bannerbannerbanner
Петербургское действо. Том 1

Евгений Салиас де Турнемир
Петербургское действо. Том 1

Полная версия

Князь поднял голову, посмотрел на сестру и вдруг вскочил со своего места.

– Ах, Настенька! Умница! Соломон, ей-богу! Слышь, ты, Иуда, ваш только царь Соломон эдак-то вот рассуждал.

Князь расцеловал сестру, повеселел и воскликнул:

– Так! Истинно! Верно! Ловко! Зер гут! Или прощенье полное, или чтобы тотчас на цепь и в Белозерск!! Еду к Котцау, а от него к Романовне нашей!

Но прежде чем отправляться по делам, князь должен был отвезти сестру домой.

Настя, вернувшись к себе, самоуверенно и спокойно рассказала тетке и сестре подробности своих визитов по городу, кого она видела и что говорила и что слышала. Все это было выдумкой, она все время своего отсутствия просидела у князя Глеба. Но лгать на этот лад Насте приходилось уже не в первый раз. И эта ложь не только не смущала ее, не только не была ей в тягость, но, видя, как доверчиво и опекунша и Василек выслушивают ее выдумки, Настя становилась с каждым днем смелее и с каждым днем относилась к обеим с большим пренебрежением. Она начинала считать себя неизмеримо выше их разумом и способностями.

«Они ведь дуры», – поневоле мысленно рассуждала она.

Между тем за последнее время беседы с братом наедине приносили свои плоды. Он поучал сестру и готовил ее на самую распущенную жизнь ввиду своей личной пользы.

XXIX

На Невской перспективе, за несколько домов от Полицейского моста, полускрываемый рядом больших лип и берез, стоял двухэтажный дом, простой, но красивый. Архитектура его была того стиля, который само собою незаметно проник в Россию, и главным образом в Петербург, начиная с Петра Великого. Стиль этот чисто старый голландский: простые угловатые формы всех очертаний, плоские, рельефные колонны, кое-где, как бы вставленные в рамках, скульптурные украшения, оттененные желтой краской от белого фона стены; при этом очень высокая, крутая крыша, на которой не может залежаться снежный сугроб.

Дом этот был выстроен одним родственником и любимцем кабинет-министра Волынского. После казни покровителя владелец дома тоже пострадал и отправился в ссылку. Теперь дом этот принадлежал голландцу, явившемуся в царствование Анны Иоанновны в качестве вольнонаемного матроса, а теперь ставшему не более и не менее как банкиром. Его фирма была известна всему Петербургу, и он сделался кредитором многих более или менее крупных личностей, чиновников и офицеров на разных ступенях иерархической лестницы. Когда-то он был Крукс, теперь же сделался дворянин Ван Крукс. Но сам хозяин, матрос, банкир, кораблестроитель, подрядчик и аферист на все руки, не жил в доме, который приобрел только ради того, что он напоминал ему немного его родину. Он жил на маленькой квартире недалеко по Мойке.

Дом за год назад был занят приехавшим в Петербург с молодой женой графом Кириллом Скабронским. Здесь роскошно устроился промотавшийся внук графа Иоанна Иоанновича, которого, наконец, привели в отчизну на жительство уже совершенно стесненные обстоятельства.

В нижнем этаже дома помещались только парадные комнаты, настолько великолепно отделанные, насколько было только возможно в то время в Петербурге. Жилые комнаты помещались во втором этаже. В доме этом, обстановка которого была такая же, как и во всех прочих богатых домах Петербурга, была только одна особенность: малое сравнительно количество служителей. Вдобавок прислуга эта была не из русской дворни, праздной, ленивой и неряшливой.

В этом доме было человек пять-шесть людей, но все они были опрятно одеты, смотрели весело, аккуратно и усердно делали свое дело, и некоторые из них даже не говорили по-русски. Один был чистый француз, привезенный графом с собой, другой был немец, третья, любимая горничная графини, была курляндка.

Было уже часов десять утра. На улицах было довольно много прохожих и проезжих; в соседних домах, в особенности поближе к Полицейскому мосту и ко дворцу государя, замечалась уже начавшаяся суета дня, а в доме этом все еще было тихо.

