bannerbannerbanner
Весенние грозы

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Весенние грозы

Полная версия

X

Смерть Марфы Даниловны внесла в жизнь маленького домика томительную пустоту, которую ничем нельзя было наполнить. Петр Афонасьевич страстно тосковал. Каждая мелочь домашнего обихода, весь порядок дня, хозяйственные заботы, праздники – всё ему напоминало дорогую покойницу, и он всё старался сделать так, как любила Марфа Даниловна. «Так любила мама» – сделалось своего рода законом. Все вещи в доме, до последней мелочи, оставались на тех же местах, где были при ней. Петр Афонасьевич ужасно сердился, когда Петушок что-нибудь передвигал.

– Мне кажется, Катя, что Петушок совсем не любил матери, – с грустью повторял Петр Афонасьевич.

– Папа, он еще слишком мал…

– А будет больше, и совсем позабудет.

Петушок был занят, главным образом, своей гимназией, новыми товарищами и своим новым положением гимназиста. Он как-то сразу отстал от семьи. О матери вспоминал только тогда, когда говорили о ней большие. Это была не бесчувственность, а детское непонимание того, что случилось. Петра Афонасьевича всё это огорчало до глубины души. Ведь он был весь в прошлом и жил только этим прошлым. Ему было приятно видеть людей, которые знали Марфу Даниловну и которые могли говорить о ней. Вообще у него образовался какой-то культ покойницы. Всех дороже теперь для него была Анна Николаевна, обладавшая способностью по целым часам говорить о Марфе Даниловне. Общих воспоминаний было достаточно. Анна Николаевна сидит с какой-нибудь работой и речитативом ведет рассказ, а Петр Афонасьевич шагает по комнате и слушает. Это ему доставляло наслаждение, и он стал уходить по вечерам к Печаткиным, чтобы послушать Анну Николаевну. Раньше он у них бывал только редким гостем.

– Мне всё кажется, что у нас всё не так, – жаловался он. – Одна кухарка чего стоит… В кухню зайти нельзя: грязь, тараканы. И кушанья совсем не такие, и провизии больше выходит. Одним словом, совсем не то, что было при Марфе Даниловне…

– Это только так сначала кажется, Петр Афонасьевич, а потом привыкнете. Износится помаленьку горе-то… Что же, дети у вас уже большие, на своих ногах, недостатка ни в чем нет – и слава богу. Другие-то в сиротстве останутся, так голодом и холодом насидятся…

Это была единственная логика утешения, и Петр Афонасьевич смирялся. Только почему ему тяжело было возвращаться на своё пепелище? А какая тоска охватывала его по вечерам, когда всё стихало… Это мужское горе было тем тяжелее, что не могло вылиться жалобами и слезами, а оставалось внутри, как гнет.

Катя жила теперь совершенно новой жизнью, потому что на ней лежал весь дом. Уроки шли между прочим, а больше всего времени отнимали домашние мелкие заботы. Ведь всё нужно было досмотреть самой, везде поспеть, а тут еще хлопоты и с отцом и с Петушком. За всем они обращались к ней. Катя могла только удивляться, как мать успевала управиться везде одна, без всякой посторонней помощи. Перед ней раскрылась масса тех мелочей, из которых складывается жизнь хозяйки дома. До известной степени её поддерживало то, что она занимала теперь вполне самостоятельное положение, ни от кого не зависела, и Петр Афонасьевич постоянно советовался с ней, как привык советоваться раньше с женой.

Личная жизнь Кати на время отступила на задний план. Времени не оставалось, чтобы написать письмо Грише, т. е. время было, но недоставало настроения. Он ей писал по-прежнему, так хорошо жалел Марфу Даниловну и вообще был тем хорошим человеком, которого Катя так беззаветно любила. Её теперь беспокоило больше всего то, что составленный летом план разлетался дымом. Как она теперь бросит отца и Петушка, чтобы уехать в Казань учиться? Это было немыслимо и означало окончательно разорить весь дом. Приходилось остановиться на том, что когда Сережа приедет летом, то съездить в Казань недели на две. Эта комбинация оставалась единственным исходом. И вдруг Сережа не приедет?

Время летело быстро. Прошла зима, и наступила весна. Это была грустная весна… Петр Афонасьевич не оживился даже с открытием рыбалки и увез в Курью свое домашнее горе. Вот и навигация открылась, и первые пароходы отправились вниз по Лаче. В маленьком домике сделалось еще скучнее. Кате приходилось сидеть больше дома. Заглядывала теперь к ней изредка одна Любочка, чтоб поболтать и рассказать какие-нибудь новости. Она завела себе новые знакомства и восхищалась какими-то чиновничьими вечеринками, где танцовали до-упаду. Катя слушала Любочку совершенно равнодушно и никак не могла разделить её настроения. Любочка была так далека от неё. Ей даже было её жаль, точно прежняя Любочка куда-то исчезла.

– Не одобряете, Екатерина Петровна? – спрашипала Любочка.

– Мне всё равно… Каждый по-своему думает и чувствует.

– Нужно же повеселиться…

– Я очень рада за тебя.

– А потом я выйду замуж, чтобы исполнить назначение женщины.

– Мне не нравится тон, которым ты говоришь о таких серьезных вещах. Вообще у тебя появилось какое-то легкомыслие…

Катя ошибалась, принимая болтовню Любочки за чистую монету. В сущности, Любочка была гораздо серьезнее и только под впечатлением минуты, по старой привычке, болтала глупости.

