Дела у Печаткиных шли «ни шатко, ни валко, ни на сторону». Григорий Иваныч зарабатывал гораздо больше, чем когда-нибудь раньше, но явились и лишние расходы, а главное, проявилось в полной форме неумение жить. Зарабатывая втрое больше, чем Клепиков, Григорий Иваныч постоянно жил «в обрез» и не раз перехватывал у Петра Афонасьевича мелочью. В квартире Печаткиных теперь появлялись каждый день новые лица: какие-то забвенные старушки, которых обижали дальние родственники, ссорившиеся наследники, запутавшиеся в делах городские мещане, мужики из окрестных деревень, не понимавшие ничего в делах вдовы, малолетние сироты и т. п. Печаткин не отказывался ни от одного чистого дела – это было его принципом. Иногда приходилось ему самому вносить и судебные пошлины и оплачивать гербовые марки, а погашение этих расходов предполагалось потом, когда дело будет выиграно. Не раз случалось так, что даровой клиент, выиграв процесс, скромно исчезал.
– Вот ты всегда так, Григорий Иваныч, – корила Анна Николаевна. – Тебя и клиенты не будут уважать, зачем дешево берешь. Вон другие адвокаты на своих лошадях ездят, дома наживают.
– Что же, всякому свое, Аня. Я не умею драть с живого и мертвого… Такой уж характер. Ты могла бы упрекать меня, если бы я кого-нибудь обманул, а если меня надувают, так это еще ничего… Я честно исполняю свой долг. Да…
– Толку-то от этого мало, Григорий Иваныч. Другие-то…
– Женщина, перестань… Пренебреги.
В сущности, Анна Николаевна мало знала положение дел мужа, как это было и раньше. Григорий Иваныч не любил, чтобы его расспрашивали, и всё делал по-своему. Он всегда был доволен настоящим, а теперь в особенности. Всего откровеннее Печаткин был с посторонними, как дедушка Яков Семеныч или Володя Кубов. Последний теперь заходил довольно часто и подолгу разговаривал с Григорием Иванычем.
– Странная вещь наша жизнь, Володя, – часто говорил Печаткин в каком-то тяжелом раздумье. – Живешь-живешь, а всё равно еще и не начинал жить. Всё чего-то ждешь… Вот завтра это настоящее начнется, а сегодня это только так, между прочим. Тебе это странно слышать, Володя, а когда будет сорок лет, тогда и поймешь. И с работой тоже… Я всю жизнь проболтался ни за грош и только теперь вышел на настоящую дорогу, а прежней-то силы и нет. Сам чувствую, что то, да не то… Вот ты, молодой человек, готовься на частного поверенного.
– Нет, я сначала учителем буду…
– Это не мешает. Сначала учителем поработаешь, а потом. адвокатурой займешься. Хорошее дело, если к нему порядочного человека приставить. И, вообще, нужно по-американски жить: в одном месте сорвалось – ищи в другом… И никогда не унывай. Нам недостает предприимчивости, а дела не переделаешь. Поверь мне…
С Кубовым Григорий Иваныч любил вести душевные разговоры больше, чем с кем-нибудь другим.
– Устал я, Володя. – Что-то вся моя машина испортилась… Читаю другое прошение, а сам ничего не понимаю. Старость, видно, подходит… Потом ночью спать не могу. Вообще, нехорошо. Ужо, летом отдохнем.
Но отдохнуть Григорию Иванычу так и не удалось. Он серьезно заболел на четвертой неделе великого поста, хотя домашним ничего и не сказал. Болела грудь, томил по ночам кашель, кружилась голова, не было аппетита – одним словом, скверно. Однажды утром у Григория Иваныча хлынула кровь горлом. Он никому ничего не сказал и отправился к одному молодому доктору.
– Вы уж мне всю правду скажите, молодой человек, – предупредил он доктора. – Старым врачам я не верю… Очень уж они изоврались.
– Вы семейный человек? – пытливо спрашивал доктор.
– Да, но от этого мне не легче… Смерти я не боюсь, а желаю знать только правду. Об одном прошу: ничего не скрывайте…
Доктор долго и внимательно его исследовал, выстукивал, зыслушивал и, наконец, проговорил:
– Вы мне не нравитесь…
– Никакой надежды?..
