Настоящее веселье закипело, когда в Шервоже появились Миша Гребнев и Сеня Заливкин. Молодежь сбилась в одну кучку и совсем недурно коротала свое маленькое время. Товарищи сходились у Печаткиных или Клепиковых и веселой гурьбой отправлялись в Курью к «родителю» – теперь все так называли Петра Афонасьевича, что последнему очень нравилось.
– Ну, вы, петухи, хорошо поете, а только посмотрим, где еще сядете, – добродушно ворчал он. – Из одного дерева и лопату и икону делают, а то и просто балалайка выйдет.
Дедушка Яков Семеныч немного прихварывал и по целым дням отлеживался в своей избушке, как старый кот. Он только жмурился и вздыхал, прислушиваясь к веселому говору, беззаботному смеху и кипевшему ключом молодому веселью. Что говорить, конечно, хорошо. Только не всё хорошая погода бывает, а зарядит и ненастье в другой раз. Ох, молодо – зелено… Что же, дай бог! Надо молодым повеселиться, а старость сама незваная придет. Вообще старики совсем отошли на задний план и только старались не мешать. Молодые люди в эгоизме своей молодой силы не обращали на них никакого внимания, как не обращают в хозяйстве на очень подержаные вещи, которые берегутся на всякий случай. Марфа Даниловна больше не стесняла Катю никакими нравоучениями, положившись на её благоразумие. Девочка хоть куда и ничего лишнего себе не позволит.
Гриша, отдохнув, нашел себе уроки и вообще днем занимался, а вечером позволял себе развлечения. В семье молодежи он выглядел не по летам серьезным, так что его прозвали «дедушкой». «Дедушка опять нахмурился», «дедушка огорчен, что Америка открыта до него», «дедушка развеселился» и т. д. Всё это выходило и смешно и весело.
– Знаешь, Катя, мне иногда делается просто жаль всех этих наших богатых подруг по гимназии, как Женя Болтина или Клочковская, – откровенничала Любочка. – Честное слово… Киснут они по своим хороминам, как фарфоровые куклы, и только завидуют нам, бедняжки.
– Как! Ты им завидовала еще так недавно?
– Никогда! – отказалась Любочка.
В Любочке появились неприятные «черты». Она быстро усвоила себе какие-то студенческие замашки, некоторые грубые слова и вообще забавное ухарство. Всё это сказывалось и в жестах, и во взгляде, и в манере говорить.
– Полумужнчье какое-то, – ворчала Марфа Даниловна. – Удивляюсь, чего смотрит Анна Николаевна… Настоящие-то девушки разве такие бывают? Воды не замутит настоящая-то девушка, а эта никакого прилику не знает: ей слово, а она десять. Тоже и свой женский стыд надо иметь…
«Женский стыд» на языке Марфы Даниловны означал в переводе ту женственность, о которой так любят говорить поэты, моралисты и вообще всякие проповедники. Марфа Даниловна не замечала только одного, что ухарство в Любочке совершенно напускное и что сама она еще совсем ребенок. В этом переходном девичьем возрасте, который недаром называется неблагодарным, бывают резкие моменты. Гораздо справедливее определял их монастырский Келькешоз, называвший эти проявления еще не упорядочившейся молодой силы «козлякованьем». Семинарское слово было, пожалуй, и некрасиво, но метко. Кстати, монастырский дьякон тоже примкнул к молодой компании, когда в Шервож приехал на побывку учитель Кубов. Да, он не вытерпел и приехал посмотреть на университетских, как-то они поживают. Его появление произвело сенсацию, начиная с того, что Кубов приехал настоящим «пропрпетером», т.-е. на собственных лошадях.
Это появление сельского учителя Кубова внесло совершенно новую струю в жизнь студенческого кружка: кружок только еще готовился к жизни, к будущему, а учитель Кубов уже жил настоящей жизнью. До некоторой степени он явился даже чужим среди этой университетской молодежи, потому что нес с собой свои собственные мысли, заботы и намерения. При первой встрече старых гимназических товарищей произошла некоторая неловкость: стороны не знали, как себя держать. Всех больше смущены были восьмиклассницы, смотревшие на Кубова, как на чужого человека. Даже спокойная и рассудительная Катя не могла в первое время освободиться от этого сознания отчужденности.
– Да, конечно, быть сельским учителем хорошо, это даже целый подвиг, – рассуждала она наедине с Любочкой – но… Как это тебе сказать? Чего-то как будто недостает.
– Очень просто, – решала Любочка с обычной быстротой. – Одно – какой-то сельский учитель, а другое – люди с университетским образованием.
– А самообразование?
– То да не то…
Одним словом, учителю Кубову недоставало поэзии студенческих разговоров, университетских аудиторий и лабораторий, всех тех декораций, которыми обставила себя «святая наука». Как хотите, а внешность великое дело, особенно в том возрасте, когда суть вещей так легко прикрывается хорошими словами, громкими фразами и более или менее интересными и заманчивыми аксессуарами.
– Вот уж никогда не пошла бы замуж за сельского учителя, – решила Любочка, начинавшая с женской логикой мерять людей и явления собственной особой. – Помилуйте, похоронить себя заживо в какой-нибудь трущобе… Благодарю, не ожидал!
Не смущался только сам учитель Кубов, слишком полный своим деревенским настроением. Даже напротив, он несколько разочаровался в университетских товарищах, которые как-то разом выпрыгнули из настоящего и поставили себя в какое-то привилегированное положение. Получалась слишком отвлеченная «хорошесть», существовавшая за счет совершенно неизвестного будущего. На эту тему у Кубова было несколько серьезных разговоров с Катей, причем стороны откровенно не хотели понять друг друга и остались каждая при своем. Дьякон Келькешоз, сидя в избушке Якова Семеныча, решил вопрос одним словом:
– Белоручки, дедушка…
В этом определении сказывалось неясное раздражение дьякона на привилегированную молодежь, которую он не мог не сравнивать с своим черноделом-племяшом. В сущности, дьякон очень любил «академиков», хотя и чувствовал, как быстро растет что-то такое, что отделяет стороны. В его лексиконе не находилось подходящего слова для определения происходившего.
Студенты были в восторге от того, как устроился Кубов у себя в деревне, и даже решили отправиться к нему в гости, когда начнется сенокос. Но это намерение так и осталось в области фантазии, потому что и далеко, и непогода, и явилось разногласие. Кубов мог прожить в Шервоже всего несколько дней и так же быстро исчез, как появился, точно канул в какую-то неведомую глубину. Его приезд всё-таки послужил какой-то меркой общего настроения, и Катя с Любочкой еще больше утвердились в своих университетских симпатиях. Остальной мир не существовал, а так было что-то неясное, непонятное и не требовавшее разъяснения, тем более, что здесь всё было так ясно, просто и хорошо.
Вопрос о любви оставался открытым, потому что было просто хорошо, слишком хорошо и вообще хорошо. Эгоизм этого чувства еще не охватил настолько, чтобы закрыть весь остальной мир. Кате, с одной стороны, казалось ребячеством её прошлогоднее настроение, а с другой – она чувствовала Гришу таким близким, родным, что как-то даже не могла отделить себя от него. Разве себя любят, вернее – разве можно себя не любить? Молодые люди часто проводили целые дни вместе и нередко оставались с глазу на глаз, но это не повело ни к каким объяснениям. Да и о чем было говорить, когда и без слов всё так просто и ясно! О будущем Катя как-то даже и не думала… Но вышел один случай, который заставил её серьезно призадуматься.
У Печаткиных Катя бывала чуть не каждый день и привыкла чувствовать себя почти дома. После одного особенно удачного пикника в Курью она пришла к Любочке утром, но Любочки не оказалось дома – она отправилась за какими-то покупками на рынок. Анна Николаевна была в кухне и встретила Катю как-то сухо. Говоря правду, в последнее время Катя совсем не интересовалась, в каком настроении Анна Николаевна, потому что слишком была занята своим собственным настроением.
– Вы нездоровы, Анна Николаевна, – заметила Катя, с участием глядя на раскрасневшееся от плиты лицо Печаткиной.
– Нет, ничего, слава богу… – так же сухо ответила Анна Николаевна и даже отвернулась.
«Может быть, вышли какие-нибудь неприятности?» – подумала про себя Катя и прибавила совершенно машинально – А Гриша на уроке?
– Григорий Григорьевич на уроке, – поправила Анна Николаевна и как-то вызывающе посмотрела на Катю прищуренными глазками… – Он занят… да.
Катя смутилась и почувствовала, как начинает краснеть. В глаза она всегда называла Гришу полным именем и позволила его назвать Гришей по детской привычке, как Любочка называла её брата Сережей. Что же тут обидного? А главное, какими глазами на неё смотрела Анна Николаевна и каким тоном говорила с ней? Было и обидно и как-то безотчетно-стыдно.
– Григорию Григорьичу нужно заниматься, а не терять напрасно время по гуляньям, – продолжала Анна Николаевна в том же тоне. – Нам не до гулянья… да. Это богатым впору разгуливать-то, а мы беднота непокрытая…
Катя сразу поняла, в чем дело, и ничего не могла сказать, а только стояла на одном месте, как пришибленная. Она чувствовала, что Анна Николаевна ненавидит её и смутно догадывалась об истинных причинах этой ненависти. Выступал на сцену тот материнский эгоизм, который в каждой молоденькой женщине видит тайного врага, который вот-вот схватит вырощенное детище. Впрочем, Анна Николаевна овладела собой и постаралась спросить своим обычным тоном, как здоровье Марфы Даниловны. Но дело было сделано. Точно что раскололось… Прежней Анны Николаевны уже не было, как не было и прежней Кати.
Появление Любочки вывело обеих женщин из крайне неловкого положения. К счастью, Любочка ничего не заметила, и Катя выдержала характер до конца. Она вошла в этот дом своим человеком, а уходила чужим. Да, произошло что-то очень большое, очень несправедливое и очень обидное. Это было первое облачко, которое черной тенью пронеслось по ясному небу… Одна Любочка ничего не понимала, счастливая собственным неведением.
Однако и Любочке досталось, когда Катя ушла. Расходившейся Анне Николаевне нужно было на ком-нибудь «сорвать сердце».
– Ишь, принцесса какая разлетелась! – ворчала Анна Николаевна, усаживаясь к самовару. – Знаем мы эти ваши фигли-мигли…
– Ты это про кого, мама? – полюбопытствовала Любочка.
– А так, про себя… Сегодня гулянье, завтра гулянье – что же это за порядок, в самом-то деле! Я уж не знаю, чего смотрит Марфа Даниловна. Кажется, женщина серьезная и мать в своем полном праве.
– Что же ей смотреть?
– А вот это самое… Прост Гриша-то, вот что!.. А им это и на руку… Ты еще глупая и ничего не понимаешь. Да… А того не подумаешь, что будет, ежели Гриша женится? Бедность на бедности женится, то-то семейная радость… Будет! Кажется, досыта нахлебались. А эта твоя Катя хитрая, даром что тихоня. Только меня-то не проведешь, голубушка… Всё вижу, как она подманивает.
– Мама, опомнись, что ты говоришь?
– Какой он ей Гриша? Я её давеча так обрезала… А еще ученые барышни. Мужички так не сделают…
Произошла очень бурная сцена. Любочка вспылила, защищая подругу, и наговорила матери неприятных и обидных вещей. Анна Николаевна кричала на неё и кончила тем, что расплакалась.
– Мне стыдно за тебя, мама! – не унималась Любочка, тоже со слезами на глазах. – Никто и не думает ничего, кроме тебя… Да и Катя такая серьезная девушка. Я просто удивляюсь, как тебе могло притти что-нибудь подобное в голову.
– Э, матушка, дело житейское: и ученые и неученые девушки одно себе высматривают. Не от нас это пошло и не нами кончится. Да… Вот, небойсь, Сережа не женится на тебе. Не таковский человек, чтобы на бесприданнице жениться. Тоже тихоня, спроста слова не скажет, а посмотри, какую богачку подцепит… Вот помяни мое слово. Разговоры-то эти ваши все позабудет… А Гриша прост, весь в отца… Слава богу, достаточно я видела людей и знаю, кто чего стоит.
– Что же, по-твоему, и Гриша должен тоже на богатой жениться?
– Уж это – как кому судьба… Надо же и богатым невестам за кого-нибудь выходить, и нет того лучше, когда бедный на богатой, а богатый на бедной женятся. Как раз пополам и выйдет…
Любочка была совершенно ошеломлена этой безжалостной прозой, которую не ожидала встретить именно в родной матери. Живой человек не имел цены на этом рынке, а только положение, средства и связи… Всё это так не вязалось с тем, что сама она переживала сейчас, и Любочке делалось больно и за себя, и за Катю, и за Гришу. Нет, это ужасно, это несправедливо, этого не должно быть… Она даже не могла никому сказать об этом. Впрочем, что тут говорить, когда Катя уже, наверно, догадалась по обращению с ней матери. Ах, мама, мама, что ты наделала…
Для Кати началась медленная пытка. Сообразив все обстоятельства, она поняла, что прежде всего ничем не должна выдавать себя. Нужно было сохранять по внешности всю прежнюю обстановку. В лучшем случае она могла сказаться больной, чтобы не участвовать в какой-нибудь прогулке. Да, другие могли веселиться с чистым сердцем, а она чувствовала себя спокойной только в своей комнате. Хуже всего были те дни, когда Кате приходилось заставлять себя итти к Печаткиным. Это опять служило только одной из тех маленьких военных хитростей, из каких иногда складывается жизнь самым глупым образом. А какая пытка делать веселое лицо и улыбаться, когда на душе кошки скребут! Затем, ей казалось, что все начинают смотреть на неё глазами Анны Николаевны, и она чувствовала, как делается неестественной в каждом движении, в тоне голоса, во взгляде. Ведь есть вещи, которые можно скрыть только от себя, а не от других.
– Что с тобой, Катя? – спросила Любочка с участием.
– Ничего… так…
Любочка тоже мучилась, мучилась до того, что не могла даже облегчить душу обычной откровенностью. Она, в свою очередь, старалась делать вид, что ничего особенного не замечает и удовлетворяется ответом: «так». А тут еще Гриша каждую минуту мог заметить, и тогда началась бы уже круговая ложь.
На время Катю развлекло новое обстоятельство. Она совершенно случайно познакомилась со своим дядей доктором. Это знакомство произошло в городском саду. Катя сидела с Любочкой на скамейке, машинально наблюдая гулявшую публику. Мимо них два раза прошел Огнев под руку с доктором. Катя знала его только издали. Когда Огнев раскланялся с гимназистками, доктор его остановил и что-то спросил.
– Ведь это твой дядя… – шепнула Любочка. – Ай, батюшки, он идет сюда…
Доктор, действительно, оставил своего компаньона и немного колеблющейся походкой направился к гимназисткам. Это был высокого роста господин с окладистой поповской бородой. Мундир военного врача сидел на нем как-то особенно неловко, как умеют носить такие мундиры только семинаристы. Он довольно развязно подошел прямо к Любочке и, протягивая руку, проговорил:
– Если не ошибаюсь, m-lle Клепикова?
– Нет, я Печаткина, а вот Катя… – отрекомендовала Любочка.
– Ах, всё равно… Здравствуйте, господа. Очень рад познакомиться… Только что слышал о ваших победах. Поздравляю…
Первое впечатление Кати сложилось из таких признаков: рука у дяди потная и холодная, глаза близорукие, хороша была добродушная улыбка, если бы от дяди не пахло вином.
– Я вас знаю, дядя, только по наслышке, – объяснила Катя, когда он сел на скамью рядом с ней.
– Да, да… Война Алой и Белой розы, Монтекки и Капулетти, Гвельфы и Гибеллины – виноват, даже и этого нет, а просто сапоги всмятку. Мы это дело разберем, милая племянница, как-нибудь на-досуге… А знаете, почему я решился подойти к вам? Мне этого очень хотелось… Я уже несколько раз следил за вами… да. Вы так весело проводите свое время… гм… Это в порядке вещей, когда жизнь представляет собой tabula rasa. И, знаете, я позавидовал вам от души, как может завидовать только человек… человек, ну, моих лет. Ведь и я когда-то был таким же, и так же хорошо себя чувствовал. Ах, как было хорошо…
Любочка под каким-то предлогом улизнула, предоставив милым родственникам познакомиться с глазу на глаз. Катя решительно не знала, что ей говорить с мудреным дядей. Впрочем, он говорил всё время один, говорил и улыбался своей хорошей улыбкой.
– Как вы думаете: хороший я человек или дурной? – неожиданно спросил он, глядя на неё в упор. – Нет, говорите откровенно…
– Право, я не знаю, дядя… Конечно, хороший…
– А вот и нет… И вы сказали неправду. Сознайтесь?.. Вы меня тоже считаете нехорошим человеком и совершенно правы…
Немного раскачиваясь и продолжая улыбаться, он прибавил:
– А в сущности, ежели разобрать, так я… как это вам сказать? Да вот приходите ко мне и сами увидите, что такое ваш дядя Павел Данилыч Конусов. Ей-богу, приходите…
– Благодарю, но…
– Без «но», а приходите запросто. Я беру с вас честное слово… Ведь между нами не может быть никаких счетов. Другое дело – сестра… Ах, барышня, вот вы не знаете самой простой вещи, как я люблю сестрицу Марфу Даниловну и как мучаюсь за неё. Это правда… И она знает, что я её люблю. И папашу Петра Афонасьевича тоже… Да что тут говорить!.. Итак, у нас сегодня пятница, а в воскресенье я жду вас завтракать, милая племянница. Я горжусь, что у меня такая племянница… Вы очень напоминаете сестру, когда она была молодой. Очень…
Доктор неожиданно вынул платок, поправил золотые очки и вытер слезу. Этого Катя никак не ожидала и только смотрела на дядю удивленными глазами – это был совсем не тот человек, представление о котором сложилось у неё еще в детстве по семейным рассказам.
– Буду ждать… А теперь прощайте. Нет, решительно сестра Марфинька, когда ей было семнадцать лет… Кланяйтесь ей.
Когда Катя рассказала дома об этой встрече, Марфа Даниловна очень близко приняла её к сердцу и заставила повторить некоторые подробности.
– Взял слово, что придешь? – повторила она, что-то соображая. – Что же, сходи. Твое дело сторона…
– Неловко, мама. Я стесняюсь…
– Перестань, дурочка. Брат ни при чем… Всё дело в жене. Ну, да это дело семейное, и трудно судить со стороны. Нет, сходи… Раньше он другой был, а как женился, так и не узнали – точно и не он.
В другое время Катя, вероятно, как-нибудь развязалась бы с этим визитом, но сейчас ей было не до того. Да и дядя почему-то интересовал её. Всё-таки, отправившись в воскресенье к дяде. Катя испытывала большое волнение и готова была вернуться с полдороги домой. Конусов занимал казенную квартиру при военном лазарете, – это было на выезде. На звонок выскочил денщик.
– Барин дома?
Денщик-солдат как-то испуганно скосил глаз и несколько мгновений не мог ничего ответить. На выручку к нему подоспела горничная и довольно сухо пригласила гостью «пожаловать в гостиную». Обстановка докторского жилья тоже была какая-то казенная. От неё веяло нежилым, как в домах, где «не ладно». Всё было устроено только «для порядку», потому что так принято. Гостиная глядела каким-то пустырем, и от неё веяло холодом. Катя просидела здесь, по крайней мере, четверть часа, прежде чем показалась хозяйка, низенькая, толстая и подслеповатая дама, казавшаяся еще толще от своего шелкового платья.
– Очень рада… – проговорила она. – Я так много о вас слышала. Павел Данилыч сейчас выйдет…
Этим разговор и кончился. Дальше говорить было не о чем, как обе стороны ни старались занять друг друга. Домовладыка показался только через четверть часа, сконфуженно-серьезный, с какими-то испуганными глазами. Это был совсем другой человек, ничего общего не имевший с тем милым дядей, который мог так мило разговаривать, когда над ним не висел уничтожавший его взгляд жены. К Кате он отнесся с таким видом, точно удивлялся, зачем она явилась сюда. К завтраку вышли двое детей, мальчик и девочка, тоже какие-то испуганные, как и отец. Вообще получалась очень милая обстановка, и Катя вздохнула свободнее только тогда, когда очутилась на улице.
– И это жизнь? – вслух подумала она, шагая к себе в маленький домик, казавшийся теперь раем по сравнению с этим казенным холодом. – Бедный дядя… Да, я его понимаю.
История доктора Конусова была очень несложна. Сейчас по выходе из медицинской академии он имел несчастие жениться на «генеральской дочери». Она считала себя неизмеримо выше по общественному положению, и это отравило всю жизнь доктора. Из-за неё он разошелся с родными, из-за неё вел знакомство с провинциальной аристократией, которой не мог выносить, из-за неё его дом превратился в какой-то склеп. Вся жизнь сделалась одной фальшивой нотой, и доктор потихоньку от жены напивался где-нибудь в гостях. Вообще он чувствовал себя свободно только за пределами своего законного семейного счастья.
Встретившись опять с дядей в саду, Катя сделала вид, что не заметила его. Она боялась поставить его в неловкое положение. Кто знает, может быть, она компрометировала его. Но он сам подошел к ней; это был тот милый дядя, каким она узнала его в первую встречу. Взяв её под руку, он заговорил:
– Голубчик, вы теперь всё знаете… Я сделал большой риск, пригласив вас к себе, но не раскаиваюсь. Вы видели, как люди не должны жить. Это может вам пригодиться, как лучший наглядный урок. Ведь вы понимаете меня?
– О, да…
Это знакомство, действительно, послужило для Кати открытием, и она много думала о нем. Ведь есть другие люди, другие отношения, другая жизнь… И только сейчас она вполне оценила собственное чувство к Грише, простому, хорошему, серьезному Грише, хотя он теперь меньше, чем когда-нибудь, мог догадываться о нем. Катя даже и не желала взаимности. К чему, когда и без того жизнь полна… Однако объяснение последовало, точно на зло материнской политике Анны Николаевны, даже больше – прямо вызванное ей.
– Что-то случилось, Катерина Петровна, чего я не знаю, – заговорил Гриша первым, когда они в Курье остались с глазу на глаз. – Я говорю про вас…
– Ничего особенного, Григорий Григорьич…
– Нет, зачем так говорить… Мне не нравится самый тон, которым вы говорите.
– Тон? Вы ошибаетесь… Всякому может быть не по себе – и только.
Он взял её за руку – это было еще в первый раз – и заговорил совсем тихо:
– Я в большом долгу перед вами… Помните, перед отъездом я просил вас не забывать моей семьи? Живя в Казани, мне было как-то приятно думать, что вы в Шервоже и можете заменить меня в случае необходимости. Это эгоистично, но мне казалось, что в Шервоже осталась моя лучшая часть, и это успокаивало меня.
– Но ведь мне ничего не пришлось сделать для вашей семьи. Весь год прошел благополучно.
– Да. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать?
Она замолчала и, опустив глаза, освободила свою руку. Он заговорил еще тише…
– Да, да, да… Я делаю глупость, задавая подобный вопрос. Есть вещи, которые не нуждаются в названиях и собственных именах… Ах, как я счастлив, как я счастлив!.. А вы?..
Она так же молча посмотрела на него счастливыми глазами и прижалась к его руке.
Над Лачей садилось пылавшее солнце. Гладь реки синела, как вороненая сталь, и в ней отражался летний закат. Где-то на песчаной отмели перекликались кулички. Несколько лодок точно застыли в необъятной шири заснувшей реки. Дедушка Яков Семеныч сидел на пороге своей избушки и старческим глазом издали наблюдал за счастливой парочкой.
– Ах, молодость, молодость… – шептал старик, покачивая седой головой.