Вряд ли кто-нибудь когда-либо так странно и весело приезжал в столицу поступать на службу.
Однако горячий нрав, ум и смелость сказались в юноше. Один-одинехонек среди большой столицы, без родных, без друзей, даже без знакомых, Державин не дал себя в обиду. Упрямо и горячо доказывал он, что уже давно считает себя инженер-кондуктором и не желает поступать в полк за неимением средств содержать себя в преображенцах. Но ничто не помогло. Отсидев день или два под арестом, юноша все-таки был зачислен фактически в лучший гвардейский полк и, будучи совершенно без денег, поселился в самой казарме, нахлебником у солдатской семьи.
В первые дни службы всякие поручения, разноска по городу повесток, работа то лопатой, то метлой едва не уходили не очень крепкого здоровьем юношу, но вскоре благодаря его изобретательности ему жилось уже несколько легче. Этими самыми нелепыми цидулями и грамотками солдатик избавился от тяжелой работы, а деньги, недавно присланные вновь матерью, хотя и небольшие, помогли ему расплатиться с его хозяином, капралом Волковым. Кроме того, за несколько дней перед тем Державин разыскал, наконец, в Петербурге старого друга и учителя, прощенного пастора Гельтергофа, который выехал еще прежде. Насколько было плохо ему когда-то в Казани в качестве ссыльного, настолько хорошо ему было теперь. Он был возвращен из ссылки тотчас же по воцарении Петра Федоровича, прямо в Петербург, будучи лично известен Фленсбургу. Теперь он мог рассчитывать на быструю и совершенную перемену своей судьбы к лучшему. Гельтергоф и в Казани искренне любил юношу за его прилежание, и, зная по себе, каково бедствовать в чужом городе, добрый пастор велел юноше заходить к себе, обещаясь подумать об его судьбе.
– Вы великолепно говорите по-немецки, – сказал он, – вы говорите, как настоящий немец, mein lieber[20], а это очень важно. Теперь не Елизавета царствует, – лукаво ухмыльнулся пастор. – Теперь Peter der Dritte[21] царствует!.. Теперь немецкий язык для всякого есть лучший диплом, самый важный диплом.
Рядовой преображенец сам чувствовал, что проклятый немецкий язык, который когда-то вколачивал в него каторжник Роза, теперь будет иметь огромное значение для его служебной карьеры. И теперь Державин, обождав неделю, дав время доброму Гельтергофу заняться его печальной судьбой, собирался снова наведаться к пастору. Но какое-то странное чувство, в котором юноша сам не мог отдать себе отчета и сам не понимал вполне, мешало ему поделиться своей тайной со своими ближайшими знакомыми и приятелями. Ему почему-то было совестно сознаться в своих мечтаниях, сказать о своей беседе с Гельтергофом, рассказать все кому-либо, капралу Волкову, Морозову, еще менее Квасову; и даже в дружеской беседе с товарищем Шепелевым он все-таки не решился заговорить о пасторе и своих надеждах на помощь его. Да и как было радоваться знанию этого немецкого языка, как было возлагать на него все надежды, носиться с ним, когда все кругом ненавидело и ругало этот язык? Тот же новый знакомый и товарищ едва приехал в Петербург – и уже успел отчасти пострадать или, по крайней мере, был возмущен и оскорблен теми, кто свысока требовал знания этого проклятого языка.
Семейство Тюфякиных состояло из старой девицы, опекунши лет пятидесяти, длинной, сухопарой, словоохотливой и на вид добродушной, но страшно упрямой, двух сирот княжон Василисы и Настасьи и сводного брата их, князя Глеба, который, однако, жил отдельно. Глеб был старше сестер лет на десять и был от первого брака покойного князя Андрея Тюфякина с простой женщиной татарского происхождения, которая погибла насильственной смертью, под ножом своей горничной.