В нем еще только просыпалась прислуга, привыкшая жить на иностранный лад: ложиться, по милости господ, поздно и вставать перед полуднем.

В нижнем этаже угловая гостиная, с красивою пунцовою мебелью, с изящным убранством, переполненная картинами и бронзой, отличалась от обыкновенных гостиных высоким куполом вместо потолка. Это была фантазия того, кто когда-то строил дом и умер затем в Белозерске. В глубине этой небольшой, по-заморски убранной гостиной стояла большая, необыкновенно эффектная кровать, вся резная, из розового дерева и вся испещренная бронзовыми гирляндами и фарфоровыми медальонами; на четырех витых колонках высился легкий, красивый и эффектно драпированный балдахин с занавесями из голубого бархата, а на верхушке его два маленьких золотых льва держали щит с гербом графов Скабронских. По присутствию здесь этой красивой голубой кровати среди неправильно расстановленной и сбитой в кучу пунцовой мебели было видно, что в гостиной была только временно устроена спальня.

Действительно, здесь ночевала теперь и проводила часть дня хозяйка квартиры графиня Маргарита Скабронская, лишь за несколько месяцев перебравшаяся сюда сверху, подальше от больного мужа.

Часу в одиннадцатом люди поднялись на ноги и стали тихонько переходить из комнаты в комнату, убирая дом.

Скоро внизу появилась хорошенькая молоденькая немка, пестро и щегольски одетая, с коротенькой юбочкой на фижмах, в снежно-белых чулках, в башмаках с бантами; на груди ее была скрещена и завязана сзади узлом большая шелковистая косынка. Несколько раз подходила она к дверям пунцовой гостиной, очевидно прислушиваясь: не проснулась ли барыня. Но в это время в горнице с куполом все было тихо.

Через забытую вчера, не опущенную на окно тяжелую занавесь врывался в комнату яркий свет уже высоко поднявшегося солнца и играл сотнями переливов в позолоте львов на балдахине, в золотом карнизе купола и в бронзе всей мебели. Один яркий солнечный луч падал прямо на кровать и ослепительно горел на голубом бархате драпировки, в ее серебристой бахроме и кистях и на атласном нежно-желтом одеяле, обшитом кружевами.

На широкой двойной кровати крепко спала молодая и особенно красивая женщина. Это и была графиня Маргарита. Солнце светило прямо на нее и уж успело сильно пригреть и одеяло и подушку, к которой прильнула она щекой и которую обсыпала вьющимися прядями черных волос с примесью пудры. Ее обнаженные красивые плечи и изящные руки, недвижно протянутые сверх толстых складок наброшенного одеяла, тоже начинало довольно сильно согревать этим солнечным лучом. Но сон ее был слишком крепок, даже отчасти тяжел. Она тяжело дышала, припекаемая солнцем, грудь высоко вздымалась… но все-таки красавица не просыпалась. Она сильно устала накануне на веселом вечере и поздно вернулась домой.

Около нее на столике лежали часы и затем три предмета, которые она, конечно, спрятала бы тотчас, если бы сюда нескромно проник посторонний взор.

Во-первых, лежал лист бумаги, исчерченный карандашом, с бесконечными рядами цифр. Вчера, уже ночью, в постели сводила она бесконечные счеты, и, конечно, не счеты прихода, а непомерного, не по силам расхода. Рядом с этим листком стояла маленькая изящная саксонская чашечка с остатком питья. То, что ей наливалось вечером хорошенькой немкой-наперсницей в эту чашечку, было почти тайной между ними обеими. Это было любимое наркотическое питье, составленное из разных специй, сильно действующих на нервы. В состав его входила и частица турецкого гашиша.

Наконец, около чашечки лежала крошечная золотая табакерка, и в голубой эмали на крышке, среди маленьких бриллиантов и жемчужин, выглядывала прелестная головка амура на двух беленьких крылышках. Табакерка свидетельствовала о приобретенной дурной привычке, зачастую свойственной многим современным красавицам и львицам ее среды, но все-таки из приличия и скромности скрываемой в обществе.

