Шепелев даже во сне увидел ряженого офицера, даже как видел! Офицер этот поцеловал его… Шепелев ахнул и проснулся от волнения. С этого дня и часа юноша не переставая стал думать о незнакомке, поразившей его своей красотой. И разум и сердце были сразу порабощены ею…
Утром после ротного ученья и после первого урока немецкого языка у Державина Шепелев, проходя двор, был вдруг остановлен капитаном своего полка Пассеком. Этого офицера он только видал, но никогда не случалось ему с ним разговаривать.
Шепелев знал, что это один из лучших и уважаемых в полку офицеров. Пассек же знал, что новый рядовой тоже из дворян и живет у вновь переведенного к ним лейб-кампанца Квасова, которого он невзлюбил и с которым он был в холодных отношениях. Случилось это вследствие чрезмерной строгости Квасова к солдатам, которых вообще офицеры держали крайне свободно и даже чрез меру баловали всегда.
Первый офицер полка, недавно произведенный государем в подполковники, генерал-прокурор и фельдмаршал старый князь Никита Юрьевич Трубецкой и все старшие офицеры подавали пример легкого отношения к тому, что недавно, по примеру Фридриха, стали называть заморским словом и говорили: воинский «дисциплин». У русского человека в родном языке и слова такого не нашлось.
Пассек при виде Шепелева первый, против обыкновения, издали поклонился ему и, быстро подойдя, заговорил неспокойным голосом:
– Я очень рад, что повстречался с вами, государь мой. Я шел к вам с просьбой. Вы были в ту ночь на часах у принца Жоржа вместе с Державиным?
– Точно так-с.
– Правда ли, что я слышал от этого рядового насчет внезапно явившегося ночью к принцу офицера голштинского войска?
– Сущая правда.
– В кастрюле?
– Да-с, то есть в эдакой большой чашке – серебряной…
– Вы знаете его имя?.. Но наверное!.. Не по слухам!
– Его назвал при нас камердинер принца. Это капитан или ротмейстер Котцау.
– Так это точно! Так это истинно! – с волнением выговорил Пассек, пытливо глядя в лицо юноши. – Котцау, фехтмейстер прусский? Вы слышали сами это имя?!
– Да-с.
– Приезжий недавно из Германии?
– Ну, этого я доподлинно не могу вам…
– Но имя Котцау? – прервал Пассек, видимо смущенный. – Вы хорошо помните? Это главное, что я желал бы знать от вас.
– Насчет этого я наверно могу вам доложить, потому что, когда я был потом позван к принцу в кабинет, то он, говоря с ним…
– Как в кабинет?! Так вы были у принца? Державин этого не сказал. Ради Создателя, расскажите мне все…
Шепелев стал было рассказывать подробно, но Пассек в волнении перебил его и спросил:
– Пожелаете ли вы услужить мне и моим приятелям Орловым?.. Это дело, сударь, важнее, чем вы полагаете.
– Все, что будет вам угодно приказать мне, – отвечал Шепелев.
– Вы мне сделаете великую услугу, если согласитесь немедля ехать со мной к Орловым и передать им самолично все, что вы знаете, все, что было в ночь. Там мы вас расспросим подробно обо всем…
Шепелев, слыхавший уже про братьев Орловых и про то, что у них на квартире вечное сборище всех шалунов и озорников гвардии, колебался, боясь выговора от дяди Квасова за посещение такой отпетой компании. С другой стороны, его самолюбию льстила мысль побывать в обществе известных в столице щеголей-офицеров.
Бывать у Орловых – значило быть хватом, и, конечно, ни один рядовой из дворян не бывал у них.
– Орловы будут очень рады познакомиться с вами. Они славные ребята, – сказал Пассек, видя, что Шепелев колеблется. – Вы, наконец, можете и не ходить к ним после. Я вас прошу теперь поехать, чтобы лично передать им подробности дела, очень для них важного.
Шепелев мысленно махнул рукой на дядю Квасова. Он отчасти уже собирался доказать названому дяде на деле свою самостоятельность и желание начать жить своим разумом. Он согласился, и они поехали.
Через полчаса кучер Пассека остановился у большого дома банкира Кнутсена, помещавшегося на самом углу Невского проспекта и Большой Морской, рядом со старым Зимним дворцом, который выходил углом к Полицейскому мосту.
Когда оба они входили по лестнице, то издали уже слышен был веселый гул голосов.
– Агафон! Все господа дома? – спросил Пассек показавшегося старика лакея.
– Все-с. Пожалуйте! – сказал тот, снимая шубы с гостей. – И хорошее дело, что вы прибыли, Петр Богданович. Безобразничанью помешаете.
– А что? – усмехнулся Пассек.
– А вот войдите, увидите. Ноги ломать себе хочет Григорий Григорьевич. Да и махонького Владимира-то Григорьевича искалечит. Уж его-то бы не трогали. Сейчас вот через полдюжины стульев выдумали прыгать… мало, вишь, трех…
Пассек вместе с Шепелевым вошли в большую горницу. Когда дверь отворилась, гул голосов целого десятка офицеров, хохот и спор – все прекратилось сразу от нового незнакомого лица рядового преображенца.
– А? Богданыч! Здравствуй, Петра, иди! Богдыханыч! Здорово!.. И его тоже заставить надо!.. – раздались голоса отовсюду.
Шепелев, несколько смущаясь, озирался кругом, стараясь угадать хозяев, но Пассек тотчас познакомил его с тремя офицерами, головами выше всех остальных, и назвал ему Орловых: цалмейстера Григория, преображенца Алексея и семеновца Федора.
Затем Пассек прибавил громче, как-то налегая на слова:
– Господин Шепелев, племянник нашего капитан-поручика Квасова – и живет с ним вместе.
Шепелев заметил, что кой-кто из офицеров переглянулись, а некоторые из них, и в том числе Алексей Орлов, слегка нахмурились.
– Чем прикажете угощать, сударь? – спросил Шепелева Григорий Орлов, настоящий хозяин квартиры, так как братья его жили поблизости полков.
Пассек перебил его и, объяснив, что Шепелев явился по его личной просьбе, просил всех внимательно прослушать, в чем дело.
– Расскажите, пожалуйста, подробно все, что вы видели и знаете. Только зовите того голштинским офицером, а фамилии не называйте, – сказал он Шепелеву.
Молодой человек стал рассказывать, смущаясь немного, так как все офицеры окружили его, разглядывали и внимательно слушали.
Тут были измайловцы: два брата Рославлевы и Ласунский; семеновцы: Федор Орлов и Всеволожский; преображенцы: Барятинский, Баскаков и Чертков, и конногвардейцы: Хитров и Пушкин. Самые старшие из всех летами, майор Рославлев и капитан Ласунский, стали ближе всех к Шепелеву и прерывали его несвязный рассказ вопросами…
Наконец Шепелев, рассказывая, дошел до того пункта, когда его потребовали к принцу. Алексей Орлов нетерпеливо перебил его рассказ и воскликнул, обращаясь к Пассеку:
– Ну, что ж тут любопытного?.. Ну, мы!.. Гриша и я! Мы сами сегодня всем рассказали. Ласунский давно уж знает. Ну, жаловаться приехал. Ну и черт с ним!
– А кто он такой? – спросил Пассек.
– Ротмейстер какой-то голштинский! – сказал Григорий Орлов.
– Фехтмейстер Котцау! – крикнул Пассек, как бы вдруг рассердившись.
– Что?! Кто?! Как?! – загудело десять голосов.
Алексей Орлов, отошедший было к окну, молнией обернулся назад.
– Сла-а-вно!! – воскликнул он во все горло и треснул в ладоши. – Сла-а-вно!! Приезжий фейхтмейстер! Первый ему блин русский, да комом.
– Фридриховский Котцау? – выговорил Григорий Орлов тихо и видимо смущаясь.
– Да верно ли это, сударь мой? – допрашивали Шепелева Ласунский и Федор Орлов. – Верно ли вы помните фамилию?..
Шепелев поручился за достоверность…
Веселые лица постепенно нахмурились, и все, озабоченные, окружили двух братьев, виновников истории.
Григорий Орлов слегка изменился в лице.
– Это очень дурно! – выговорил Ласунский. – Я даже не понимаю, как принц до сих пор ничего с вами не сделал.
– Я и сообразить сразу не могу, что будет теперь! – воскликнул Пассек. – Он только что приехал, представился государю и уж получил от него чин русского майора.
– Он прямо приехал от Фридриха! – заметил кто-то.
– Государь за него не только тебя, Григорий Григорьевич, велит судить, а и всем вам, да и нам с вами, несдобровать… – сказал старший Рославлев.
– Скорее решайте! Что делать? Скорее! – заговорило несколько человек.