Обе княжны были от второй жены князя, тоже скончавшейся и урожденной Гариной, принесшей мужу большое состояние в приданое. Таким образом, молодые девушки-сироты были богаты, но находились еще до полного совершеннолетия младшей княжны под опекой родной тетки, тогда как их сводный брат, офицер гвардии, был почти беден, то есть имел пятьдесят душ крестьян где-то в глуши, близ города Кадома, куда и ехать было опасно.
Эта разница состояний породила много семейных недоразумений, ссор и бед и повлияла даже на характер и поведение князя Глеба. Он завидовал сестрам и враждовал с их теткой-опекуншей, которая тоже не любила его, не считала даже настоящей родней и звала в насмешку: «Наш киргиз!»
Покойный князь Андрей беспорядочной жизнью сумел в семь лет сильно расстроить огромное состояние своей второй жены. Если б он не утонул вдруг в Неве двенадцать лет назад, купаясь под хмельком после пира, то, конечно, ничего не передал бы дочерям. Им осталось бы только состояние теперешней их опекунши-тетки, которая была сама по себе очень богата.
После несчастья с отцом девочки остались старшая по шестому году, а младшая – четырех лет и уехали тотчас с матерью в деревню. Пасынок, уже юноша, остался в Петербурге.
Вдруг овдовевшая княгиня Анна Михайловна хотя и была женщина слабохарактерная, с странностями и причудами, но сумела, однако, в пять лет деревенской жизни снова устроить свои дела и поправить состояние. Девочек своих она держала странно, почти взаперти и в гости никуда не пускала. Из соседей своих она тоже у себя не принимала никого. Скоро стало, однако, известно в околотке, что княгиня-вдова совершенно в руках своего наемного управителя из поляков, который распоряжался самовластно в ее имениях и в доме. Даже во многом, касавшемся до детей, вдова не обходилась без его советов. Если за это время княгиня не стала вдруг женой молодого и красивого поляка, то единственно из нежелания потерять свой титул, которым очень кичилась. Но однажды, пять лет тому назад, явился вдруг к ним в глушь в гости пасынок, князь Глеб. Веселый и умный молодец-гвардеец, простодушный на вид, внимательный и почтительный с княгиней-мачехой, ласковый с сестрами, остался на все лето и искусно, постепенно, незаметно завладел скоро всем и всеми. Осенью он уже прогнал поляка, взялся за дело по имениям и повернул все на иной лад…
Прежде всего девочки, уже взрослые, были выпущены на волю, ездили в гости, веселились всячески и, конечно, также стали обожать брата.
Вскоре же, то есть менее чем через год после приезда Глеба, княгиня весной по настоянию пасынка переехала снова на жительство в Петербург.
Здесь началась новая жизнь, показавшаяся дочерям еще более странною, потому что они не понимали, в чем дело. Однако невольно и бессознательно они тотчас невзлюбили этого брата Глеба. Вдобавок они заметили, что чем более мать их любила, ласкала и превозносила пасынка, тем более стала ненавидеть его их столичная тетка Пелагея Михайловна Гарина, с которой они теперь познакомились и подружились.
Беспорядочная и зазорная жизнь княгини Анны Михайловны в столице окончилась какой-то внезапной болезнью, которая быстро унесла ее в один месяц.
Сестра ее, Пелагея Михайловна, старая дева и одинокая, сделалась тотчас опекуншей и воспитательницей племянниц. Это, конечно, сделалось не по закону, а как-то само собой, вследствие железной воли ее и множества «ходов», то есть большого количества влиятельных знакомых в Петербурге.
Не видясь почти за последнее время с княгиней, ведшей неприличную жизнь, Пелагея Михайловна, узнав о смерти сестры и немедленно явясь в дом на панихиду, привезла из своего дома и пожитки, и людей своих. Прежде чем покойная была зарыта в землю, тетка уже поселилась в ее комнатах и управляла в доме. В то же время и как бы волшебством она осадила, или, по ее выражению, «поурезала Глебовы крылышки».