Спящая красавица на этой изящно-щегольской кровати, как бы обрамленная яркими цветами шелка и бархата да еще ярко, будто любовно, озаренная полдневным солнцем, была действительно замечательно хороша собой; лицо ее, нежных очертаний, дышало молодостью, силой и страстью.

Невдалеке от постели на большом кресле было брошено снятое с вечера платье, но не женское. Это был полный мундир кирасирского полка. Далее, на столе, накрытом узорчатой скатертью, слегка съехавшей набок, лежали маленькие игральные карты, коробка с бирюльками и крошечная перламутровая дощечка с квадратиками, а вокруг нее были рассыпаны такие же крошечные шахматы. Ими, конечно, могли с удобством играть только те маленькие ручки, которые покоились теперь во сне на одеяле, любовно пригретые солнечными лучами.

Тут же среди шахмат лежал брошенный вчера флакон с пролитыми духами, и тонкий раздражающий запах все еще распространялся кругом стола.

Если б посторонний человек, хотя бы дряхлый старик, мог проникнуть теперь в эту импровизированную спальню, то наверное и невольно залюбовался бы на спящую красавицу. А если бы сюда мог заглянуть юноша Шепелев, то по красивому лицу спящей да и по брошенному рядом мундиру он узнал бы своего ночного спасителя, которого принял за офицера-измайловца.

Во втором этаже, в небольшой горнице, помещавшейся почти над гостиной, все занавеси были тщательно спущены, и луч дневного света только едва скользил между двух неплотно сдвинутых половинок. Обстановка этой горницы была иная, и все в ней было в прямом противоречии с изящной обстановкой нижней комнаты с куполом.

Здесь обыкновенный потолок был несколько ниже; у стены стояла небольшая простая кровать, и в ней на трех больших подушках виднелась как бы полусидячая фигура мужчины с худым, желтоватым и изможденным лицом, слегка обросшим усами и бородой. Большой круглый перед диваном стол был заставлен рюмками, стаканами, скляницами и пузырьками. Удушливый и кисловатый аптечный запах наполнял темную горницу.

В горнице этой был только небольшой диван и несколько кресел, обитых такой же голубой материей, какая сияла теперь внизу на балдахине большой двойной кровати, перенесенной отсюда. Остальная мебель была как бы набрана в доме по мере надобности в ней, и не ради щегольства, а ради действительной потребности. Около самой кровати стояло массивное кресло, обитое темной шерстяной материей. На маленьком столике близ постели, около кружки с каким-то едко пахнувшим питьем, лежала маленькая книжка с золотым обрезом, с золотистым крестом на пунцовом переплете. Это было Евангелие на французском языке.

 

Полусидячая фигура на кровати был человек, которому теперь нельзя было определить года. Болезнь трудная, злая и давнишняя жестоко исказила черты лица, когда-то, и еще даже недавно, красивого, молодого. Узнать в больном изящного графа Кирилла Петровича Скабронского было теперь мудрено. Он уже давно неподвижно опрокинулся на подушки, но не спал, а был в каком-то болезненном забытьи. Это был не сон, а полное расслабление, отсутствие жизненных сил, которые ежедневно все более и более покидали будто тающее тело. Изредка он глубоко вздыхал и тотчас начинал судорожно и сухо кашлять, но при этом не открывал глаз и как бы оставался все-таки в бессознательном состоянии.

Ни около постели, ни где-либо на мебели не видно было никакой снятой одежды, кроме мехового шлафрока на кресле. Больной уже несколько месяцев не выходил из этой горницы никуда и несколько недель лежал, не вставая с постели. Беспощадная, медленная болезнь постепенно уничтожала его, незаметно, как-то тихо и будто умышленно осторожно тешилась над жизнью, которую уносила частицами, всякий день, понемножку. Болезнь будто играла с этим человеком, как играет кошка с мышью, то отпустит, даст вздохнуть, даст ожить, позволит оглядеться, прийти в себя, начать надеяться – и опять круто захватит, опять гнетет, мучает, покуда будто нечаянно, в увлечении злобной игрой своей, не порвет вдруг окончательно жизненной нити. И теперь больной граф Скабронский часто уже вздыхал с мыслью тяжелой и душу леденящей, но искренней: скоро ли?!