– Ты куда? – воскликнул Пассек, увидя Алексея Орлова в шляпе.
– Я? К Трубецкому и к Скабронскому.
– Зачем?
– Я беру на себя одного! Буду Никиту Юрьевича, а не захочет, то графа Скабронского просить тотчас ехать со мной замолвить словечко гетману, а тот пусть отправится к принцу и, пожалуй, к самому государю. Нечего мешкать. А вы свое делайте…
– Погоди!.. Надо…
– Нечего годить! – крикнул Алексей Орлов уже в дверях. – Держите совет и делайте свое. А покуда вы тут будете мыслями разводить, я побываю и у Трубецкого, и у гетмана, и прежде всего у Скабронского! А вы-то, чем болтать-то, ехали бы тоже сейчас к княгине Катерине Романовне, – прибавил он, обращаясь к Пассеку и Ласунскому.
– Обожди, Алеша, дай сговориться путем. Граф Скабронский труса отпразднует и только тебя по губам помажет, – сказал Федор Орлов.
– Помажет, так и я мазну тоже, знаю чем. Ну, будьте здоровы, гут морген! – махнул рукой Алексей Орлов и вышел.
Оставшиеся заспорили. Всякий предлагал свою немедленную меру. Явившийся в горницу Агафон предложил даже ехать мириться с Котцау, хоть деньгами его закупить, если можно.
Но Григорий Орлов только рукой отмахнулся от предложения старого дядьки.
Шепелев заметил, что он стесняет советующееся общество, что многие шепчутся, отходя в углы, к окнам. Наконец он увидел нечаянно, что сам Пассек сдвинул брови и мотнул на него головой Федору Орлову, когда тот громко посоветовал брату немедленно ехать просить заступничества у государыни.
Шепелев откланялся со всеми и вышел из квартиры.
Граф Скабронский был не древнего рода и птенец императора Петра Великого.
Он говорил всегда про себя, что он столбовой дворянин, не зная, однако, что это, собственно, значит. Имя его было Иван, отца его звали также Иваном, но никто из знакомых, а еще менее из холопей, издавна не смел называть его Иваном Иванычем. Холоп за такое преступление был бы наказан нещадно «езжалами», розгами, моченными в квасе, а то и «кошками». Знакомый или приятель за такую дерзость, неумышленную, получил бы строгую отповедь, а умышленную – был бы просто выгнан вон из дому.
Графу пожелалось еще в незапамятные времена, и он добился, чтобы все звали его не иначе как Иоанн Иоаннович. Под этим именем все и знали старика. И человеческий слух настолько раб привычки, что если б кому-нибудь из обширного круга знакомых Скабронского назвали графа Ивана Иваныча, то вряд ли кто-либо по этому имени догадался и понял, о ком идет речь. Да всякому было бы теперь даже и странно выговорить: граф Иван Иваныч Скабронский. Старик вельможа так объяснял свою прихоть:
– Святого, такого чтоб Иваном звали, и в святцах нет! Есть Иоанн! Холоп может быть Иваном, Ивашкой, Ванюшкой, а дворянину кличкой зваться не приличествует. Эдак, пожалуй, иного назовут и Ванюшкой Ванюшковичем! А коли есть дворяне, кои позволяют, как вот Неплюев, сенатор, звать себя Иваном Иванычем, так вольному воля, спасенному рай. Я им не указ, и они мне не пример.
Графу Иоанну Иоанновичу было, по собственному признанию, лет семьдесят, на вид же гораздо менее; а в действительности он родился в год смерти царя Федора Алексеевича, и, следовательно, ему было теперь около восьмидесяти лет. Года эти положительно невозможно было дать графу по бодрому и молодцеватому его виду.
Граф Скабронский был высокий и сухой старик, державшийся прямо и как-то надменно, с крепкими руками и ногами, с белым лицом, почти без морщин. Недаром, видно, с двадцатилетнего возраста обтирался он ежедневно льдом с головы до пят и ел поутру ячменную кашу, по прозвищу «долговечная», а вечером простоквашу, которую запивал большим ковшом браги, и, чуть-чуть во хмелю от нее, шел он опочивать веселый, бодрый и ласковый с холопями, а особенно ласковый с той, которую называл «лебедь белая».
У графа Иоанна Иоанновича не было родственников, за исключением одного внука, полуродственника. Отца и мать он потерял еще в юности и хорошенько не помнил, когда именно это случилось; но это и не могло быть интересно.
