положи на веки веков монеты
пусть столетья под тяжестью медяков
спят покрепче
Печорин Григорий Александрович – герой классического романа, человек лишенный и лишающий.
Грушницкий – негерой классического романа, человек никчемный, с усами.
Аид – позабытый бог, бесталанный танцовщик.
Ариадна Эфрон – печальная женщина с огромными светлыми глазами и короткими седыми волосами, беспрерывно вяжущая маленькие цветные головные уборы.
Хор – толпа безволосых людей, одетых в белые одежды до пола, вместо ног у них – корни.
«блаженны мертвые, которых хоронят в дождь»
Дождь с грохотом обрушивается на землю миллиардом серебреников. Двое стоят в темноте, упоенно подставив лица под струи – монеты, проваливаясь в пустые глазницы, собираются в них, словно в бочки – вода.
– Кажется, дождь собирается…
– Куда?
– Излиться.
– Похоронные, однако, сборы.
– Отчего же?
– Так только в саркофаг собираются – россыпи серебра, звон монет.
– А мы что, на дне?
– Не знаю.
– Но где еще нам быть? И тело дождя на нас… кого же хоронят?
– Говорю же: не знаю.
– По ком звонит этот дождь?
– Да не знаю я!
В сумраке бредет Хор, как толпа мертвых матросов, раскачиваясь из стороны в сторону и светясь в полутьме белым огнем, и нараспев декламирует:
Плыли как-то две тени по Лете,
у каждой в кармане по пистолету.
Печорин?
Грушницкий? Да вы ли это?
Из далека долго течет река Волга…
Зеленые бескрайние Елисейские поля. В зоне видимости нет ни одного дерева, солнца тоже нет, однако светло, тепло и тихо. Печорин лежит на траве, опершись на локоть, вертит в руке пистолет, рассматривая его безо всякого интереса. Грушницкий ходит вокруг, сотрясая воздух пером. Вдалеке слышатся звуки редких выстрелов.
– Грушницкий, как вам на Елисейских полях? Не находите, что скучища смертная и репей не растет?
– Известно, Печорин, вам трава не расти-расти – все скучища, только бы в пистоль палить!
– Так он не палит.
– Отсырел?
– Оплакан.
– Возьмите перо.
– Чем здесь писать и о чем? Хотите круги на листе, так я лучше в воду! Для чего мне перо?
– Для шляпы.
Грушницкий открывает банку консервированных оливок, дергая крышку за кольцо, точно за чеку, и резким движением высыпает на широкую ладонь огромные бусины. Сок из банки сочится сквозь его пальцы и уходит в землю. Грушницкий съедает несколько плодов, а оставшимися начинает жонглировать, подбирая те, что сыплются на траву. Печорин лежит в цветах, закрыв лицо шляпой. Из шляпы торчит перо.
– Пока-пока-покачивая перьями на шляпах пора-пора-порадуемся…
– Грушницкий, вы это серьезно?
– Что вы такой мрачный, Печорин, вы ведь уже умерли.
– А какой бес вас попутал, не слишком ли вы бесплотны для этакого счастья?
– Съешьте оливку.
Грушницкий, сидя по-турецки, обливается потом, озираясь по сторонам в поисках тени, вяло обмахивается шляпой, пока Печорин что-то ищет в траве.
– Что-то сегодня душно, Печорин, вы не находите?
– Я не нахожу свой пистолет, шнурок и причал, Грушницкий, а большего – не ищу.
– То был лишь оборот речи.
– В царстве химер.
Обросший Печорин рассматривает свой правый глаз в маленьком зеркальце для бритья, которое нашел на берегу Леты. Грушницкий, густо обмазанный белой пеной, бреется опасной бритвой, высоко задрав подбородок и глядя в землю.
– Какое бревно, Грушницкий!
– Не понял?
– Бревно, говорю, что тут непонятного?
– Где?
– В глазу.
– В чьем?
– В моем! Через весь глаз бревно – аж в мозг отдает.
– Проморгайтесь, Печорин, отпустит.
– Как бревно может отпустить, когда оно впилось?
– Прорастет – узрите корень.
Грушницкий просыпается, потирая лоб рукой, а потом изумленно глядит на свою ладонь. Печорин, считая вслух, отмеряет большие шаги, от него удаляясь.
– Что это?
– Краска.
– Что краска делает у меня на лбу?
– То круги на воде.
– Вы нарисовали на мне мишень?
– Нарисовал.
– Для каких целей?
– Вы дурак, Грушницкий.
– Вы нарываетесь!
– Выбирайте оружие.
– Слово.
– Надорветесь.
– Мы в аду, Печорин, не забывайте! Никакая Эвридика по вас не спустится, так что намотайте вечность на ус и приготовьтесь внимать, я и в теле-то много болтал, а уж без тела…
– Чтоб весь день, всю ночь мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел… Будьте великодушны, Грушницкий, возьмите перчатку – утрите лоб.
Грушницкий, стоящий на Краю Бездны, радостно подзывает поднимающегося Печорина.
– Печорин, прыгайте.
– Куда?
– В бездну!
– На кой черт?
– В бездне все правды.
– С чего вы взяли?
– А вы с чего этак обмерли?
– Да не хочу я никуда прыгать, Грушницкий!
