот все задачи времени сводил, главным образом, к просвещению масс и демократизации наук.

То и другое было вместе с тем и краеугольными камнями миросозерцания Писарева.

Университетский курс между тем приближался к концу.

“Я, – рассказывает Писарев, – почти не ходил на лекции, но работал сильно. После приезда с каникул я решился писать диссертацию на медаль, на историческую тему, заданную Иронианским.[18] Предприятие было дерзкое. Тема была задана в начале февраля, в то время, как я еще отрицал солнце и луну; кто писал на эту тему, тот принялся за работу тотчас же после объявления задачи, а я начал изучать предмет диссертации в начале октября, между тем как все сочинения должны быть представлены никак не позже первых чисел января. Месяц был употреблен на чтение и выписки, а в ноябре я принялся писать. Дело пошло быстро и успешно, отчасти на живую нитку, кое-где на авось, с широкими взглядами и рискованными обобщениями. Я писал без черновой, потому что переписывать было бы некогда, и старался обработать предмет так, чтобы произведение мое могло быть помещено в каком-нибудь журнале. К началу января я кончил свой труд и заметил не без удовольствия, что в нем, по крайней мере, 15 печатных листов. Впрочем, недостаток времени помешал мне развить некоторые мысли, которые были уже совсем выработаны в моем уме; делать было нечего: я махнул на них рукою, написал на своей диссертации эпиграф “еже писах, писах” и представил ее, куда следует”.

 

“Еже писах” оказалось, однако, произведением настолько блестящим и талантливым, что Писареву присудили серебряную медаль, но многие из профессоров требовали для него золотой. Но золотая досталась его конкуренту Утину “за обстоятельность и основательность”. Писарев со спокойным сердцем удовлетворился и серебряной, тем более что работа была зачтена ему за диссертацию. Чтобы закончить с “Аполлонием Тианским”, скажем, что редакция “Русского слова” открыла для него страницы своего журнала и выплатила Писареву что-то рублей 600.

Весной 1861 года университетский курс Писаревым был закончен, и притом не формально закончен, но и по существу. Писарев махнул рукой на свои юношеские мечты о профессуре, о чистой науке и весь с головой погрузился в журналистику. С этих пор и надолго журналистика – его пища духовная, смысл и красота его умственного бытия. Связь со старыми товарищами оборвалась…

“Русское слово”, – рассказывает он, – было преисполненно суеты и гордости, и благонравные товарищи мои, состоявшие уже на действительной службе, бросили на меня прощальный взгляд, полный укора и сожаления, когда увидели, что я беззаботно и весело пошел по скользкому пути журналиста. На статьи мои они смотрели с глубоким презрением, меня самого они решительно и откровенно исключили из своего круга. О читатель, и это неправдоподобно, но и это правда. Они считали меня ренегатом, маленьким Брамбеусом, недостойным сыном университетской науки, обратившимся против родной матери, и, надо сказать правду, они не ошибались в этом отношении. Мог ли же я ожидать после этого себе помилования? Вижу и понимаю, что мои товарищи, бывшие филологи – люди честные и умные, вполне достойные уважения и сочувствия, но вижу также, что мне с ними уже не сойтись. Им предстоят две дороги, и ни на одной из этих дорог я не встречусь с ними. Они могут продолжать с успехом свою службу в разных департаментах и сделаться через несколько лет просвещенными администраторами; или они могут осуществить свою университетскую мечту – сделаться светилами общественной науки. Очевидно, что журналист, исполненный суеты и гордости, ни администратором, ни светилом быть не может; очевидно даже, что он и знакомства водить не может ни с администраторами, ни со светилами, потому что он им совсем не пара, стоят они на разных плоскостях, живут в разных мирах, смотрят на вещи с различных точек зрения и приходят разными путями к противоположным выводам и результатам. Стало быть, мне остается только, вспоминая о моих добрых и честных товарищах, послать им на этих страницах последнее дружеское прости и уверить, что я, со своей стороны, всегда готов и рад с ними сойтись и что в то же время я не вижу к тому ни возможности теперь, ни надежды – в будущем”.