Наконец, спустя час, усилившееся движение на улицах, легкий шорох в комнатах, где убирала прислуга, и отчасти позднее время разбудили спящую внизу красавицу.

Графиня Маргарита открыла свои красивые черные глаза, лениво обвела ими кругом себя по горнице, но не шевельнулась и тотчас же задумалась. С самой минуты пробуждения, всякий день, в ней являлась все та же неотвязная, постоянная дума, неотвязная забота о трудных обстоятельствах странно сложившейся ее жизни.

На это утро всякая другая женщина поспешила бы встать и опустить гардины или как-нибудь укрыться от горячих лучей солнца, чересчур сильно пригревших ее. Графиня, напротив, с наслаждением осталась на этом припеке. Она еще с детства любила греться на солнце и ощущать в себе огонь пронизывающих тело лучей. Она сама любила сравнивать эту свою страсть с отличительною чертою змеи, которая по целым часам лежит на самом палящем солнце и греется, свернувшись в кольцо, на раскаленном камне. И если эта страсть графини была общая со змеей, то и кроме нее было в характере молодой красавицы много змеиного.

Наконец Маргарита протянула руку, хотела взять колокольчик и позвать горничную, но глаза ее упали на табакерку, и она прежде всего по пробуждении не могла отказать себе в первом обычном удовольствии. Когда она взяла табакерку и, достав микроскопическую щепотку, понюхала, красивое личико ее тотчас же слегка оживилось и стало менее сонливое и вялое.

Затем она позвонила, в дверях тотчас же показалась хорошенькая ее горничная Шарлотта и, оглядевшись, ахнула и всплеснула руками. Обращаясь к своей госпоже фамильярно и бойко, она заговорила:

– Ах, liebe Grдfin[34], опять я забыла опустить занавеску. Уж как, верно, вы меня бранили.

Барыня и служанка всегда говорили между собой по-немецки.

– Ах нет, Лотхен, я очень рада была. Солнце меня пригрело, а я этим в России редко наслаждаюсь. Мы будем лучше всегда оставлять эту занавеску. Авось хоть раз в месяц в Петербурге подымется европейское солнце.

– Ну, здесь оно не любит часто бывать, – отозвалась Лотхен.

Горничная, живая и ловкая в движениях, в голосе и походке, вышла из спальни и скоро вернулась с фарфоровым подносом, на котором стоял маленький красивый сервиз. Она уставила поднос на другом столике и придвинула все к кровати.

– Сегодня кофе будет хуже, – заговорила она, оглядываясь, – вы уж очень долго спали. Что это?! Опять считали! Как не стыдно глаза напрасно портить.

Графиня, накладывая себе сахар в чашку, вдруг остановилась среди движения и, подняв чуть-чуть свои тонкие черные брови, вымолвила, как бы показывая ими в верхний этаж:

– Ну, что там?

– Ничего, все то же! Чему там быть?! – небрежно выговорила Лотхен, подбирая на большом столе рассыпанные карты, бирюльки и шахматы.

– Смотрите, Фленсбург их из Парижа выписал, а вы пролили, – прибавила она, показывая флакон от духов.

– Спит или проснулся? – спросила Маргарита, не обращая внимания на замечание любимицы.

– Право, не знаю; кажется, Эдуард еще внизу. А уж он будто чутьем слышит всегда, когда его барин должен проснуться.

Наступило минутное молчание, после которого Лотхен, подойдя к столику с кофеем, засунула руки в кармашки своего полотняного, пестрого, в цветочках, фартука, который заменяла в праздничные дни шелковым, и, глядя пристально в лицо графини, выговорила полушепотом:

– Когда ж это, liebe Grдfin, конец будет? Это ужасно! Что ж этот проклятый Вурм вам говорил вчера?

Графиня слегка пожала красивым полуобнаженным и снежно-белым плечом и вздохнула.