– Тогда давайте над бездной стреляться.
– Вы до того мстительны?
– Вовсе нет, я просто хочу вас в бездну – вы отравляете мне жизнь.
– После смерти.
Печорин лежит на животе на Краю Бездны, внимательно вглядываясь во тьму. Грушницкий снимает сапог и пытается вытряхнуть из него камешек. В конце концов, из сапога вылетает оливковая косточка и проваливается в Тартар.
– Посмотрите, Грушницкий.
– Куда?
– В бездну вашу.
– И что?
– Что-то из нее на меня так глазами и хлюпает.
– Вы бы сами поменьше глазами хлюпали.
– Да я раз только глянул – разве это считается?
– Вот и бросьте.
– Уже бросил.
– Чего бросили?
– Хлеба бросил.
– Болван, я говорю, приглядываться бросьте, а уж прикармливать – и подавно! Разведете клопов – сожрут.
– Да бросьте вы, покусают.
Грушницкий неловко взбирается на большой камень, а потом с него прыгает, пока Печорин пытается отыскать место, с которого будет видна его тень.
– Вы глупый человек, Грушницкий.
– Я – не человек, Печорин, я – дух.
– Вы глупый дух.
– Вы не легче.
– Я – не дух, но – тень.
– Вы глупая тень, оденьтесь в платье!
– Пошто?
– Глупые тени на водах поют, поправляя складки на юбках.
– Поднимитесь на ум, Грушницкий, вы сошли.
– Это не мой.
Печорин тяжело выступает из-за горизонта, идти ему мешает насквозь промокшая одежда, по мере его приближения все явственней слышится чавканье сапог. Грушницкий, лежащий на черной железной кровати без матраса, слышит это чавканье и, приподнявшись, садится, чтобы получше рассмотреть Печорина, пока тот укладывается на свою койку и отворачивается к исцарапанной зеркальными надписями бетонной стене, что стоит прямо на траве. Капли бухаются на землю сквозь холодную решетку кроватного днища, отвечая тихому стенному перестуку заключенных.
– Откуда это вы, Печорин, такой мокрой крысой явились?
– Думал свалить.
– Ну и как?
– Сыро и некуда, все дороги ведут в Аид, Грушницкий, так что и побег – не побег, только дольше сидеть.
Печорин лежит на изъеденной молью кушетке. Грушницкий ставит звякающий поднос с кофейником перед ним на маленький столик. Печорин внимательно смотрит, как вдали Ариадна, закончив с одним вязаньем, принимается за другое.
– Подите вон.
– Вы эти барские замашки, Печорин, бросьте.
– Я их изжил, Грушницкий, и все ж подите.
– Вы же сами сказали, нету тут никакого вон.
– Ну хоть метров пятнадцать дайте фору, потрепитесь с кем-нибудь еще, помогите вон женщине с нитками! Гляньте только, до чего ей мучительно.
– Так она на нашем не разговаривает, а этот их греческий – у меня от него кости ломит.
– Какие кости, Грушницкий?
– Ну у нас под землей вертятся, коли что не так, вот и я – считайте – перевернулся.
– Осточертели вы, право слово, хуже черта, которого я так за всю жизнь и не встретил, да и теперь не встречу… и чем только детей пугают? Волчок за бочок скорее ухватит или подагра.
Полутьма. На переднем плане Аид сидит перед большим прозрачным театральным зеркалом, ведет мокрой тряпкой от виска к подбородку, стирая красную краску. Его лицо не выражает ничего, кроме усталости. Печорин лежит в траве на манер покойника, сложив на груди руки крестом. Грушницкий вынимает из его пальцев горящую свечу и задувает. Становится светло.
– Печорин.
– М?
– Вы успокоились?
– Я упокоился.
– Знаете, вы капризничаете хуже Аида, сходили бы в театр! Он, говорят, до того замаялся, что показывает всем танец, об одном движении, жуткий авангард, никто в толк не возьмет, об чем стенание? И со сцены его сдернуть не решаются, и уйти боятся.
– Грушницкий, почему мы у греков? Богу душу, я хочу к нашим.
Печорин, облизав большую серебряную ложку, бьет ею Грушницкого по лбу. Тот вскрикивает.
– Что вы хотите сказать, Печорин?
– То, что я хотел – манной кашей заел.
– Где это вы манную кашу взяли?
– Персефона, знаете, милейшая женщина.
– Вам попадет.
– За что, за завтрак?
– Попадает и за меньшее.
Печорин чистит дуло пистолета маленьким ершиком, мечтательно поглядывая в узкую темноту. Грушницкий, кряхтя от удовольствия, распаривает ноги в тазу, и начинает скоблить покрасневшие пятки.
– Рано или поздно люди кончаются, Грушницкий.
– Ну, это не про нас, Печорин, мы славно с вами длимся.
– Славно? Я бы сказал – бес.
– Попутал! Вас. А я, как видите, не Ахилл, пятки у меня не горят, так и без бесов – славно.
– Вашу бы душевную организацию да на тетиву.
– Тоже мне, луч солнца золотого!
Грушницкий перелистывает испещренные надписями глиняные таблички, отбрасывает – с глухим стуком они валятся одна на другую. Печорин подбирает отмычку, перебрасывая одну за другой на связке. По воздуху плывет дым.