Миша едва успевает сказать:
– Разрешите пожелать вам…
Девочка, как мгновение, останавливается…
– …счастливо провести весь этот долгий год.
Девочка вовсе не улыбается, она устало кивает и растворяется в безликой белизне комнат.
Бывают постели, в которых просыпается Игорь Корнелюк, бывают ванные, где он полощет горло водой, бывают стаканы, из которых он пьет гоголь-моголь, бывают утра, в которых есть только Игорь Корнелюк.
Бывают такие вечера и постели, что когда в них засыпает Игорь Корнелюк, то просыпается Чертигде. В Чертигде его отчего-то принимают за своего и, предложив гоголь-моголь, просят поджарить хлеб. В такие утра ему хочется выучиться никогда не спать, но вечно сочинять музыку.
Бывают постели, в которых Игорь Корнелюк пребывает целые дни и не может выбраться на свет Божий, все лежит и ест апельсины, даже гоголь-моголь не пьет. Ноты пролетают у него над головой, закручиваясь в волшебные мелодии, и улетают в постели к другим композиторам, из которых те поднимаются гениями.
Бывают утра, в которые Игорь Корнелюк просыпается на чем-то, что и постелью-то назвать нельзя, там он впадает в задумчивость и в позу и почесывает окладистую медную бороду. Звуки лютни – последнее, что он слышит, прежде чем броситься к роялю и растерзать его на симфонию.
Бывают постели, куда Игорь Корнелюк укладывается, как в ларец – сокровищем.
Бывают Игори, хоть и Корнелюки, но все у них не по-корнелюковски: и волосы не вьются, и гоголь-моголь не пьется, и музыка пишется. Им тогда аплодируют, стоя. И улыбаются. И подливают вино. И подсыпают яд. А этот Игорь живет себе поживает, напевая под нос и под руку, и раскланивается перед постелью, где снилась ему всю ночь кастрюля, полная хвои.
Бывают вечера, когда Игорь Корнелюк хочет вырвать из своего золотого рояля «ля», но никак не может решить: с какой октавы. А утром просыпается ни с того ни с сего довольным и не желает сочинять никаких музы́к. Он желает тут же звонить Верочке, чтобы вызвать ее на гоголь-моголь. Но Вера Пална не разрешают звать ее Верочкой, оне никак-с не могут изыскать времени для гоголь-моголя: им надо-с в парикмахерскую, на примерку, в ужин с Петром Ильичом. Положив трубку, Игорь Корнелюк открывает крышку рояля и жмет первую попавшуюся «ля», чтобы сочинить самую грустную мелодию на этой неделе.
Бывают утра, в которые Игорь Корнелюк просыпается в пренеприятном расположении духа и декламирует про себя, как школяр: никаких больше гор и горностей, никаких небес и цветов, никаких поэм и сердец в альбомах, никаких звонков и записок… Но в эпицентре всех отречений звонит ему Верочка с предложением: «Игоряша, журавлик мой, а не отправиться ли нам на моря?» Стоит ли подыскивать сравнение, чтобы описать скорость, с какой Игоряша отыскивает свои полосатые морские панталоны.
– Корнелюк, а сыграемьте в «вист»?
– Полно, Верочка, не обучен я, может, лучше в «дурака»?
– Как пошло, право, я такого от вас никак не ждала. Давайте тогда, что ли в шахматы, у меня есть резные фигуры, прелесть, вы будете очарованы!
– Верочка, милый дружок, может, в шашки, у меня хорошо выходит, а шахматы – это совсем не мой жанр.
– Вера Пална! И попрошу без эпитетов!
– Что вы свирепствуете, я от всей души, Вера Пална. Неловкий я в ваши игры играть, может, тогда вам на пианине? Я сочинил тут недавно…
– Да идите вы к черту с вашей пианиной! Дайте что ли хоть закурить!
– Я не курю.
– Любезная, Вера Пална, а вы не находите, что слоны – просто замечательные созданья?
– Нет. Я в слонах ничего не ищу.
– Вера Пална, а вам не кажется, что когда падают звезды – это Бог в небе прикурить не может, зажигалкой чиркая?
– Мне кажется, что вы мелете.
– Вера Пална, а вы не думаете, что завтра меня непременно укусит собака?
– Недурно бы, чтоб сбылось.
– Вера Пална, а…
– Шли бы вы в постель, Корнелюк!
– Корнелюк, что вы такой кислый?
– Да так.
– Зачем это вы взяли нож?
– Да так.
– Нож берут, чтобы хлеб резать.