– Что ж он знает! – выговорила она через мгновение. – Говорит, скоро, на днях, а потом пройдет месяц, и он говорит – не знаю и утешает тем, что, во всяком случае, надо ждать, когда лед на Неве пройдет. А когда он двинется?! – вдруг как бы разгневалась молодая женщина. – Я спрашивала вчера Полину. Она говорит, что бывает иногда ледоход в мае месяце. А мы за эти два месяца сто раз успеем с ума сойти.

И Маргарита перестала пить свой кофе, задумалась глубоко и прошептала:

– Да, ужасно! Думала ли я, что буду когда-либо в таком положении?

– Старый граф?! – выговорила Лотхен шепотом и с особым ударением, как бы нечто повторяемое в сотый раз.

– Ну, дед!.. Ну, хорошо! Ну, что же?!

– Что? – повторила Лотхен и тоже фамильярно подернула плечами. – Зажмурьтесь да и решитесь… Говорят, надо глаза закрыть, когда что страшно или противно…

Графиня вдруг расхохоталась весело и прибавила, кончив свою чашку:

– Ты вот других посылаешь, а ты сама попробуй, как это весело.

Лотхен тоже рассмеялась.

– У меня такого деда нет! А если б был… О-о!.. Я бы показала силу характера.

– Должно быть! Хвастунья! Это легко на словах!..

– Я не говорю – легко. Но если уж необходимость… Да и что вам стоит, если только вы захотите? А ведь у него, все говорят, при его скупости, огромное состояние. Все наши долги он бы мог сразу уплатить одним годовым доходом с одного какого-нибудь имения. А вам что для этого надо? Немножко полюбезничать с ним, приласкаться к старому брюзге. А если б даже и влюбился в вас, в свою внучку, этот старый греховодник, то и пускай влюбится. Оно не опасно! Ведь опасности никакой не будет, несмотря на полное его желание быть опасным…

И обе женщины вдруг начали весело и громко смеяться тем же звенящим серебристым смехом, каким еще недавно смеялись в санях над спасенным в овраге преображенцем. Смех этот был настолько резок, что даже достиг подушек больного, который лежал наверху. Он от этого смеха как бы пришел в себя и открыл глаза.

В горнице его сидел уж давно на стуле близ дверей на цыпочках прокравшийся верный слуга его, француз из Нанси, Эдуард. Он действительно как бы чутьем всегда знал, когда больной граф проснется. При первом движении руки больного и с пробуждения начинающегося сухого кашля Эдуард приподнял занавеску на окне и приблизился к кровати.

– Как себя чувствует monsieur le comte?[35] – начал он с обыденной фразы, которую говорил, однако, всякое утро не ради только того, чтобы сказать что-нибудь, а действительно озабоченный положением больного, которого любил и которому считал себя во многом обязанным.

Молодой малый был взят графом во Франции из простой крестьянской семьи, и в два-три года он сделал из поселянина самого элегантного лакея, способного на все и получающего большое жалованье. Со смертью любимого барина Эдуард, конечно, терял немного, так как его во всяком богатом доме и в Петербурге и даже в Париже взяли бы с охотой. Но Эдуард искренне привязался к этому русскому барину, который обращался с ним по-братски.

– Как вы почивали? – заговорил Эдуард по-французски.

– Как всегда, – слабым голосом отозвался граф. – Вурм не приезжал?

– Нет еще. Не прикажете ли свежего питья?

Больной промолчал и только движением век и бровей отвечал слуге.

В эту минуту новый залп свежего хохоту внизу и веселые голоса долетели до слуха графа, и он тяжело вздохнул, как бы в ответ на это.

– Que diable! Avec Laube!..[36] – проговорил Эдуард сердито.

И граф понял, что верный слуга, говоря про этот хохот внизу, оскорблен им.

Между тем в нижней гостиной Лотхен рассказывала в подробностях барыне историю, случившуюся с пруссаком Котцау. Лотхен, близкая знакомая Михеля и вообще приятельница со всеми привезенными людьми принца Жоржа, с которыми часто видалась, могла знать до малейших подробностей все делающееся у него в доме.