Князь Глеб хотя и остался было сначала жить в доме с сестрами, но Пелагея Михайловна взяла его как бы на хлеба, что и заявила, положив «киргизу» жалованье по двести червонцев в год, ради родства.
Князь, однако, и старую девицу, и сестер вскоре сумел немного снова расположить в свою пользу, хотя приобрести над теткой такое безграничное влияние, какое имел над их матерью, он и пробовать не стал. Не такова была Пелагея Михайловна.
– Кремень Михайлыч! – звал он ее за глаза. – Никакой калитки не найдешь, даже щели простой, чтобы к ней в душу влезть, – злобно говорил князь своим приятелям и прибавлял в минуту похмелья: – Я погляжу еще, да коли нельзя добром взять, так я ее поверну иным вертом.
Но время шло, и князь Глеб, живя то отдельно, то у сестер, получал свое жалованье от тетки, иногда и подачки деньгами не в счет положенного, и все еще надеялся как-нибудь со временем обойти старую деву.
Что касается до сводных сестер, то младшая относилась к нему дружелюбно, старшая же по-прежнему – недоверчиво, боязливо и сдержанно. Обе сестры были уже теперь девушки-невесты. Княжне Василисе, старшей, минуло восемнадцать лет, а младшей, Насте, – шестнадцать.
Настя была уже давно, чуть не с рожденья, предназначена заглазно быть женой дальнего родственника отца, юноши Шепелева, который теперь только познакомился с невестой, явившись на службу в гвардию. Василиса не была сговорена ни за кого. Но и теперь, несмотря на приданое, никто не присылал сватов, никому в Петербурге не приходило на ум просить ее за себя у тетки-опекунши. Сама тетка часто говаривала, что ее любимице не бывать замужем никогда!.. Причина этому была простая.
Княжна Василиса, или, как звали ее все с детства, Василек, еще будучи четырнадцати лет, опасно заболела оспой, самой сильной, и до того времени прелестная лицом, теперь была обезображена. У бедной девушки все лицо, лоб, даже нос и губы были испещрены ямками, бороздками и рубцами. Лицо это, обыкновенно бледное, багровело по временам и от сильного движения, и от тепла, и от малейшего душевного волнения. Несмотря на то что лица, изуродованные оспой, были довольно обыденным явлением, бедная княжна все-таки привлекала на себя любопытство даже прохожих. Это лицо тем более обращало на себя внимание, что в нем было еще до болезни нечто дарованное судьбой, чего болезнь не могла уничтожить и что теперь придавало лицу еще более странное выражение.
Среди этого испещренного бороздами человеческого облика светились, сияли чудным светом большие, великолепные синеватые глаза. Вся сокровенная внутренняя жизнь, вся душа, которая, обыкновенно, самовластно ложится в разнообразные, прихотливые черты человеческого образа, у княжны Василька не могли отразиться в изуродованном лице. И жизнь ушла из лица этого в одни ясные большие глаза. Вся эта жизнь, теперь печальная, обойденная судьбой, полная горечи и разбитых надежд, и вся теплота кроткой и любящей души, вся чистота и глубина ее – все сосредоточилось в этих всегда грустно-задумчивых глазах и сказывалось каким-то ласково-нежным, теплым, греющим светом. Никогда не вспыхивал и не горел этот синеватый взор, а вечно светился тихо и безмятежно среди безжизненного облика. Взор этот будто мерцал, но лучи его таинственным светом озаряли все и всех, как тихий, почти робкий луч лампады, которая теплится перед киотом среди тьмы и немоты ночи, озаряет золотые ризы образов, и ярко сияют они будто собственным светом. И свет этот, это ровно льющееся сияние всегда будто говорит душе покой, смирение, любовь…
Один пятилетний ребенок, увидевший княжну в гостях у матери, долго глядел ей в лицо и, наконец, спросил:
– Зачем она все глядит?.. Все глядит!!
Ребенок первый раз в жизни благодаря взгляду Василька заметил, что в глазах человеческих есть что-то… помимо двух круглых зрачков.
Действительно, глазами Василька говорила ее душа и сказывалась вся. И эти глаза понемногу проникали тоже в душу всякого. Даже тяжело бывало иным, как, например, князю Глебу и подобным ему, долго сдерживать на себе взгляд княжны. Иногда он досадливо отворачивался или говорил сестре:
– Полно упираться в меня. Чего не видала? Ну, гляди в тетушку, а то в стену. Совсем сдается, по карманам лазишь своими глазами. Тебе бы в сыщики…
И действительно, взгляд княжны упирался и тяготил князя, будто нестерпимым гнетом придавливал его. Когда же Василек опускала веки, когда на этом лице потухал свет чудного взора, то вечно бледноватый облик лица, без капли выражения в чертах, не только терял всякий смысл и свой чудный разум, но совсем мертвел.
У княжны Василька, кроткой, богомольной, добросердой к бедным, всегда сочувствующей всем несчастным, была теперь одна особо любимая молитва. От этой молитвы вскоре после ее выздоровления, на первой неделе Великого поста, в первый раз в жизни заискрились горькими, тяжелыми слезами ее красивые глаза… Теперь молитву эту Василек повторяла ежедневно и утром, и ложась спать… Молитва эта была: «Господи, Владыко живота моего». Самые любимые слова этой молитвы для Василька были: «Дух целомудрия, терпения и любви даруй мне!..»
И все это, просимое ею так часто и так горячо: и мир души, и защита от назойливых, но несбыточных для нее мирских надежд и мечтаний, и примирение с незавидной долей, – все было дано ей… И с лихвою! Это все и говорило теперь о себе, светясь лучисто во взоре ее, словно льясь из глаз и проникая глубоко в душу всякого человека.
Василек, любившая все и всех и находившая наслаждение в заботах о других, разумеется, любила тетку и обожала младшую сестру. Пережившая в уголке своей горницы и в церкви больше, нежели Настя в гостях, она скоро стала для младшей сестры не сестрою, а матерью, изредка журившей любимое дитя, но ничего не видевшей в нем, кроме достоинств.
Настю баловали все. Тетка видела в ней единственную надежду породниться с сановитым и важным человеком через ее замужество и, конечно, придумывала, как бы расстроить завещанный отцом брак ее с Шепелевым.
Брат если не любил ее по неимению сердца, то всячески ласкал и баловал сестру, исполняя ее малейшие прихоти, но зато брал у нее тайком и тратил все, что она получала от тетки. Кроме того, он сначала надеялся, при совершеннолетии Насти, еще более выиграть от дружбы с ней и при появлении в Петербурге жениха Шепелева был первое время сам не свой.
Насте, честолюбивой, надменной и тщеславной, тоже крайне не нравился суженый, приехавший из деревни и сидевший еще в звании рядового преображенца, когда за ней в церкви и на гулянье в Новом саду ухаживали один майор гвардии и даже один немец, адъютант самого принца голштинского, то есть Фленсбург.
Однако за последние дни князь Глеб вдруг, к великому удивлению Пелагеи Михайловны и Василька, начал стоять за Шепелева горой, он даже радовался такой свадьбе и находил, что лучшего жениха желать нечего, только бы чин ему поскорее дали.
Пелагея Михайловна, зная племянника, решила, что это «неспроста»; но объяснить себе или догадаться, в чем заключается тайна, она не могла. Оставалось держать только «ушки на макушке», что она давно относительно Глеба и делала.
Настя была смелого, почти дерзкого нрава, заносчивая, пылкая и в то же время была вполне под влиянием брата. Она все менее и менее слушалась тетки, а в особенности обожавшей ее сестры, которую в шутку звала «наша инокиня» или «мать Василиска» и полушутя-полусерьезно уговаривала сестру идти в монастырь. К жениху своему Настя, несмотря на согласие идти за него, несмотря на тайные советы и уговоры брата, относилась все-таки небрежно, иногда даже оскорбительно.
На первых же порах она объяснила Шепелеву, что ему следовало бы жениться на ее сестре, что это все равно, так как их части материнского наследства одинакие, а наследство от тетушки она готова даже уступить сестре, если он на ней женится.
Василек подозревала, что сердце и голова Насти уже заняты были «на стороне»; но кто был этот человек, ей в ум не приходило.
Несмотря на то что сам Шепелев невзлюбил свою нареченную, а Настя тоже всячески, сначала умышленно, а потом невольно, отталкивала его от себя; несмотря и на желание тетки – иметь более вельможного зятя, положение дела не изменялось. Шепелева и княжну называли и представляли знакомым как сговоренных еще в детстве покойным отцом. Свадьба же их должна была последовать по получении Шепелевым офицерского чина.
Перемена в мыслях князя насчет этой свадьбы была так неожиданна, так двусмысленна, что стала подозрительна даже и Шепелеву.
Почему не прочил князь любимой сестре кого-нибудь из своих блестящих товарищей, или из русских офицеров голштинского войска, или из придворных? Это было для всех вопросом. Одна Настя на все пожимала нетерпеливо плечами или усмехалась.
Князь объяснял это желанием видеть исполнение воли покойного отца и тем, что полюбил Шепелева. И тому и другому ни Шепелев, ни тетка, конечно, не верили.
Юноше, разумеется, не нравился князь, хотя будущий шурин был крайне ласков с ним, и Шепелев старался делать вид, что вполне рад с ним породниться.
Вновь прибывший на службу недоросль из дворян не мог, впрочем, без некоторого рода уважения смотреть на офицера в положении князя, не мог вполне отрешиться от обаяния того, что князь был приятель и участник всех затей Гудовича, генерал-адъютанта императора и любимца графини Елизаветы Романовны Воронцовой, приятельницы императора.
Всему Петербургу было известно, что князь Тюфякин был очень близок с Гудовичем, любимцем Воронцовой, который покровительствовал князю более, чем кому-либо, и звал своим другом, «князинькой» и «тюфячком». Князя Глеба поэтому звали в Петербурге со слов гетмана: «Фаворит фаворита фаворитки».
Князь был непременным членом всех пирушек и дорогих разорительных затей Гудовича. Не будь на свете старой девы тетки, то, конечно, он добился бы опекунства над состоянием княжон и все бы прошло сквозь его пальцы. И сироты-княжны остались бы скоро без гроша, разоренные благодаря всем этим затеям придворного кружка любимцев государя.
Но против старой девицы, имевшей много друзей в Петербурге, против Кремня Михайловича, как звал ее князь Глеб, трудно было бороться даже и Гудовичу, если бы он захотел услужить своему фавориту.
– Как бы нам ее похерить? – часто говорил Глеб Андреевич другу и покровителю.
– Дай срок. Теперь нельзя, – отзывался Гудович. – Вот станет Лизавета Романовна императрицей – тогда и кути душа. Будем творить все, что бог на душу положит!..
Юношу Шепелева подмывало поскорее поведать в семье невесты приключение свое у принца, и в сумерки он отправился к Тюфякиным. Расчетливость Пелагеи Михайловны, доходившая до скупости, побудила княжон Тюфякиных переехать по смерти матери и жить в местечке Чухонский Ям, потому что тут у тетки-опекунши был свой дом, старинный, деревянный, построенный еще при юном государе Петре Алексеевиче II. Дом был окружен большим двором и садом. Овраг, довольно глубокий для того, чтобы там свободно могли скопляться сугробы зимой и бездонная грязь летом, отделял сад от остальных пустырей, разделенных на участки. Несколько лет позднее между Чухонским Ямом и Петербургом долженствовало воздвигнуться Таврическому дворцу. Место это было нехорошее. Тут всегда водились головорезы.
День был ясный, тихий и морозный, и хотя юноша шел быстрой походкой, однако сильно озяб и рад был, завидя дом.
Пройдя двор и поднимаясь уже на большое крыльцо дома, Шепелев увидал кучку людей направо у флигеля, где помещались погреба, молочные скопы, клети для птиц и вообще всякие принадлежности дома. Среди этой столпившейся кучки он узнал по стройному стану и по шубке старшую княжну. В ту же минуту кучка двинулась к нему. Княжна узнала его и издали кивнула ему головой. Он остановился и дождался.
Когда некрасивая княжна приблизилась со своей свитой, состоящей из бабы-птичницы, казачка Степки, лакея Трофима и еще двух женщин, то Шепелев увидел в руках птичницы белого петуха.
– Здравствуйте, – тихо сказала княжна, улыбаясь и как бы смущаясь.
– Что это вы, княжна, по такому морозу на дворе делаете? – сказал Шепелев. – Сидеть бы дома.
– Я и не собиралась было выходить, да несчастье случилось.
– Что такое?
– Да вот… бедный этот белячок ножку сломал, – показала она на петуха, который в руках бабы как-то глупо вытягивал шею и таращил желтые глаза.
Шепелев рассмеялся, глядя на княжну и петуха. Птичница и казачок тоже усмехались за спиной барышни.
– Чему ж вы это, Дмитрий Дмитрич? – укоризненно выговорила Василек.
– Вы сказываете, несчастье…
– Что ж, для него, разумеется, несчастье. Тоже созданье Божье и чувствует…
– Что он чувствует?.. Его и режут когда на жаркое, так он кричит не от боли, а по глупости. Посмотрите, нешто видно по его дурацким глазам, что у него нога сломана?
– Что не видать ничего по глазам, так, стало, и нет ничего внутри? – странно спросила княжна.
– Вестимо, нет, – смеялся Шепелев.
– Ну, уж вы… – махнула она рукой. – Входите-ко. Свежо. Наших дома нет. Со мной одной посидите; делать нечего.
– Очень рад. Я с вами беседовать люблю, – отозвался Шепелев.
Они вошли в дом.
– Это сказать так легко, – снова заговорила княжна, поднимаясь по лестнице. – В душе его, то есть в нем-то самом, внутри его, бог весть что. Хоть и птица он, малая и глупая, а, поди, страждет не хуже человека. Мало ль чего, Дмитрий Дмитрич, не видно по глазам, а внутри болит, да ноет, да щемит тяжко… – И княжна вдруг прибавила веселее: – Ну, да ведь вы с сестрой люди молодые, горя и болезней не видели, так как же вам и судить, коли не по наружности человеческой.
Княжна Василек причисляла себя к старым людям, испытавшим… И действительно, болезнь, ее изуродовавшая, и горе по безвозвратно утраченной красоте – это жгучее горе, в котором как в горниле перегорело все ее нравственное существо, сделали из нее уже через год после болезни далеко не ту девушку, прежнюю хохотунью и затейницу.
Они вошли в прихожую. Княжна попросила молодого человека пройти в гостиную, а сама хотела остаться на минуту в передней с людьми.
– Я сейчас приду…
– Да что ж вы хотите делать тут?
– Петуху ногу перевязать… Анисья не сумеет… Я сейчас.
Шепелев рассмеялся опять:
– Да вы лучше велели бы поскорее его зарезать, он еще годится.
– И вы тоже с тем же… Вот как и они все.
– Вот так-то и я сказываю боярышне, – вмешалась баба-птичница. – Вязаньем ничего тут не сделаешь. В один день так похудает, что кушать его господам нельзя будет. А коли сейчас его зарезать, то ничего.