– Так я для хлеба и взял.
– Корнелюк, вы мне не нравитесь!
– Я знаю.
– Верочка, а расскажите историю.
– Об чем?
– Про пустыню.
– Опять?
– Я когда-нибудь напишу про нее музыку, но пока вы рассказываете, это все равно как я ее уже написал.
– Скучно, Корнелюк, так скучно, сделайте что-нибудь.
– А хотите, Верочка, я вам поиграю?
– Ну, поиграйте.
– Это я только что сочинил.
– Ох, Корнелюк, вы повторяетесь. Вот Петр Ильич – это всегда новизна…
– Ну, знаете ли, у меня тут не то чтобы антиквариат… и вообще, Вера Пална, шли бы вы… к Петру Ильичу!
– Верочка, вам не кажется, что нам не о чем говорить?
– Игоряша, я это от первого дня знаю.
– Как же тогда быть?
– Ну, я планирую это пережить.
– А мне что делать?
– Что уж тут поделаешь – играйте.
– Верочка, а поедемьте на трамвае?
– Зачем?
– Ну, Верочка, не упрямьтесь, покатаемся!
– Зачем?
– Чтобы войти в трамвай, купить трамвайный билет, ехать в трамвае, а потом из трамвая выйти.
– Вы устали – так и скажите.
– Я не устал, Верочка, просто я не хочу идти эту тысячу шагов ногами – я хочу ее ехать.
– Мне до дома два шага, какая тысяча?
– Я о том и говорю, Верочка, не ходите домой – поедемте со мной на трамвае.
– Ох, Корнелюк, опять та же песня.
Бывают утра, в которые Игорь Корнелюк открывает лишь один глаз, смотрит им на рояль и на Верочкин портрет, что отражается в крышке, бурчит под нос: «Да и Бог с вами», – отворачивается в самый темный угол и вновь засыпает.
– И еще, Игоряша, давайте прекратимся?
– Это как?
– Давайте здесь и закончимся, в этом трамвае. А то ведь, я вижу, так можно договориться и до поножовщины, и до ничего. А тут хорошо, тихо: мы с вами просто едем в трамвае, и солнце светит в окно, и вы так смешно, Игоряша, жмуритесь. Это как ваша музыка. Давайте останемся здесь навсегда?
– Как скажете, Верочка…
(входит Пьеро и объявляет с порога)
гори я в аду
– Я вас люблю, мой деревянный друг иль недруг… Вы позволите?
– Чего?
– Любить вас, доколе поднимается луна по нитке оседающего солнца.
– Вот так пурга, слезли́вый, ты умом трону́лся?
– Сей лед недвижим… Я не могу вздохнуть, вспорхнуть, уснуть… И если это не предел, какого же безумства мне ожидать еще средь темной ночи?
– Что ты бормочешь?
– Пленен я вами и спелё́нут – нет мочи повернуться в путах. Тону, и фокус сей фатален.
– Я ничего не понимаю.
– Мой Буратино, я в тумане. Мне морок очи застит, подменяя собой весь белый свет. Я ничего не вижу от непроли́тых слез.
– Ну так пролей – отпустит.
– В том-то и курьез – не отпускает. Я словно зацепился за крючок, но не туникой – кожей. Меня все тянет, тянет, вытянуть не может.
– Нет, эскапады эти мне тошно слушать. Нет моей вины в безумии твоем. И только посмотри: заговорил, как ты.
– Так ты меня услышал и отвечаешь тем же?
– Окстись, ты баснями меня запутал: язык лишь вторит, но не сердце! Да провались под мостки! Покамест я, Пьеро, тебя на это вот перо не насадил!
– Согласен.
– Спасите!
– Карабас, довольно продолжать сей фарс!
(Пьеро исчезает. Входит Мальвина с синим лицом и белыми волосами.)
– Что, Буратино, ты не весел и нос повесил?
– Здесь, слева, у меня подмышкой – сплели свой улей мерзостные осы. Он их разворошил.
– Кто?
– Гул тысячи жужжаний – жалкий плач – мне въелся в уши.
– Новость ты слыхал?
– Какую?
– Пьеро в пруду средь лебедей и лилий нашел себе приют последний.
– Что?
– На дне теперь Пьеро, «что-что»…
Буратино подходит к водной глади, блики на волнах переливаются, как серебряные монеты, вдали, у другого берега, в лодочке, перебирая веслами и смеясь, кружатся Мальвина и Арлекин.
Буратино щурится на солнце, смотрит в пруд, но видит лишь свое отражение, по лицу которого пробегает рябь.