– То-есть как это вам сказать… Конечно, бывают случаи, когда ткань легкого рубцуется…
– Попомню. Благодарю вас… Прощайте. Кстати, сколько я могу протянуть в счастливом случае?
– Как вам сказать: ну, месяц… гложет быть, недель шесть.
– Еще раз: благодарю. Я из неудачников, молодой человек, и пора кончить свою житейскую арифметику. Болезни последовательнее, чем наша глупая жизнь…
Дома Печаткин никому не сказал о своем положении, хотя Анна Николаевна и заметила, что он смотрит на неё как-то особенно. Всё свое время теперь Печаткин проводил с детьми. Большую часть дня он лежал на диване. Особенно любил он девочек, Любу и Катю.
– Миленькие мои девочки, как-то вы жить будете… – грустно повторял Печаткин, наблюдая своих любимиц.
– А что, папа? – спрашивала бойкая Любочка. – Будем жить, как другие живут. Да еще лучше проживем. Вот увидишь. Мы хорошие…
– Да, да… А хорошему-то человеку, голубчик, и мудрено жить на свете. Катя, ты запомни это…
– Запомню, Григорий Иваныч…
– Да, запомни, девочка. Будешь большая, будешь умная, еще труднее покажется… Но, как бы вам скверно ни было, помните всегда одно, что найдутся люди, которым еще хуже.
Печаткин любил говорить с детьми именно в такой отвлеченной форме, и они по-своему понимали его. Кате Клепиковой нравился самый тон таких разговоров, потому что один Григорий Иваныч умел говорить так душевно и вместе торжественно.
Из посторонних ежедневно посещали больного Кубов и монастырский дьякон. Григорий Иваныч чувствовал себя точно лучше в их присутствии и даже мог шутить. Утром дети были в гимназии, и больной был рад добродушной болтовне дьякона.
– Как ты думаешь, скоро я умру? – спросил однажды Печаткин.
– Не знаю, дотянешь до пасхи или нет… – так же просто ответил дьякон. – Скоро умрешь…
Печаткин как будто смутился и посмотрел на Кубова, присутствовавшего при этой сцене, испуганными глазами, а потом оправился и даже улыбнулся.
– А как жить хочется… – проговорил он, откидываясь на подушки. – Именно только больные в полной мере оценивают жизнь. Дьякон, похороните меня в общине… Там хорошо. Место высокое, внизу Лача… Монашки будут служить… колокольный звон… и так тихо-тихо всё кругом… Зачем бояться смерти? Всё равно, нужно же когда-нибудь умирать… Не два века жить.
Никто в семье не подозревал, что Григорий Иваныч так опасен, да и сам он в последнее время проникся какой-то уверенностью, что останется жив. Только бы до весны дотянуть. Пасха в этом году была поздняя, так что ездили уже в летних экипажах, что в Шервоже случалось очень редко. Снег оставался только в оврагах; лед на Лаче посинел и вздулся, точно река вспухла. Прилетели скворцы. Григорий Иваныч умер на второй день праздника, ночью, когда все спали. Это было настолько неожиданно, что все как-то растерялись, особенно Петр Афонасьевич и дедушка Яков Семеныч, которые готовились к рыболовному сезону и в последнее время бывали у Печаткиных редко. Анна Николаевна совсем потеряла голову и всё повторяла:
– Что теперь с Гришей будет?.. Ах, боже мой, боже…
Гриша ходил такой бледный и всё молчал. Маленькая Соня плохо понимала, что случилось, и больше всего была занята своим черным платьем с плерезами. Сильнее всех плакала Любочка. Она точно разом выросла и сделалась такой серьезной. Марфа Даниловна много помогала своим женским трудом в печальные дни, пока покойник оставался дома. Она на время взяла в руки хозяйство и вообще распоряжалась всем. Познакомившись во всех подробностях с положением дела, Марфа Даниловна убедилась только в одном, что Печаткины остались нищими. Это её и возмущало и приводило в негодование. Что с ними теперь будет? Григория Иваныча она всегда уважала, хотя во многом и не могла согласиться с ним.
– Что только и будет… – повторяла Марфа Даниловна, качая головой.
– Бог не оставит сирот, – уверенно повторял дедушка Якое Семеныч. – Добрая душа был Григорий Иваныч, не сребролюбец, ну, бог и пошлет сиротам за его доброту. Деньгами-то всего не купишь…
Хоронили Григория Иваныча на кладбище монастырской общины. Стоял такой хороший солнечный весенний день. В сосновом лесу так задорно чирикали прилетевшие весенние птички. С крыш капала вода. Снегу оставалось совсем мало. Отпевал о. Евгений и дьякон о. Семен. Последний устроил так, что пел целый хор монашек. Катя Клепикова присутствовала еще в первый раз на похоронах близкого человека. На неё произвела сильное впечатление вся церемония, особенно же трогательные мотивы похоронного пения. Но больше всего её поразило то, как служил так еще недавно смешивший их о. Семен. Это был совсем другой человек… У Кати захолонуло на душе. когда густой дьяконский бас дрогнул и порвался: «О блаженном успении»… Дальше Катя плохо помнила, как из церкви выносили гроб, как опускали его в могилу, как застучала земля о гробовую крышку. Она опомнилась только в келье сестры Агапиты, которая отпаивала её водой. В первую минуту Кате показалось, что она умерла и что это её похоронили.
– Милочка, успокойтесь… – ласково уговаривала её сестра Агапита. – Вам сделалось дурно там… на кладбище… Не следовало брать такую нервную девочку на похороны.
Катя горько расплакалась, припомнив всё случившееся с самыми яркими подробностями. Ах, какой хороший был Григорий Иваныч… Сестра Агапита что-то говорила ей, гладила по головке и всё время не спускала глаз с горевавшей девочки.
– Он был такой славный… – повторяла Катя. – И Анна Николаевна славная, и Любочка… Они бедные теперь. Мама говорит, что у них ничего не осталось. А Гриша в гимназии учится…
Послушница в островерхой шапочке подала самовар и банку с вареньем. Катя едва могла выпить чашку пустого чаю. Потом на неё напала какая-то жажда высказаться. Немного успокоившись, она рассказала сестре Агапите всё, что только могла припомнить: какой был добрый Григорий Иваныч, как они праздновали поступление мальчиков в гимназию, как он готовил её с Любочкой к экзамену, как хорошо говорил и т. д. Это была горячая детская исповедь, и сестра Агапита несколько раз принималась целовать свою маленькую гостью со слезами на глазах.
– Добрый человек – самое лучшее, – несколько раз повторяла она.
– Что же это я так болтаю с вами обо всем? – спохватилась Катя, когда уже и рассказывать было не о чем. – Вы подумаете, что я такая болтушка… Я это только сегодня…
– Ничего, ничего, милочка, я тебя понимаю, – успокаивала сестра Агапита, с тяжелым вздохом наблюдая встревоженные детские глаза. – У меня было четверо вот таких девочек…
– А теперь где они?
– Там… на небе…
Сестра Агапита показала Кате фотографию своих умерших детей и еще раз её поцеловала.
– Моя старшая дочь была бы теперь такая же, как вы… – повторяла она. – У ней такие же волосы… Ей было уже семь лет. И звали её тоже Катей… Вы мне её очень напоминаете, моя радость.
В свою очередь, Катя могла бы сказать, что, как это ни странно, сестра Агапита напоминала ей Григория Иваныча. В чем заключалось это сходство – сейчас она не могла бы сказать, и только впоследствии узнала, что все хорошие люди походят друг на друга.
Кате очень нравилась келья сестры Агапиты, такая маленькая, уютная и тихая. На окне стояли простенькие цветочки, в одном углу этажерка с книгами, в другом столик, на полу коврик своей монастырской работы, за низенькой ширмочкой простая деревянная кровать – ничего страшного, что говорило бы об отшельничестве и монастырском обете. Катя была бы совершенно счастлива, если бы у неё была именно такая комната.
– Мне очень у вас нравится… – призналась Катя на прощанье.
Сестра Агапита только тяжело вздохнула.
Смерть Григория Иваныча в жизни Любочки и Кати являлась живой гранью, навсегда отделившей беззаботное детство от сознательного существования. Дорогой человек продолжал жить и за могилой, напоминая постоянно, насколько велика и ответственна наша жизнь как в большом, так и в малом.
Семья Печаткиных осталась, как мы уже сказали, без гроша. Положение было безвыходное. Но горе бедных людей изнашивается в мелких ежедневных заботах, так что не остается даже времени предаваться этому горю. Так было и у Печаткиных. Клепиковы приняли живое участие в их положении, и смерть Григория Иваныча еще сильнее сблизила обе семьи. Практическая Марфа Даниловна теперь решала все хозяйственные вопросы, и Анна Николаевна охотно ей повиновалась.