Лотхен передавала графине, что принц и господин Фленсбург очень смеялись над одним молодым часовым, который так говорил с ними по-немецки, что его высочество до сих пор без смеха вспомнить не может.

Графиня, конечно, уже давно знала всю историю Котцау, но на это утро Лотхен прибавила еще несколько подробностей.

Юркая, кокетливая и веселая горничная тоже много бывала в гостях в своей среде, как и графиня, ее полуприятельница. И каждый день она старалась собрать в городе побольше вестей, побольше сомнительных происшествий, побольше всяких сплетен и забавных анекдотов, чтобы поутру развеселить свою «liebe Grдfin», которую она уже давно завоевала себе право так называть.

– Откуда ты знаешь, – выговорила Маргарита, – что эту суповую чашку целый день распиливали? Мне Фленсбург вчера об этом ни слова не говорил.

– Что мудреного? – вдруг лукаво улыбнулась Лотхен. – Он мог с вами целые сутки пробыть и об этом не сказать.

– Почему ж? – удивилась Маргарита.

– Потому что, когда он с вами, – продолжала лукаво усмехаться Лотхен, – вам не до того, чтобы рассказывать друг дружке разные истории, то есть лучше сказать: ему не до того. Он сидит, впивается в вас глазами, молится на вас! Одно только жаль, – прибавила Лотхен тонко, – он небогат. Это нам не на руку, нам надо спасаться из наших затруднений; хоть и красив он, и умен, и не русский медведь, а все-таки нам бы лучше предпочесть нашего столетнего дедушку. Фленсбург если влюбится до отчаяния, хоть бы даже до самоубийства, никакого толку не будет. Еще хуже мы запутаемся! А если дедушка влюбится, тогда мы с вами заживем, как герцоги германские. Наймем вот хоть дом меншиковский или воронцовский, отделаем так, как эти неучи-петербуржцы и не видали никогда. Я уж не буду простой горничной у вас, я буду вашей камер-фрейлиной или статс-дамой, у меня будут свои три горницы, гостиная и кабинет, где я буду принимать своих знакомых и друзей.

– И замуж выйдешь, – насмешливо отозвалась Маргарита.

– Да, конечно. Только не иначе как за глухонемого…

– Немой видит, лучше за слепого!

– Нет, слепой слишком мало видит. Это неудобно! – расхохоталась Лотхен. – Со слепым беда!.. Он чужую вместо жены поцелует.

– Ну, это все равно… Мы не ревнивы… Тут беда не в том… – отозвалась Маргарита.

И вдруг обе женщины без причины, а будто от одной потребности смеяться, снова весело расхохотались на весь дом.

 

Наконец Лотхен отодвинула от кровати столик с сервизом. Графиня села, спустила ноги в изящные туфли на высоких пунцовых каблуках с золотыми подковами и, поднявшись, подошла тотчас к большому зеркалу.

– Как вы, однако, хороши собой! – вымолвила Лотхен.

– Да, кажется… – отозвалась Маргарита, любуясь собой. – Это моя первая любовь! – указала она на себя в зеркало. – И, увы! кажется, и последняя.

– Ну, еще смотрите, кого и полюбите, встретите такое диво, что…

– Нет, Лотхен. Я серьезно боюсь, что никогда никого не полюблю!

В эту же минуту верный и терпеливый Эдуард помогал барину с трудом повернуться и подняться на кровати, чтобы выпить из кружки лекарство. С отвращением глотал больной противную микстуру, понимая и чувствуя, что это только ненужное, лишнее мучение… Новый взрыв хохота серебристых женских голосов, долетевший снизу, заставил его вздрогнуть и не допить лекарства.

– А я ей все дал… – внезапно и с горечью прошептал своему любимцу Кирилл Петрович. – Имя, положение… Любовь дал…

– Une aventuriere!![37] – злобно отозвался Эдуард, укладывая снова больного в подушки.

34Дорогая графиня (нем.).
35Господин граф (фр.).
36Как дьяволы! На рассвете!.. (фр.)
37Авантюристка!! (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru