Кубов, действительно, приехал в Березовку перед самым рождеством. Он в три года совсем изменился – зарос бородой, окреп еще больше и походил на купца, особенно по своему костюму.
– Давненько мы с вами не видались, Катерина Петровна, – весело говорил он, пожимая ей руку. – Вот и школу новую выстроили… да. Давненько.
– Где же вас увидишь… Вы ведь вечно заняты. Да и сюда, наверно, тоже по какому-нибудь делу приехали….
– Волка ноги кормят… А дело есть, это точно. Нужно с березовскими мужичками потолковать относительно разных разностей. Знаете, у меня теперь кирпичный завод орудует… А здесь есть поблизости белая глина. Вот и хочу попробовать огнеупорный кирпич делать: прочнее он в десять раз, а дороже будет на пустяки. Кстати, я вас увезу в город, Катерина Петровна… Что вам здесь делать на святках, а в городе всё-таки есть кой-какие развлечения.
– Право, я не знаю…
– А я отлично знаю.
Катя улыбнулась, поддаваясь этому решительному мужскому тону.
Кубов в подробностях осмотрел школу, ученические тетрадки, квартиру учительницы, всё хозяйство, даже спустился в погреб.
– Ничего, не вредно, дедушка, – похвалил он. – Только вот картошка у вас сгниет, ежели не переберете заново…
– А вот и не сгниет…
– Сгниет, говорю… На прошлогодний песок свалили, а она этого не уважает. Понимаешь? Репа у вас уродилась хорошая… Телочку растите правильную. А петуха приколите… Хороший хозяин петуха больше трех лет не держит… Понимаешь?..
Кубову до всего было дело, и он знал, кажется, всё на свете.
– Увертлив больно, – ворчал старик, обиженный петухом. – Тоже, поди, жаль… Вон какая птица: генерал.
– Я тебе говорю: заколите… А что касается жалости, так это пустяки. Президента Северо-Американских Соединенных Штатов и то меняют через каждые четыре года, а тебе петуха жаль…
Весь день Кубов провел в деревне, в переговорах с мужиками, потом ездил смотреть свою белую глину и вернулся в школу только вечером, когда уже стемнело, – вернулся усталый и недовольный.
– Вы устали, Владимир Гаврилыч? – спрашивала Катя, угощая его чаем.
– Язык устал… Портится мужик в Березовке. Меня, Кубова, хотели надуть… Не-ет, шалишь!.. Ведь время глухое, зимнее, работ своих нет, а я им даю дело, небольшое, правда, а всё-таки из-за хлеба на квас добудут. Так нет, поднимают городскую цену…
– Они свои интересы отстаивают.
– Если бы так, то еще ничего, а в сущности, просто хотят ободрать. Только не на того напали… Ну, поломаются и образумятся.
Спать Кубов улегся в школе, вместе с дедушкой Яковом Семенычем. Раздевшись, он добыл объемистый бумажник и, раскрыв его, показал несколько пачек ассигнаций.
– Во сколько денег-то, старина…
– Володька, спрячь ты деньги! – всполошился старик. – Еще, неровен час, кто-нибудь в окно увидит…
– Ничего, пусть посмотрят…
– Чужие, поди, деньги-то, Володя?
– А вот и нет: все свои. Сам заработал…
– Ну?
– Верно говорю… Тут всего около двух тысяч, да дома осталось два столько.
Дедушка Яков Семеныч даже руками всплеснул. Он таких больших денег даже и не видал. Старик долго ворочался на своей постели, а потом, потушив огонь, проговорил:
– Спрятал бы ты, Володя, деньги-то… Ну, в банк бы положил. Процент будешь получать.
– В банке мне дадут четыре процента, а я на них наживу, по крайней мере, двадцать – наш купецкий процент.
Молчание. Яков Семеныч лежит и вздыхает. Его мучит какая-то неотвязная старческая мысль. А Кубов уже начинает засыпать. Слышно, как дышит его богатырская грудь.
– Володя… ты спишь?
– Нну?..
– Нехорошо, вот что!
– Что нехорошо-то, старина?