– Ну, ну, вздор все… – закропоталась княжна. – Говорят тебе, не зарежу… поди принеси тряпочек, палочек и ниток…
– Так уж и я лучше вам помогу, – сказал, смеясь, Шепелев и остался в прихожей.
Через минуту принесли тряпок и ниток из девичьей. Трофим, насмешливо ухмыляясь и встряхивая головой, стал строгать ножом из дощечки два крошечных лубка.
– Да вы только, княжна, рассудите! – весело и убедительно приставал Шепелев, насмешливо взирая на стряпанье и хлопоты девушки и видя одобрение своих слов на всех лицах дворни. – Ведь вы не знаете, какую птицу всякий день режут вам к столу… Так ли?
– Так могли, стало быть, скажете, и этого нынче зарезать?..
– Ну да… Ведь его же, вылеченного, когда-нибудь вы скушаете.
– А как вы полагаете, – заговорила княжна, – старый, к примеру, человек, да еще иной раз злющий, да ехидный, захворает вдруг… Ему и без того житья, к примеру, немного месяцев осталось. А его же, злющего, знахари да лекари лечут… А он тоже все равно умереть должен скоро.
Шепелев не нашелся сразу, что отвечать, и дворня уж глядела иначе на барышню. Лица их говорили: «Молодец, барышня».
– Да ведь то человек! – вдруг горячо воскликнул юноша. – А то петух.
– Да мне нешто трудно ему ногу-то перевязать! Ну, полно вам насмешничать. Возьмите-ка лучше вот петушка-то да держите хорошенько, а мы с Анисьей завяжем ему ногу… А вы ступайте по своим делам! – приказала княжна людям. – Что прилезли, рады бездельничать?
Шепелев взял петуха в руки, повернул его и стал держать. Люди разошлись, усмехаясь.
Через десять минут петуха с обвязанной отлично ногой пустили на пол. Княжна нагнулась и глядела, как он пойдет. Петух ступал отлично на сломанную ногу, сдержанную обвязкой, и, немедленно захлопав крыльями, крикнул на весь дом…
– Вот как, даже запел, бедный! – воскликнула княжна; глаза ее, обращенные на Шепелева, чуть-чуть засияли тем светом, который бывал в них в минуты довольства.
– А через неделю или там через месяц его повар зарежет и отрежет ему обе ноги, и здоровую и больную.
– Ну нет, теперь не зарежут.
И Василек налегла на слово «теперь».
– Что ж, беречь будете? – сказал юноша.
– Да.
– Потому что он хуже других, здоровых?
– Я его лечила… – сказала она едва слышно. Голос ее спал и перешел в шепот, потому что она лгала.
«Ты его лечил со мной!» – говорило в ней ей самой не вполне понятное чувство.
Да, этот красивый юноша, бывавший у них часто как нареченный жених ее сестры, заставлял бессознательно биться подчас ее сердце. Когда, как, почему это случилось, княжна Василек не знала. Она вдруг недавно подметила в себе это, но не перепугалась, а только спрашивала себя:
«Что это такое? Я будто его больше всех стала любить. А нешто девице с мужчиной можно быть приятелями? Вот когда женится, будет родней мне, тогда можно будет нам сдружиться, как брату с сестрой. А теперь надо воздерживаться».
Княжна велела Трофиму приготовить чай и сама нехотя, по чувству долга, прошла на несколько времени в свою горницу. Остаться сидеть в гостиной с глазу на глаз с молодым человеком в отсутствие тетки было все-таки неловко и нехорошо. Люди могли осудить. Впрочем, не успела княжна поправить на себе косынку, пригладить волосы и переменить теплые башмаки на комнатные, как на двор въехали большие сани.
Затем раздался в передней голос вернувшейся Пелагеи Михайловны.
Прислушавшись и узнав голос тетки, которой она не ждала так рано, княжна Василек вдруг тихонько вздохнула, будто украдкой даже от себя самой. Она о чем-то будто пожалела. Неужели о том, что ей не удалось побеседовать с юношей наедине?!