Когда государь Петр после неудачного приступа к Азову строил суда на реке Воронеж, то в числе пригнанных на работы мастеровых находились два брата Скабронских, оба подмастерья-столяры родом из города Романова. Старшему, Стеньке, было шестнадцать лет, второму, Ваньке, тринадцать лет. Оба парня оказались в строении искуснее многих взрослых и мастеров. Старший сделался близким лицом Петра Алексеевича и не отлучался от него до самой смерти своей. За год до кончины Петра Великого, благодаря брату Степану, любимцу государя, и Иван Скабронский стал дворянином и графом и долго пережил его. А благодаря тому, что держался всегда в стороне ото всех партий столицы и двора, прожил счастливо в Петербурге три четверти столетия. На его глазах сменялись государи и государыни, немцы и русские, фавориты и временщики – одни возвышались, другие падали и уезжали в ссылку, одни вымирали, другие нарождались… А он сидел и сидел в Петербурге на Васильевском острове, на набережной Невы, в своем доме, и спокойно взирал на круговорот, совершавшийся около него и на его глазах. Судьба других лиц его научала и воспитывала, и он пользовался теми уроками, какие судьба давала Меншиковым, Волынским, Минихам, Биронам, Бестужевым.
«Чем выше влезешь, тем больнее свалишься!» – думал и говорил Иоанн Иоаннович.
Не только люди, а даже дом, находившийся рядом с его домом, был игрушкой судьбы, а для него образчиком времени и назидательным примером.
Дом этот, великолепный и богатый, на его глазах переходил из рук в руки – дарился, конфисковался, передавался, опять отбирался. Иногда он долго стоял пустой и ничей, не принадлежа никому, так как хозяин был в свой черед в ссылке в Пелыме или в Березове, а новый фаворит или временщик еще хлопотал только о приобретении конфискованного. Дом этот, будучи, наконец, конфискован у сосланного Миниха, обратился в больницу.
– Слава тебе господи! – сказал граф, узнав об этом. – Авось нынешнего моего соседа никуда не сошлют. Хоть и невесел этот сосед, да все лучше, чем немец какой, с которым из-за одного соседства как раз тоже угодишь на Белое море.
Граф, бывший на службе всю жизнь «по долгу дворянскому», ничем не заявил себя ни при воинских, ни при статских делах, но был по очереди хорош со всеми временщиками и хорошо принят ко всем очередным дворам.
И так прожил он до седьмого царствования.
У графа не было ни одного врага во всю его жизнь, но зато в восемьдесят лет от роду он не имел, да и припомнить не мог в прошлом ни одного истинного друга.
Он был мастер водить хлеб-соль со всяким и быть вечно в доброй приязни со всеми, держась и не очень далеко, и не очень близко. Когда же обстоятельства побуждали высказаться, то он предпочитал засесть дома и слечь в постель, сказываясь хворым. Приказав запереть ворота, он болел, покуда событие совершалось… болел, как говорили, «лихорадкой в пятках».
Так проболел он при ссылке Меншикова, за время пыток и казни Волынского. Точно так же опасно хворал он первые дни после ссылки Бирона, а равно и во дни ареста правительницы Анны с младенцем императором.
Царствование «дщери Петровой» было самое приятное, спокойное и выгодное для графа Иоанна Иоанновича. Он был осыпан милостями императрицы и, как брат «птенца» Петра Великого, был сделан генералом, сенатором и подполковником Семеновского полка. И в первый свой приезд в сенат новый сенатор предложил воздвигнуть золотую статую государыне. Сенат единогласно присоединился к этому предложению, но царица отклонила от себя эту честь.
За это же время случилось три нравственных переворота в его жизни.
Во-первых, не знав дружбы, он вдруг действительно познал дружбу, привязавшись искренне и сердечно к гетману графу Кириллу Разумовскому. Затем, второй переворот был тот, что граф приучил себя через силу нюхать табак, потому что получил от императрицы великолепную табакерку, осыпанную бриллиантами и яхонтами с ее изображением в виде нимфы. Подобный же портрет имел от государыни только один граф Алексей Григорьевич Разумовский, на яблоке из агата, украшавшем трость.
Третье событие в жизни графа Скабронского, или переворот, случившийся с ним, произошел еще в последний год царствования Анны Иоанновны. Граф, будучи уже шестидесяти лет от роду, всеми силами и всеми слабостями себялюбивой души своей предался, как младенец безгласный, в руки очаровательницы. Все остальные, до этой, были рабынями графа. Но и это продолжалось недолго, так как «владычица» его умерла вскоре.
Под конец своего царствования императрица Елизавета, веря в честность графа, собиралась назначить его на одну из самых выгодных должностей в империи, при которой мудрено было не сделаться лихоимцем, а именно – на должность генерала кригскомиссара. Малоспособность, лень и года графа заставляли ближайших ей людей препятствовать этому назначению, но государыня была сердита на Глебова и упорно стояла на своем. Однако дело окончилось проще. Граф сам наотрез отказался от места «за преклонными годами». Дальновидный Иоанн Иоаннович расчел, что больная и все слабеющая государыня долго не проживет, стало быть, наступали минуты, в которые придется ему снова запирать ворота на запор и «хворать», так как все ожидали, что наследник престола начнет гнать все елизаветинское и гнуть на немцеву сторону. Пойдут опальные, ссылки, конфискации и херы, то есть уничтожение многого, появившегося на свет в предыдущее царствование. Граф к тому же боялся за себя более, чем когда-либо, потому что считался в числе любимцев государыни, был друг и приятель Разумовских и враг (насколько мог только быть им, на словах) всех своих и заграничных немцев.
В самое Рождество после обеда, при известии о кончине императрицы, Иоанн Иоаннович сразу тяжко захворал, запер ворота, приказал дворне «прикурнуть» и не дышать. И в темном, неосвещенном доме своем он уселся с одной свечой, и то в опочивальне, окнами выходившей не на Неву, а во внутренний двор.
Не велев никого пускать, он особенно наказал не пускать во двор ни своего друга гетмана, ни кого-либо из его людей с посылкой ли, цидулей или с чем бы то ни было.
На этот раз граф хворал и недужился еще усерднее и даже в постель ложился, чутко прислушиваясь ко всякому слуху в городе, к малейшему шуму на улице и у ворот. Он заперся так крепко и болел так долго и прилежно, что некоторые его знакомые, хорошо знавшие это его «колено» при всякой перемене правительства, все-таки подумали, наконец, что старик и воистину умирает. Однако перед Масленицей граф узнал о нежданных милостях и щедротах нового императора, и ему стало полегче. А узнав главное, то есть что братья графы Разумовские не поехали и не поедут «глядеть, где солнце встает», а спокойно проживают в своих дворцах, оставаясь в тех же званиях гетмана и фельдмаршала, граф Иоанн Иоаннович сразу выздоровел. Велев отворить ворота и запрягать свою громадную карету цугом самых великолепных в столице вороных коней, он в парадном кафтане, во всех орденах и даже с табакеркой в кармане выехал из дому… Но он уж поразнюхал во время своего хворания, к кому теперь поближе подвинуться и от кого подальше отодвинуться.
Граф Скабронский прежде всего отправился во дворец и был принят государем равнодушно.
– Ни шатко, ни валко, ни на сторону! – выразился о приеме этом сам граф. – Тужить не тужи, а ликование отложи.
От государя граф прямо поехал к прибывшему вновь принцу Жоржу, затем к графу Воронцову, отцу фаворитки, а оттуда уже к другу своему гетману.
Добрый граф Кирилл Григорьевич не был сердит на осторожного друга вельможу, а весело встретил и обнял приятеля. Облобызав его, малоросс выговорил, хитро ухмыляясь:
– Ну, поздравляю, батя, с новым монархом. Паки на Руси воцарился Петр. От Петра и до Петра прожил ты. Можешь помирать теперь.
– Родяся во дни великого Петра, друже мой, горько помирать будет во дни махонького! – шепнул граф, озираясь кругом себя.
Однако на другой же день граф прямо отправился в сенат и внес предложение: монарху, начинающему свое царствование столь великими щедротами, «как вольность дворянская» и уничтожение «слова и дела», подобает немедленно воздвигнуть в столице золотую статую!
Единогласно и громогласно присоединяясь к предложению товарища, господа сенаторы подумывали про себя:
«Заладила Маланья! Хоть бы новенькое что надумал!»
Глебов поверг к стопам монарха решение сенаторов.
Юный государь отказался тоже от предложенной статуи и отвечал:
– Лучше золоту дать более полезное назначение. Я сам моими деяниями воздвигну себе нетленный памятник в сердцах подданных!..