– А вот это самое… Денег у тебя много, а человек ты молодой. Умок у тебя всё-таки легонький, да и характер-то того… увертлив… С деньгами-то пустяки в голову полезут. Баловать начнешь… Это от денег, брат, бывает.
– Ну?..
– А тут и друзья-приятели найдутся. Один лучше другого… Вот тебе и баловство: сегодня в театр, завтра в гости… там домой пришел поздно. Говорю, увертлив… Надо тебя с твоим характером-то прямо на цепь приковать.
– Это ты правильно, дед…
– Не зря говорю. Не долго замотаться-то по молодому делу…
Опять молчание, и опять старик тяжело вздыхает, а Кубов начинает опять засыпать.
– Погоди, Володя, спать-то… Послушай, что тебе старик скажет.
– Ну?…
– Жениться тебе надо, Володя…
– Жениться?.. Правильно…
– Только тебе жену нужно бойкую, чтобы тебя вот как держала. В ежовых рукавицах… А смирной-то девушке, пожалуй, и не управиться с тобой. Надо такую жену, чтобы первым делом друзей-то-приятелей разобрала хорошенько… Уж она, брат, устроит всё.
– Есть у меня, дед, некоторая девица на примете…
– Есть? Ах, ты, плут… Когда это ты успел заприметить-то? Строгая девица?
– Уж такая строгая, дед, что и не выговоришь. Целый год около неё хожу, а сказать не смею…
– Ну вот тебе, значит, в самый раз. Правильная самая…
– Хороша девица… Похаживаю, поглядываю, а сказать не смею.
– Совестно?
– Нет, боюсь, что пропишет мне сразу отставку. Ах, хороша девица, дедушка… Отдай всё – и мало. Мне бы в самый раз.
– А ты не бойся, Володя. От судьбы не уйдешь…
На другое утро Катя заявила, что не поедет в город. На неё напало какое-то непонятное упрямство.
– Я уж сказал, что поедете, – уверенно повторял Кубов. – Дело в том, что нужно будет посмотреть вам хорошенько Петра Афонасьевича… Я как-то заходил к старику. Не нравится мне… Особенного ничего, а такой скучный. Вообше, сами посмотрите хорошенько. Нехорошо одного старика оставлять…
– А Сережа?..
– Сережа… гм… Сереже некогда. Он пошел в гору…
Ничего не оставалось, как ехать в город, хотя Кате и не хотелось попасть туда именно к празднику. Старая гроза улеглась, но всё-таки тяжело. Кубов отлично понимал настроение девушки и ни слова не говорил о Печаткиных, о том, как живет Гриша. Только деду Якову Семенычу сказал перед отъездом:
– Не красно живется Григорию Григорьичу…
– А что?
– Да так… вообще… Сам-то он ничего… Впрочем, не наше это дело.
Всю дорогу Катя молчала. До города всего было две станции, и они промелькнули незаметно. Погода стояла крепкая, зимняя. Дорога – скатерть скатертью. Кубов тоже молчал, наблюдая молчаливую спутницу. На морозе Катя вся раскраснелась, и только глаза по-прежнему смотрели грустно.
– О чем вы думаете, Катерина Петровна?
– Я?.. А так… Хорошо думается дорогой. Мысли точно плывут… одна за другой… О чем я сейчас думала? Да, вот о чем: об отце… Тяжело старику. А между тем каждый так же должен кончить, т.-е. старостью. Ведь это страшно, Владимир Гаврилыч… Ничто не спасет от этой старости, т.-е. от разрушения, и каждый из нас кончит жизнь банкротом. Сегодня глаза отказались, завтра ноги, а там и весь человек никуда не годится…
– Какие у вас грустные мысли, Катерина Петровна.
Катя ничего не ответила, а только отвернулась.
Отец встретил её с каким-то странным равнодушием, точно она была чужая.
– Ты здоров, папа?
– Ничего, кажется.
За эти три года Петр Афонасьевич сильно состарился. Как-то весь осунулся, поседел, сгорбился. Теперь он мало обращал внимания на всё, что делалось кругом него и даже в собственном доме. На Катю так и пахнуло этим разрушением.
– А где Петушок, папа?
– Ушел куда-то… скучно ему со мной. Кажется, к Печаткиным ушел.
Петушок перешел уже в пятый класс, вытянулся и выглядел большим гимназистом. К Кате он относился покровительственно, усвоив тон брата Сережи.
Катя целый день провела в том, чтобы привести в порядок весь дом. Всё выглядело как-то неуютно. Кухарка жила новая и не знала заведенных порядков. Комнаты оставались неметеными, везде валялись неприбранные вещи, вообще царил самый обидный беспорядок. Катя всё время наблюдала отца, и её поразило больше всего то, что он и к Сереже относился с тем же непонятным равнодушием.
– Ты у него давно был? – спрашивала Катя, наблюдая отца. – Ну, что он?
– Сережа-то? А ничего… Живет.
– Хорошо живет?
– А кто его знает…
Петр Афонасьевич грустно улыбнулся, посмотрел на дочь какими-то грустными глазами и прибавил:
– Того, Катя… как это тебе сказать… ну, не понимаю я.
– Что не понимаешь?
– А так… Помнишь, как Сережа-то поступил в гимназию? Сколько было хлопот, работы… да… Ждали всё Сережу. Мать так и не дождалась. Всё я её жалел, что не дождалась она. А теперь… Ну, да это я так.
– Нет, говори, папа…
– Да ты бы сама посмотрела на Сережу, Катя. Точно вы чужие… Даже обидно. А впрочем, как знаете, сами не маленькие… Да, что я тебе хотел сказать?.. Ах, да… Мать-то я всё жалел, а теперь… Устроился наш Сережа хорошо, как все адвокаты, всё у него есть… своих лошадей держит. Посылаю к нему как-то вдову-соседку… Помнишь, сапожник рядом жил? Ну, так он умер… пил сильно… После него осталось какое-то имущество, избенка, а дети-то мать и выгнали. Пришла, плачет. Послал я её к Сереже, чтобы он помог ей.
Петр Афонасьевич сделал передышку, точно ему трудно было выговорить роковое слово.
– Не принял… – тихо проговорил он наконец. – Некогда, говорит. Ежели я всякие пустяки буду разбирать, говорит, так поесть некогда. Вот как он разговаривает, наш Сережа-то… Забыл, как сам рос в бедности да в нужде. Чужая-то беда не трогает… Обидно это мне стало, Катя, ну, я и сказал: «А помнишь, Сережа, как покойный Григорий Иваныч всякую бедноту призревал? Никому отказа не было…» Он, Сережа-то, только этак усмехнулся и говорит: «Ну, папа, перестань разводить сентиментальности». Вот я тогда и вспомнил про мать-то. Разве для этого мы ростили Сережу? Ну, женится он на богатой, еще пару лошадей заведет, купит себе дом, – всё, как у богатых. Только всё это в свою кожу, для собственного удовольствия… Горько мне стало, Катя. Грешный человек, подумал, что, пожалуй, и хорошо сделала мать-то, что во-время умерла…
Катя стала защищать Сережу, чтобы разогнать тяжелое настроение старика, но Петр Афонасьевич не поддался на это.
– Ах, не то, Катя… и сама ты не то думаешь. Помнишь, когда Сережа поступил в гимназию, так Григорий Иваныч устроил целый бал. И речь сказал. О богатых он тогда правильно выразил всё. Ну, вот я и вспомнил…
В уме Кати пронеслась далекая картина раннего детства. Да, Григорий Иваныч был прав, как сейчас прав отец. В маленьком домике незримо прошла тень честного труженика, предостерегавшего детей от увлечения богатством.
Присмотревшись к отцу в течение нескольких дней, Катя убедилась в том, что у него, действительно, встречаются ненормальные моменты. Иногда Петр Афонасьевич горячился и выходил из себя по какому-нибудь ничтожному поводу, иногда не хотел ничего замечать, иногда упорно молчал – вообще, было что-то ненормальное, но что такое – определить было трудно. Один случай неожиданно поразил Катю. Это как раз происходило накануне рождества, в сочельник. В прежнее время этот день справлялся у Клепиковых с некоторой торжественностью. Вся семья была в сборе, и все готовились к встрече праздника постом – до вечерней звезды. Марфа Даниловна никому не давала ни крошки, даже маленьким детям. Так это и шло из года в год, как некоторая семейная традиция. Именно всё это и напомнил Петру Афонасьевичу и Кате наступивший нынешний сочельник, хотя прямо они ничего и не говорили друг другу. Петушок крепился до обеда, а потом потихоньку отправился к брату Сергею и там закусил. Это ничтожное обстоятельство очень огорчило Петра Афонасьевича. Он даже рассердился на Сережу.
– Ну, что же, сам пусть живет, как знает, а зачем Петушка портит? – жаловался он Кате. – У немцев сочельник даже празднуют, веселятся, а у нас, православных, наоборот – постятся. Может быть, это и глупо, но такой обычай. И отцы, и деды, и прадеды соблюдали сочельник, а мы вот не можем потерпеть пустяков. Мальчику нужна выдержка, а то не будет ничего знать – ни бога, ни чорта.
Катя молчала. Она привыкла в деревне соблюдать посты по необходимости, потому что все стали бы указывать на неё пальцами. Посты в Березовке соблюдались с особенной настойчивостью, и в конце концов она пришла к заключению, что в них нет ничего страшного, а даже известная польза – получалась известная выдержка, а затем даже в физическом отношении это было полезно.
– А главное, скверно то, что Петушок обманывает, – продолжал Петр Афонасьевич. – Пошел и потихоньку наелся. Нет, нехорошо.
Вообще выдался грустный день. Катя провела всё время в хлопотах по хозяйству, как это делалось при матери. Заставила кухарку вымыть полы, окна и двери, переменила занавески на окнах, постлала новые половики, затеплила лампадки перед образом, – одним словом, делала то же самое, что всегда делалось при Марфе Даниловне.
– Вот это хорошо… – похвалил её Петр Афонасьевич, принимавший деятельное участие в этих хлопотах. – Праздник так праздник. Утром я пойду к заутрене в общину.
Катя устала и хотела просто выспаться. Она уже была два раза в общине у сестры Агапиты. Спать легли рано. Петр Афонасьевич весь вечер чувствовал себя как-то особенно оживленно и походил на прежнего Петра Афонасьевича, домовитого, деятельного, старательного. Неожиданно ночью он разбудил Катю.
– Что тебе, папа? – удивилась Катя.
Было два часа ночи. Он стоял перед ней в своем халате, бледный, испуганный, с округлившимися от страха глазами.
– Что случилось, папа? Ты болен?
– Нет, я так… Мне страшно, Катя. Стал засыпать, даже, кажется, заснул, и вдруг напал на меня страх. Такой страх, такой страх. Сам не знаю, чего боюсь. Лежу и не смею пошевелиться.
– Может быть, видел дурной сон?
– Не помню…
Он поставил свечу на стол, присел на стул и горько заплакал.
– Папа, ты просто болен… У тебя нервы расходились.
– Ничего не знаю…
Катя быстро оделась и дала отцу выпить холодной воды. Он немного успокоился, но продолжал смотреть на Катю такими глазами, точно боялся, что она его выгонит из комнаты.
– Ты этого не поймешь, Катя, – объяснял он, подбирая слова. – Надо это самому испытать… Так нехорошо, так нехорошо. Знаешь, какой со мной недавно случай вышел: принял заказное письмо и позабыл записать в книгу. Понимаешь: позабыл. В течение тридцати пяти лет моей службы это был первый случай… Мне тогда тоже страшно сделалось, и было это среди белого дня… Сидел у себя в конторе, кругом всё знакомые чиновники, а я сижу и дрожу.
– Тебе нужно просто отдохнуть, папа. Ты ведь никогда даже отпуска не имел…
– Нет, не случалось, кроме двух дней, когда женился. Ведь другие так же служат, совестно отдыхать-то… Пока еще в силах, могу работать.