Следовательно, alea est jacta.[19] Университетский Рубикон перейден и впереди – сознательно и радостно избранный скользкий путь журналиста. Разумеется, разрыв с товарищами, особенно с Трескиным, не мог не доставить Писареву многих тяжелых минут, и сколько горечи в его шутливых словах: “Литератор не может даже знакомства вести с администраторами и светилами”, тем более что Трескин действительно грубо отказался вести знакомство с Писаревым после первых же статей последнего в “Русском слове”, – но все же Писарев был бодр и радостен духом: будущее улыбалось ему.

Даже амурная канитель с кузиной шла довольно благоприятно, но так как нового в этой канители пока еще ничего не случилось, то гораздо любопытнее остановиться на одном из писем Писарева к матери, где он оправдывает свою возлюбленную от упреков в безнравственности.

“Раиса живет у Ан. Д., потому что нигде она не может жить до такой степени свободно и сообразно со своими желаниями и наклонностями. Она окружена мужчинами – это правда, но она любит общество мужчин гораздо больше общества женщин, потому что при теперешнем состоянии общества умных и развитых мужчин гораздо больше, чем умных и развитых женщин. У Раисы каждый день бывают Гарднер и Хрущев; я нахожу это совершенно законным, во-первых, потому что вижу, что Раиса приятно проводит с ними время, во-вторых, потому, что мне самому с ними весело. Что касается до qu'en dira-t-on, то я никогда не сделаю ни шагу, чтобы изменить о себе мнение света в ту или другую сторону, за исключением того случая, когда это мнение может принести мне какие-нибудь существенные выгоды и наслаждения. Могу тебе поклясться, что между этими людьми у Раисы нет любовника, а если бы и был таковой, то ни ее отец, ни ты, ни я не имеем права вмешиваться в ее дела. Selon mes convictions la femme est libre d'esprit et de corps et elle peut disposer de sa personne sans en rendre compte même à son mari. Si une femme, qui pouvait jouir de la vie, ne l'a pas fait, il n'y a pas de vertu la dedans, une telle conduite est un resultat d'une masse des préjugés qui génent et qui produisent des e mpechements inutils et imaginaires. La vie est belle et il faut en jouir, c'est sous ce point de vue que je la considère et que je trouve bon et juste, que chacun règle sa conduite sur cette belle maxime”.[20]

Взглядам на женщину, изложенным в этом письме, Писарев остался верен всю свою жизнь. Это – та же эмансипация личности.

Характерна, между прочим, фраза: “жизнь прекрасна, нужно ею наслаждаться, и я нахожу справедливым, чтобы каждый руководился в своем поведении этим прекрасным правилом”. Ясно, что и в статьях, и в письмах, и в разговорах Писарев проводил в это время те же взгляды эпикурейского эгоизма. Он чувствовал себя молодым, бодрым, полным сил, вся жизнь сосредоточилась для него в одной его собственной личности, и он знать не хотел ни долга, ни обязательств, ни “расплаты”… Откровенно писал он матери:

“Было бы, конечно, изящнее с моей стороны, если бы вместо того, чтобы разбрасывать деньги, я ими помогал семейству, как это делает, например, Трескин. Но у меня нет этого влечения; чем больше я вглядываюсь в себя, тем более убеждаюсь в том, что, кроме Раисы, я никого не люблю. Все остальные люди, ты, Верочка, папа, Благосветлов, Жуковский, доставляют мне больше или меньше удовольствия, и я сообразно с этим люблю с ними бывать”.

В эгоизме Писарева за этот период есть что-то молодое, вызывающее, воинствующее. Он несколько даже бравирует им. “Для меня, – пишет он другой раз, – каждый человек существует настолько, насколько он приносит мне удовольствия. Это не теория, это не фраза, это самая откровенная исповедь. Как я перестаю видеть человека, так он перестает существовать для меня на время разлуки”.

Писарев часто говорил о том, что он живет лишь настоящим, и оттого счастлив и бодр всегда, а свою теорию эгоизма высказывает матери с жесткой откровенностью. Такой была его натура, что он ни во имя чего, ни ради чего кривить душой не соглашался, а говорил по настроению.

Настроение же было воинствующее, эпикурейское. Но уже и в это время оно начинало “расширяться” и принимать в себя новые элементы, за развитием которых мы будем следить с особенной тщательностью. С этой точки зрения любопытно хотя бы вкратце познакомиться с его статьей “Схоластика XIX века”… В общих чертах я напомню ее читателю.

