bannerbannerbanner
К свету

Елизавета Водовозова
К свету

Полная версия

XVII

Когда я передала Тоне просьбу Маньковича, она долго смотрела на меня, точно раздумывая что-то, затем, к моему удивлению, сказала: «Пусть войдет!.. Но ты не уходи».

Манькович бросился на колени перед ее кроватью, с воплем повторяя: «Простите, простите!» Резким жестом она указала ему на стул и холодно проговорила с выражением брезгливости в лице: «Не так близко!» – точно его близость могла загрязнить ее.

– Простить – забыть! Нет, нет!.. Я до гробовой доски буду помнить ваше подлое, бесчеловечное предательство!.. – Голос ее задрожал и оборвался.

Манькович вскочил со стула и, прижимая к груди дрожащие руки, весь как-то съежился; глаза его выражали страх, точно у побитой собаки, которая боится нового удара.

– Пощадите!.. Хотя каплю сострадания… Прошу вас! Я нанес вам незаслуженную обиду, но я не так уже виноват!.. Я сам исстрадался! Я конченый человек… я совсем погиб!.. Но за что же так? За что?

Тоня, точно не поняв сказанного, заговорила голосом, в котором слышались и горечь обиды, и душевная мука:

– Во мне жила мечта о большой взаимной сердечной симпатии. Вы растоптали мою любовь… мою мечту… мою грезу! Вы изранили мое сердце. Оно исходит кровью… Моим страданиям не будет конца! – Она задыхалась от рыданий, слезы градом текли по ее щекам, и она рыдала, рыдала.

Я приподнимала ее с подушек, давала пить воду, нюхать спирт, положила компресс на голову. После продолжительного пароксизма судорожных рыданий, полежав несколько минут, она резким выкриком, которому силилась придать злую иронию, спросила:

– Что же такое, крайне необходимое, привело вас сюда?

– Если бы вы… если бы вы позволили… если бы уделили мне хоть каплю великодушия… нет, нет, только сострадания… если бы вы позволили мне начать развод с женою, чтобы… – Он не мог более выжать ни звука из своего горла и снова упал на колени.

– Как? Вы предлагаете мне сделаться вашей женой? Вы? – И она, в упор глядя на него злыми глазами, в которых вспыхивали искры негодования, быстро приподнялась с подушек, но сейчас же упала на них. – Как вы смели подумать, что я соглашусь быть женою форменного негодяя и скандалиста? Как вы смеете снова оскорблять меня?

Манькович, с трудом приподнимаясь с колен, хрипло произнес:

– Клянусь вам… никакого скандала не было… Как только я раскрыл рот… я опомнился…

– Да, вам не удалось вполне оскандалить меня, но только благодаря случаю и моим близким. При первых ваших словах Елизавета Николаевна догадалась, в чем дело, и потащила меня, а Михаил Николаевич вам что-то шепнул, конечно, чтобы остановить продолжение вашей благородной речи, вашего ошельмования меня, сфабрикованного вами, чтобы оплевать мое чувство к вам… Но я его не стыжусь и не скрывала ни от вас, ни от других. Если бы вы не только раньше, но в этот злополучный вечер сказали мне, что женаты, но разойдетесь с женою, я и без формального развода и без церковного брака согласилась бы быть вашей женой… Вы должны были это понять из моего отношения к вам, должны были это почувствовать… Ну, теперь все… решительно все сказано… Уходите! Сейчас… Сию минуту!

После этого объяснения слезы, стоны, рыдания потрясали и разрывали грудь Тони с утра до поздней ночи ежедневно, и так продолжалось более месяца. Мы несколько раз призывали врача, но он, как большинство докторов того времени, прописывал почти все одни и те же успокоительные средства в различных дозах, советовал развлечения, путешествия, что было совершенно немыслимо: она без сильного головокружения не могла встать с постели. И все плакала, плакала. Я удивлялась, как она не выплачет всех своих слез, как не разорвется у нее сердце.

В те немногие часы, когда она лежала более покойно, я садилась у ее кровати, чтобы поболтать с нею. Она поднимала свои распухшие красные веки, а в глазах, по обыкновению, стояли все еще невыплаканные слезы; в лице не было ни кровинки, губы вздрагивали от сердечной муки.

– Не правда ли? – сказала она мне однажды, – какое глубокое значение имеют кресты на могилах? Крест – символ страдания… Вся жизнь – одно страдание! – И она снова разрыдалась. Когда я старалась направлять ее внимание на что-нибудь другое или предлагала ей почитать, она, отрицательно качая головой, давала знать, что это ее не интересует, и чаще всего возвращалась к разговору о «происшествии», которое разбило ее счастье, подробно расспрашивала обо всем, что предшествовало печальному инциденту. И этот разговор, как и решительно все, кончался рыданиями и слезами. Сообщила я ей и рассказ Маньковича о его жизни в деревне и о его женитьбе. Хотя при этом слезы текли по ее щекам, но мне казалось, что уже ничто не могло послужить в ее глазах оправданием для него.

Заходил к ней побеседовать и Василий Иванович.

– У меня ничего, ничего нет впереди! – жаловалась она ему. – Ни бодрости, ни энергии, ни надежды. Все святое поругано, оплевано… В голове и сердце все пусто.

– Полноте, Антонина Николаевна, поправитесь и посмотрите на все иначе. Конечно, каждый страдает, кто несет аварию в личной жизни, но ведь у вас это страдание переходит все границы. Когда воспитание будет поставлено более благоразумно, когда самолюбие, сентиментализм и романтизм не будут подавлять всех душевных и физических сил, люди поймут, что миром должна двигать не одна только личная, эгоистическая любовь… Ведь вы умели находить нравственное удовлетворение в деятельной жизни. Почему же теперь, когда вы окрепнете, вам не приняться снова за труд? Вы разочаровались в любви, испытали на себе, до какой степени непрочны расчеты на личное счастье…

– Хотя я потеряю в вашем мнении, но должна сознаться, что я принадлежу к разряду тех жалких женщин, для которых общественная деятельность привлекательна только тогда, когда впереди есть надежда на личное счастье. И все-таки, несмотря на это, я никогда не собиралась всю жизнь наполнить одною любовью.

– Вы растравляете свою душевную рану, приходите в отчаяние при воспоминании об обиде, нанесенной вам более всего потому, что вы совершенно неправильно смотрите на отношение Маньковича к окружающему.

– Как? Вы оправдываете даже его? – вскричала запальчиво Тоня.

– Умоляю вас, выслушайте меня до конца, Антонина Николаевна. Когда я узнал о происшедшем с вами, я был так потрясен, что решил немедленно ехать объясниться с ним, но Михаил Николаевич убедил меня дать Маньковичу опомниться день-другой. Но, как только я выслушал его собственный рассказ, я пришел к убеждению, что он человек ненормальный и невменяемый: он утратил силу воли, сознание своих человеческих обязанностей, наблюдательность, пошатнулся и его здравый смысл. Для примера возьмем хотя бы его брак. Его сестра, измученная позорным поведением своего мужа, растерявшая в передрягах своей жалкой жизни даже чутье к естественному влечению сердца, говорит ему: «Любовь – иллюзия, обман, женись на незнакомой девушке. Я вышла замуж по страсти, а что из этого вышло?» Это предложение поражает Маньковича своей нелепостью, но только на какой-нибудь час. Выясняется, что преследование эротомана лишило молодую девушку места, и психология Маньковича моментально меняется: он уже находит совет своей злополучной сестры разумным и предлагает молодой девушке брачный союз, забывая, что этим он не спасет от беды, а погубит ее. Вместо того чтобы активно прийти к ней на помощь, немедленно отправить ее в Петербург и просить Савицкого, хотя не надолго, устроить ее и в то же время заставить своего зятя, виновника этой беды, выдавать на ее содержание известную сумму, пока она не получит занятий, съездить и в Киев (ведь у него сохранились же там кое-какие связи среди интеллигенции), он в точности выполняет просьбу сестры. А почему? Потому что брак устранял от него возможность действовать активно; вероятно, сестра и шаферов и попа подыскала, а ему оставалось только отправиться в церковь для бракосочетания. Конец этого злополучного брака свидетельствует тоже об утрате Маньковичем элементарных человеческих чувств. У него не болит сердце, не возмущается совесть при мысли, что он втянул молодое существо в ненужный союз с ним, и он даже не старается смягчить эту ошибку хотя бы сближением с нею, а, напротив, разводит перед нею хандроны, – и они становятся чужими людьми.

Отношение его к вам тоже говорит об отсутствии в нем логики и здравого смысла: когда он с вами, он, по его словам, очарован вами, но как только остается один, у него пробуждаются к вам враждебные чувства. Нужно вам заметить, что я для того, чтобы лучше выяснить кое-что из его рассказа, отправился к нему на другой же день после последнего его посещения. Для меня было непонятно, почему он не мог доверчиво и искренно отнестись к вам и признаться в своей женитьбе даже и тогда, когда все ваше отношение к нему ясно говорило о чувствах искренней любви. Но он по-прежнему стоял на своем: «Она два года тому назад не дала мне права считаться ее женихом и тем! исковеркала мою жизнь… Признаться ей в женитьбе я не мог, боясь, что все счастье сразу разлетится, как дым». Когда я ему доказывал, что на то, что он считает преступлением с вашей стороны, большинство взглянуло бы как на идеально честный поступок девушки, которая не могла его настолько любить, чтобы считаться его невестой, это оказалось для него совсем непонятным. Удивило меня и отсутствие в нем наблюдательности. Он влюбился в вас, когда вы были еще светской барышней, которая не позволила бы себе сблизиться с человеком без «Исайя ликуй», но он не заметил, что вы давно превратились в современную молодую девушку, что вы вложили всю душу, все свое чистое сердце в свою первую любовь, а потому и его легкомысленная женитьба не могла служить препятствием его союзу с вами. Я видел вас вместе только по часу в день и еще менее того, да и то находил, что в ваших отношениях к нему ясно выражается ваше бесповоротное решение связать с ним свою судьбу. По его признанию, у него хотя порой и мелькало что-то в этом роде, но все же он был не вполне уверен в вас. Подумайте, а ведь он не был лишен ни наблюдательности, ни сообразительности. Любопытно было узнать также, за что и почему он решил устроить вам скандал и как он мог забыть о том, в каком обществе он находился в тот вечер. Ведь у нас, особенно молодежь, не стесняется откровенно высказывать свое мнение. Не Антониною Николаевною, которую он стремился пригвоздить к позорному столбу, говорил я ему, а им, Николаем Александровичем, были бы возмущены все присутствующие, и очень многие, вероятно, перестали бы даже подавать ему руку после этого… И скандала-то настоящего он не сумел устроить: даже на это не хватило у него ни смелости, ни энергии! Но он твердил одно, что смутно помнит обо всем, что происходило с ним в этот день, а тем более вечером, что он ничего не мог соображать… Да… «наука страсти нежной» совсем отняла у него рассудок! Уверяю вас, Антонина Николаевна, если бы вы связали с ним свою судьбу, вы очень скоро разошлись бы и порвали с ним все отношения.

 

– В ваших словах много правды, – отвечала Тоня печально, – но это уже «überwundener Standpunkt»[5].

Пролежав недель пять, Тоня встала сильно исхудавшая, постаревшая и подурневшая. Через несколько дней после этого она уехала к крестному. Весною она написала, что на днях выходит замуж за Александра Петровича Ермолаева. Он оставил военную службу, получил место в Воронеже, и они будут жить вместе с крестным и ухаживать за ним. По словам докторов, ему не протянуть более двух-трех месяцев.

Тоня, как она сообщала мне, прежде чем сделаться невестой Ермолаева, откровенно довела до его сведения обо всем, что она пережила. «Я выхожу замуж без страстной любви, – сознавалась она мне, – честнее даже сказать – совсем без любви. Но я глубоко уважаю моего будущего мужа. Он благороден не по трафарету, и как поступить в затруднительном случае – ему подсказывает природное честное чувство, а не вычитанное им из книг: у него золотое сердце. Я уверена, что мой брак без увлечения, но благоразумно обдуманный, даст мне возможность тихо и мирно провести остаток моей жизни». Она изредка приезжала в Петербург, всегда посещала меня, но никогда не говорила о своем муже, а только о своем сыне, воспитанию которого она вся отдалась. Но я уже никогда не видела ее ни особенно веселою, ни оживленною, какою она бывала прежде. Когда я передавала ей о том, что теперь занимает петербургскую интеллигенцию, о чем мечтает молодежь, о фактах из нашей общественной жизни, о современных стремлениях передовых людей, она очень слабо на это реагировала. Ее занимали только педагогические вопросы, и она моментально записывала книги и журналы в этой области, которые я ей называла. Она умерла 43-х лет.

Маньковича я никогда более не встречала и ничего не слыхала о нем.

5Здесь: пройденный этап (нем.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10 
Рейтинг@Mail.ru