– И всё-таки необходимо дать себе отдых. Вот поедем ко мне в Березовку. У меня отлично…
Петр Афонасьевич отрицательно покачал головой. Он даже обиделся. От чего отдыхать-то?.. Слава богу, еще в силах, здоров. Конечно, почтовая служба каторжная, да ведь другие-то тянут ту же лямку, а на людях и смерть красна.
Затем Петр Афонасьевич сделал неожиданный переход к Сереже и проговорил сдержанным шопотом:
– Ведь я о нем думал, Катя… И знаешь, пришел к убеждению, что Сережа дрянь. Да… Больно это думать, а ничего не поделаешь. Карьерист он, себялюбец, в богатые люди выйдет… И горько и обидно. Да… А как я радовался, когда он кончил свой университет, как его устраивал, даже стыдился показать себя его отцом. И ничего этого не нужно… совсем не нужно. Стыдно мне, седому человеку, честно проработавшему всю жизнь, не видеть того, куда он идет… Ах, нехорошо, Катя!..
Петр Афонасьевич опять расплакался, а потом принялся громко бранить Сережу. Что же, он пойдет к Сереже и скажет ему всё в глаза. Решительно всё… Перед чужими людьми стыдно, что дармоеда вырастил. Петр Афонасьевич говорил с ожесточением, сжимая кулаки. Лицо побледнело, глаза блуждали.
– Мы об этом потолкуем завтра, папа, – пыталась остановить отца встревоженная Катя. – А теперь иди спать…
– И всё-таки дрянь наш Сережа!.. Дрянь!.. Мне по улице стыдно ходить, точно все видят мои мысли…
Так до утра Катя и провозилась с отцом, стараясь отвлечь его мысли от больного пункта. Для неё было ясно одно, – что он болен и болен серьезно и что эта сцена являлась только началом чего-то. Нужно будет посоветоваться с опытным доктором. Но вопрос – с кем? Лечивший мать старичок-доктор умер; доктор, который состоял при их гимназии, перевелся в другой город. Конечно, дядя не откажет в совете, но Кате не хотелось к нему итти. У неё неожиданно мелькнула мысль о Грише…
Утром в первый день рождества Катя отправилась к Сереже, у которого не бывала больше года. Он теперь занимал большую квартиру на главной улице. Дверь ей отворил лакей – новое лицо в хозяйстве холостого молодого человека.
– Барин дома?
– Точно так-с… Как прикажете доложить?
Сережа вышел в модном шлафроке из какой-то восточной материи, расшитом пестрыми шелками. Он пополнел, оброс бородой и принял вид молодого человека, «подающего блестящие надежды».
– Я к тебе по делу, Сережа, и не задержу, – предупредила Катя.
– Ах, пожалуйста, без церемоний, Катерина Петровна. Мы не чужие люди, и ты можешь считать себя здесь дома… У меня очень развита родственная шишка. Ну, как ты поживаешь?
– Ничего, по-прежнему… Я пришла поговорить с тобой об отце. Мне не с кем посоветоваться.
Лицо Сережи приняло прилично-кислое выражение, точно он говорил с безнадежной клиенткой. Катя присела на какое-то вычурное кресло и в коротких словах передала сегодняшнюю ночную сцену.
– Упрямый старик, – заметил Сережа, барабаня пальцами по ручке кресла. – Ведь я сколько раз предлагал ему переехать ко мне… Не желает. Что же я поделаю? Конечно, я не могу доставить всех тех удобств, какие желал бы иметь, но что у меня есть…
– Я нахожу положение отца серьезным, Сережа, гораздо серьезнее, чем ты предполагаешь. Единственное, что я желала бы, это уговорить его переехать ко мне в Березовку… Старик отдохнет и поправится. Ты, может быть, уговоришь его лучше меня…
Сережа только развел руками.
– Он какой-то странный, Катя… да. Мне даже кажется, что он намеренно избегает меня. Я это заметил… да. Хотя, с своей стороны, решительно не подавал никакого повода… Если хочешь, – попробую, но за успех не ручаюсь.
– Нужно же что-нибудь сделать?..
После некоторого размышления Сережа просветлел.
– Знаешь что, Катя?.. Я как-нибудь завезу к нему Гришу. Будто мы случайно встретились и завернули навестить старика. А Гриша его посмотрит и решит вопрос…
– Мне кажется, что это будет не совсем удобно…
– Ах, да… гм… Катя?.. да ведь все это пустяки, нужно же когда-нибудь серьезно смотреть на вещи и перестать ребячиться. Ты понимаешь, что я хочу сказать… Есть свои детские болезни…
Катя поднялась и проговорила:
– Мы оставим этот разговор, т.-е. детские болезни. Каждый ошибается по-своему…
– Хорошо, хорошо. Ведь я же так сболтнул, к слову пришлось. А Гриша знает дело…
Вернувшись домой, Катя серьезно обдумала предложение брата и написала ему письмо, что согласна. Она назначила день и час, когда Сережа должен был привести доктора, а сама ушла на это время в общину к сестре Агапите.
Петр Афонасьевич отнесся к молодым людям довольно подозрительно, и Грише большого труда стоило разговориться с ним. Старик отвечал уклончиво и как-то по-ребячьи заинтересовался больше всего военным мундиром Гриши.
– Вот и офицер… – повторял он. – Давненько я не видал тебя, т.-е. вас, Григорий Григорьевич…
– Зовите меня по-прежнему Гришей, – говорил Печаткин, наблюдая старика.
Тяжело было Грише ехать в старый клепиковский дом, в котором всё говорило о прошлом и невозвратном. Да, те же маленькие комнатки, та же обстановка, та же приличная бедность. А сколько хорошего и доброго было похоронено вот в этих стенах… О присутствии Кати он догадался по дорожным вещам, лежавшим на отдельном столике. У Гриши явилось мучительное желание увидеть эту хорошую девушку хотя издали, сказать ей… Позвольте, что он скажет ей? Да, вот что – он всё тот же, нет – больше, чем «тот». Ему хотелось остаться вот в этих маленьких комнатках, где так всё просто, уютно и понятно, где он мог бы видеть её, говорить с ней, просто чувствовать её присутствие и отдохнуть душой. Много-много хорошего он сказал бы этой девушке и еще раз покаялся бы во всем, чтобы снять давившую сердце тяжесть. Где она? Что она делает? Как живет? Гриша даже не решался спросить. А старые отцовские глаза смотрели на него так пытливо и так просто…
– Вы нас совсем позабыли, – говорил Гриша на прощанье. – Нехорошо, Петр Афонасьевич. Мама на вас сердится… Теперь ведь она живет у меня вместе с Любочкой. У меня большая казенная квартира, и я их перевез к себе…
– Что же, доброе дело… – согласился Петр Афонасьевич и неожиданно прибавил, продолжая какую-то свою тайную мысль – Ах, Гриша, Гриша… Вся беда в том, что хороший ты человек.
– Какая беда?..
– Разве я сказал? Ну, дело твое… Ужо как-нибудь забреду к вам. Давно собираюсь и всё не могу собраться.
Выходя на улицу, Гриша покачал головой.
– Ну, как ты нашел старика? – спросил Сережа, усаживаясь в свои щегольские сани. – Кажется, особенного ничего…
– Нет, я этого не скажу. Меня беспокоит его рассеянность. Как-нибудь заверну еще раз, чтобы проверить…
Этот ответ очень встревожил Катю, и она решилась переговорить с Гришей лично, а не через брата. Тут было не до своего личного настроения. У Печаткиных она была в последний раз летом, когда Анна Николаевна и Любочка жили еще на отдельной квартире. Теперь было просто неловко не зайти к ним, и то Любочка уже сердится, да и Анна Николаевна тоже. Есть такие ничтожные факты, совершение которых требует большого мужества, даже героизма, как в данном случае. Видеть Гришу удобнее всего было у него же в квартире, на глазах у всех, чтобы не подать повода к ненужным разговорам, на которые так щедра добродушная провинция. Неудачный роман Кати уже не был тайной…