Но пока одно маленькое замечание. Эгоизм Писарева столько раз вызывал благородное негодование, что это наконец надоело, почему я и питаю надежду, что читатель благоразумно воздержится от него и прочтет нижеследующие страницы, где тот же эгоизм является перед нами совершенно в другом виде. Однако из песни слова не выкинешь, не выкинешь и из истории умственного развития Писарева целого периода, когда он, следуя настроению – несколько теоретическому, во всяком случае, – является перед нами в образе ликующего эпикурейца, которому, действительно, сам черт не брат. Как идея эмансипации личности и абсолютной ее свободы запала в душу Писарева – мы знаем, но он не просто развивал ее, он утрировал ее, доводя до абсурда. Многое повинно в этой утрировке… Повинны прежде всего те пеленки, в которых держали его в годы детства и юности, и чем туже были затянуты эти пеленки, тем энергичнее должны были быть телодвижения человека, освободившегося от них; повинны 20 лет и инстинктивное сознание собственной могучей силы, твердо веровавшей, что она горы с места сдвинет; повинен аналитический склад ума, доводивший каждое положение до последних результатов, хотя бы эти результаты заканчивались глухим переулком.

Впрочем, даже в минуты наиболее сильного, воинствующего увлечения, ничего “лохматого” не было в эгоизме Писарева. Следуя своему приему, я обращаюсь к письмам Писарева и в одном из них укажу на нижеследующее изложение эгоизма, порядочность и осмысленность которого должны признать все не зараженные ханжеством или нравственным сплином.

“Любить свою личность, – пишет Писарев, – и наслаждаться уважением к самому себе – это самый чистый, самый законный и самый высокий источник радости. Ты, мама, сама думаешь в этом отношении совершенно так же, как я, только на твоем языке эти вещи называются иначе: они называются наслаждаться спокойствием совести, и ты вероятно согласишься, что ставить это наслаждение выше всех прочих – вовсе не есть признак дурного воспитания. То, что ты называешь совестью, и то, что я называю рассудком, в сущности одно и то же; только второе ясно и сознательно, а первое туманно и инстинктивно. Я действительно люблю и уважаю самого себя; принято думать, что это нехорошо, а ты повторяешь принятое мнение, отчасти для того, чтобы дать мне маленькую нахлобучку. Но почему же нехорошо? Разве эта любовь к себе, дающая возможность переносить весело то, что обыкновенно считается несчастьем, разве эта любовь заставляет меня засыпать на лаврах, разве она мешает моему дальнейшему развитию? Разве я воображаю себя, например, великим писателем, которому не надо учиться, читать, работать над самим собой? Да, чем больше я себя люблю, тем больше я забочусь, чтобы развернуть свой ум до последних пределов. Каждый успех мой всегда заставлял меня работать вдвое сильнее и вдвое успешнее прежнего. Я рассуждаю так: если у меня есть ум, талант, энергия, то глупо же будет, если я не сумею воспользоваться этим добром, а пользоваться им – значит, во-первых, беречь свое здоровье, во-вторых, развивать свои способности хорошим чтением и, в-третьих, работать как можно усерднее, честнее и добросовестнее. И чем больше я замечаю в себе хороших способностей, тем строже я становлюсь к своей работе, хочу делать ее не спустя рукава, а во всю силу.

Неужели ты во всем этом найдешь что-нибудь дурное? Потом еще принято думать, что человек, который очень любит и уважает самого себя, должен непременно стараться о том, чтобы возвыситься над другими и вследствие этого должен непременно оскорблять других своим самолюбием. Ты меня знаешь; ну, скажи же мне по чистой совести, старался ли я когда-нибудь стать выше других?…”

18Об Аполлонии Тианском. Иронианский – профессор Благовещенский.
19Жребий брошен (лат.).
20Согласно с моими убеждениями женщина свободна духом и телом и может распоряжаться собой по усмотрению, не отдавая отчета никому, даже своему мужу. Если женщина, которая могла бы наслаждаться жизнью, не наслаждается ею, то в этом нет добродетели. Такое поведение является результатом массы предрассудков, которые стесняют и производят бесполезные и воображаемые затруднения. Жизнь прекрасна, и надо пользоваться ею. С такой точки зрения смотрю я на нее и нахожу справедливым, чтобы каждый руководился тем же великолепным правилом (фр.).
Рейтинг@Mail.ru