– Надо первым делом квартиру переменить, – решила она. – Возьмем квартиру побольше, и вы будете, Анна Николаевна, квартирантов-гимназистов держать. Особенной выгоды не получите, а квартира окупится…
– Уж как вы знаете, Марфа Даниловна, – соглашалась на всё Анна Николаевна.
Марфа Даниловна целую неделю разыскивала подходящую квартиру, дала задаток и помогла переехать. Подавленная своим горем, Анна Николаевна относилась ко всему как-то безучастно, но зато деятельное участие во всем принимал Гриша. Он теперь являлся настоящим хозяином, а Марфа Даниловна про себя любовалась его деловитой серьезностью не по годам. Особенно много было хлопот с мебелью, потому что нужно было обставить прилично новую комнату для жильцов. И тут Марфа Даниловна вывернулась с большой ловкостью, раздобыв за бесценок на какой-то распродаже две кровати, стол, комод и несколько стульев.
– Одного квартиранта я вам уже нашла, – говорила Марфа Даниловна, когда всё было устроено и был произведен генеральный осмотр всей квартиры. – В одной комнате будете жить вы сами, Анна Николаевна, с Любочкой и Соней, в другой будет жить Гриша с гимназистами, а третья маленькая, остается свободной. В неё мы поместим дедушку Якова Семеныча… Ему всё равно, где ни жить, и притом у него своя мебель. Старик тихий, вежливый.
Так всё и устроилось, как говорила Марфа Даниловна. Яков Семеныч переехал на другой же день, а потом явились и собственно квартиранты: Миша Гребнев и Сеня Заливкин. Анна Николаевна больше всего была довольна тем, что у неё поселился дедушка Яков Семеныч – всё-таки мужчина в доме, и обо всём можно с ним посоветоваться. Что из того, что в другой раз старик и поворчит… Тоже не молодое дело.
Когда всё устроилось, новая квартира Печаткиных приняла такой живой и хороший вид. У них было гораздо веселее, чем у Клепиковых, и Катя даже завидовала Любочке. А тут еще генерал «Не-мне» доставил Грише хороший урок, так что мальчик мог заработать целых тридцать рублей в месяц.
– Ну, и слава богу, – радовался Яков Семеныч. – На сиротство господь посылает… Надо же как-нибудь жить, Анна Николаевна. Помаленьку да потихоньку…
С другой стороны, большое участие в положении Печаткиных приняла начальница женской гимназии. Она знала об их несчастии через сестру Агапиту и надеялась выхлопотать Любочке земскую стипендию, тем более, что покойный Григорий Иваныч служил в земстве. Одним словом, всё помаленьку устраивалось.
Все эти хлопоты, новые работы и перемены сделали прежде всего то, что недавние дети, превратились сразу в больших людей. Всё это вышло само собой. Первым это открытие сделал Сережа Клепиков, когда заметил, что Любочка совсем большая девочка. Да, совсем большая и такая хорошенькая. Прежним шуточкам и мальчишескому презрению к девочкам уже не оставалось места, и. Сережа говорил с Любочкой, как с большим человеком. Такая же перемена произошла и в отношениях Гриши и Кати. Сначала Катя очень жалела Гришу, а потом стала уважать в нём проснувшегося мужчину, с его хорошой заботой о своем гнезде и решительной складкой характера. Гриша любил, когда Катя приходила к ним и что-нибудь рассказывала про Григория Иваныча – никто так хорошо не умел рассказывать о нем, как Катя. Для Анны Николаевны такие разговоры были настоящим наслаждением, хотя она и плакала каждый раз.
– Как это ты, Катя, всё заметила хорошо, – умилялась Анна Николаевна.
Дом продолжал держаться тенью дорогого человека, связывавшей невидимыми узами лучшие стороны подраставшего молодого поколения. Налетевшее горе открыло глаза на многое, что при обыкновенных обстоятельствах могло бы остаться незамеченным.
Каждый праздник девочки отправлялись в женскую общину к обедне, а потом шли на могилу Григория Иваныча. Любящие детские руки покрывали эту могилу венками из первых весенних цветов. Любочка быстро освоилась с жизнью монастырской общины и перезнакомилась со всеми монахинями, особенно близко сошлась с молоденькими послушницами. Она ходила по кельям, как у себя в квартире, и даже ухитрялась готовить здесь свои уроки. Любочка не переносила только двух старых манатейных монахинь – мать-казначею, певшую на клиросе басом, и мать-келаршу. Зачем они вечно ворчат на послушниц?
– Если бы не эти две ворчуньи, я сама поступила бы в послушницы, – уверяла Любочка. – Такую же черную шапочку надела, черный подрясник, вот этак опустила бы глазки…
Любочка даже показывала, как стала бы ходить мелкими шажками и отвешивать низкие монашеские поклоны. Раз, расшалившись, она потихоньку от старых монахинь переоделась в костюм послушницы и в таком виде заявилась в келью сестры Агаппты. Но, взглянув на себя в зеркало, Любочка сама испугалась за неуместность своей выходки. Сестра Агапита ласково пожурила её, а Любочка расплакалась.
Катя вела себя гораздо сдержаннее и бывала только в келье сестры Агапиты, которую очень полюбила. Здесь по воскресеньям девочки пили чай и угощались разной монастырской стряпни!.
– Ах, девочки, девочки… – печально говорила сестра Агапита. – Вот теперь вы такие молоденькие и свеженькие, и горе вам не в горе. А будут и свои слезы… Всё будет, и ко всему нужно быть готовым.
Время летело необыкновенно быстро. Нужно было готовиться к экзаменам. Дедушка Яков Семеныч уже переселился в Курью и приезжал в город очень редко. Большим подспорьем в хозяйстве Анны Николаевны служила рыба, которую привозил старик сам или посылал с Петром Афонасьевичем.
После экзаменов Яков Семеныч приехал в город, забрал всю детвору и увез на лодке в Курью. Нужно было отпраздновать переход в следующие классы. У всех экзамены сошли благополучно. Катя и Любочка перешли в пятый класс с наградами. Вообще, учебный год прошел хорошо, и только недоставало для полного торжества Володи Кубова. Он уехал к отцу в деревню. В Курью приехала даже Марфа Даниловна. Это случилось еще в первый раз, и поэтому весь пикник получил особенно торжественный характер. Соня и маленький Петушок тоже были налицо, они приехали с Марфой Даниловной и всем ужасно надоедали.
– Эх, недостает Григория Иваныча, – жалел дедушка Яков Семеныч. – Вот и река та же, и наша Курья, а его нет, голубчика…
Но молодость брала свое. Молодые люди веселились от души, отдыхая на свежем воздухе. Мальчики развели громадный костер, девочки устроили походную кухню – всем было по горло самой веселой работы. Даже развеселилась сама Марфа Даниловна, любуясь на игравшую детвору. Гимназисты удили рыбу, потом бегали, потом пели хором и т. д. Катя заметила, что гимназисты стесняются называть их просто Катей и Любочкой, как прежде, а Гриша Печаткин один раз назвал её даже Катериной Петровной. Последнее вышло так смешно, что улыбнулась сама Марфа Даниловна. Она за чаем заметила Кате:
– Ну-с, Катерина Петровна, где у нас сахар?
Это ничтожное обстоятельство и конфузило и радовало гимназистку пятого класса, а тут еще Любочка пристает со своим шопотом: «Катерина Петровна… ах, Катерина Петровна! Скоро ли я буду Любовь Григорьевной? Меня, кажется, всё еще считают за девчонку»… В сущности, Любочка не могла пожаловаться на недостаток внимания. Сережа Клепиков положительно ухаживал за ней и держал себя настоящим кавалером. Для Кати это веселье кончилось очень печально.
После ухи и чая всё общество разбрелось по берегу, Марфа Даниловна прилегла в избушке отдохнуть, Петр Афонасьевич занялся маленькими детьми. Катя не могла припомнить хорошенько, как очутилась с глазу на глаз с Гришей. Они обошли Курью по берегу и разговаривали всё время о Петушке, который ленился и вообще не слушался Кати.
– Он хитрит, – объяснял Гриша. – Нужно выдержать с ним характер…
– Мама всё меня обвиняет, что я не умею с ним заниматься… Потом указывает на вашу Соню, что она учится лучше Петушка. Я даже плакала несколько раз…
– Если позволите, я как-нибудь займусь Петушком… Теперь лето, и времени у меня достаточно.
– Нет, я уж лучше сама.
Всё время они проговорили самым серьезным образом, а потом без всякой побудительной причины Катю охватило какое-то совсем детское веселье. Она ударила Гришу по руке, крикнула: «Догоняйте!» и бросилась бежать к избушке. Марфа Даниловна была удивлена, когда увидела бежавшую со всех ног дочь, раскрасневшуюся и улыбающуюся. Гриша догнал её только у самой избушки.
– Что это с тобой? – сухо заметила Марфа Даниловна.
– Ах, мама… так весело… так весело! А Грише меня не догнать…
Затем Катя несколько раз принималась хохотать ни над чем. Марфа Даниловна сделала строгое лицо и сухо спросила:
Марфа Даниловна не любила глупого смеха и сама так редко смеялась, а поэтому строго сложила губы, замолчала и старалась не смотреть на дочь. Катя заметила это недовольство, но во-время не обратила на него внимания и продолжала дурачиться. «Странная эта мама, вечно найдет что-нибудь такое, чтобы поворчать. Вон папа и дедушка сами смеются вместе с другими и не допытываются, кто и над чем смеется. Смеются – значит, весело, а если весело, так и слава богу!» А летний вечер был так хорош, как еще, кажется, никогда, – так, по крайней мере, казалось Кате. Солнце стояло уже над самым лесом; вода в реке точно застыла, и в ней так красиво отражались лесистые берега Лачи. Несколько рыбачьих лодок чертили эту водяную гладь, точно мухи, ползавшие по стеклу. Где-то в траве неумолкаемо стрекотали кузнечики; в кустах чирикали безыменные птички, а над Курьей, как молния, проносились стрижи.
В довершение всего Любочка так смешно рассорилась с Сеней Заливкиным и даже назвала его «молью». Катя опять хохотала до слез и никак не могла удержаться, несмотря на угрожающие мины матери.
– Конечно, моль! – сердилась Любочка. – Мы играли в пятнашки, а он мне подставил ногу… я и растянулась. Вот еще локоть ушибла…
– Всё-таки моль никак не выйдет, Любовь Григорьевна, – дразнила Катя.
– Нет, моль… моль…
Гриша опять очутился около Кати и сказал ей что-то смешное.
– Ну, пора домой, – решительно заявила Марфа Даниловна именно в тот момент, когда всем хотелось подольше остаться в Курье. – Дети спать хотят.
– Мамочка, нельзя ли остаться еще чуточку? – попросила Катя, но сейчас же поняла, что всякие просьбы излишни.
Опять большая лодка плывет по Лаче, и Кате хочется, чтобы она плыла так без конца. Где-то далеко-далеко дымил шедший снизу пароход. В Рыбацкой слободке уже мелькали огоньки. А над головой поднималось такое бездонное небо, усыпанное мириадами звезд. Катя чувствовала, что Гриша всё время наблюдает её, и ей делалось как-то жутко-хорошо. Пусть мама бранит дома, а всё-таки хорошо… Любочка прижималась к Кате плечом и надоедливо шептала на ухо:
– А мне так жаль Володю Кубова… Вот мы все веселимся, смеемся, а он один, бедный.
Но это сожаление сейчас же соскочило с Любочки, когда гимназисты затянули «Вниз по матушке по Волге»… Любочка до страсти любила пение и сама пела, закрыв глаза, как это делал монастырский дьякон.
Домой вернулись поздно. Петушок раскапризничался и не хотел итти пешком. Марфа Даниловна даже шлепнула своего баловня, и Петушок окончательно разревелся. Дома Марфа Даниловна сейчас же напала на Катю с целым градом непонятных для нее упреков.
– Ты то что, матушка, с гимназистами выделываешь? – кричала расходившаяся мамаша. – Я тебе покажу такую Катерину Петровну, что позабудешь свои ха-ха да хи-хи… Не посмотрю, что гимназистка!..
– Мама, я, право, не понимаю…
– Молчать!.. Тут так не понимаешь?.. Только мать срамить… Зачем с Гришей в лес уходила?.. Разве это хорошо девушке? Не маленькая, слава богу, сама могла бы понять!.. Над тобой же будут потом гимназисты смеяться. Он мальчик хороший, я ничего не говорю, а девочка должна понимать свое поведение.
Опять началась «девочка», и Катя молчала. Она даже не могла плакать и как-то вся ушла в себя и чувствовала всем существом, что мать обижает её совсем несправедливо.