Ударом для Кати было письмо Сережи, полученное вскоре после открытия навигации. Он писал, что нашел себе урок и не приедет домой на лето. Этого именно Катя не ожидала от брата. Все её планы рушились в окончательной форме. Петр Афонасьевич отнесся к этому известию с какой-то тупой покорностью и только заметил:

– Что же остались мы с тобой, Катя, одни… да.

Он не мог даже осудить Сережу, потому что за ним стояла тень матери. Значит, так нужно… У них свое, у Сережи свое. Пусть устраивается, как находит лучше для себя.

Сережино письмо стоило Кате больших слез. Мечта, которой она жила целую зиму, не могла осуществиться, а впереди еще целый год самых тяжелых ожиданий. Нет, это такое несчастие, от которого у неё опускались руки. Гриша тоже писал, что не может приехать. У него была своя работа и какие-то уроки. Кате показалось немного странным, что при отъезде он несколько раз предлагал ей приехать и она сама же отговаривала его, а теперь в своих письмах к ней он ни разу не упомянул об этом. Неужели он мог так скоро забыть? О, нет, она так верила в него, вернее – в себя, потому что не могла отделить себя от него.

Наступило и это грустное лето… Катя и Любочка, забрав Соню и Петушка, изредка ездили в Курью, но это были не те поездки, как раньше. Недоставало главных действующих лиц. Стояла хорошая погода, всё зеленело кругом, солнце так ярке светило, а на душе было у всех грустно, и всякий думал про себя свою одинокую думу.

– Уж скорее бы прошло это лето, – говорила Любочка, начинавшая скучать.

Она опять почувствовала склонность к Сереже и даже завела с ним переписку. Ей казалось, что она так его любит, как никогда. Серьезность чувства выражалась уже тем, что Любочка теперь никому не поверяла своей тайны. Кто выигрывал от неприезда студентов, так это Анна Николаевна, которая была теперь совершенно спокойна. Она начала лучше относиться и к Кате, но последняя не поддавалась на эту удочку. Спокойствие Анны Николаевны стоило ей слишком дорого…

Прошло и лето, как проходят дурные сны. Катя была рада, когда начались осенние дожди, слякоть и вообще все прелести городской осени. Погода совпадала с её настроением: у неё на душе тоже стояла осень. К довершению всех бед, письма от Гриши стали запаздывать. Он ссылался то на свои занятия, то на болезнь. Катя почувствовала что-то подозрительное в самок тоне этих писем. Конечно, год – большое время, по она-то ведь всё та же и так же любит его.

В сентябре письма от Гриши окончательно прекратились. Он не отвечал уже на два её письма. Что-то вообще случилось, и Катя с тревогой встречала каждый день, ожидая какой-то нежданной беды. На неё нападали минуты тяжелого раздумья. Раз вечером, когда она занималась с Петушком, приковылял дедушка Яков Семеныч, ужасно чем-то встревоженный. Он поздоровался с ней как-то особенно ласково, погладил Петушка по голове и вообще старался что-то такое сказать. Петр Афонасьевич постукивал в своей мастерской, выковывая крючья.

– Да отец дома? – спрашивал старик во второй раз.

– Что-нибудь случилось, дедушка? – спросила Катя, встревоженная его поведением.

– Чему случиться-то, Катенька? Ничего, всё по-старому… Сидел-сидел дома и пошел вас проведать. Ты, Петушок, смотри, учись хорошенько. За битого двух небитых дают… Да. А после офицером будешь… Хочешь быть офицером?

– Хочу… – равнодушно ответил Петушок.

Дверь в мастерскую старик отворил как-то особенно осторожно, точно боялся что-нибудь пролить. Он и присел на стул как-то бочком и несколько раз прокашлялся, точно у него что засело в горле. Петр Афонасьевич постукивал своим молотком по проволоке и ничего не хотел замечать.

– Да… оно тово… – заговорил Яков Семеныч, раскуривая дрожащими руками свою трубочку, – дождь идет… да.

– Ненастье, – согласился Петр Афонасьевич, прислушиваясь, как барабанил дождь в окна. – Вот ужо морозом все деле исправится…

– Уж это на что лучше, если осенний морозец прихватит эту самую грязь. Да… тово… Анна Николаевна наказала кланяться. Так она убивается, так плачет…

– Что случилось? – встревожился Петр Афонасьевич.

– Ох, и говорить-то тошно… Нарочно я прибежал, чтоб предупредить на всякий случай.

Старик понизил голос, притворил дверь и прошептал:

– Гриша-то ведь женился… да. На какой-то оголтелой швейке… Ну, и пишет матери – значит, вполне обрадовал. Ну, Анна Николаевна и давай рвать и метать… Уж я с ней бился-бился. Боялся, как бы она сюда не набежала…

– Жаль бедную… Этакой грех, а? А ведь какой парень был хороший…

Яков Семеныч показал на дверь и закрыл глаза. Петр Афонасьевич понял этот жест… Неужели Катя его любила?..

– Ведь он жениться хотел на ней… – объяснил Яков Семеныч. – Я-то это самое дело смекнул, ну, конечно, молчал. А только у них большое согласие вышло… Ах, какой грех!.. Вот я и прибежал предупредить, а то вдруг-то она узнает… Известно, дело молодое, горячее… Как-нибудь ужо заведу я с ней стороной политичный разговор.

 

Но политичного разговора Якову Семенычу не привелось заводить, потому что приехала на извозчике Анна Николаевна. Катя перепугалась, когда она вошла в комнату. Лицо опухло от слез, волосы были не прибраны, осеннее пальто распахнулось. Яков Семеныч выскочил из мастерской и попробовал её остановить, но было уже поздно. Анна Николаевна ничего не видела, кроме Кати.

– Мне с тобой нужно поговорить, Катенька, – говорила она. – Пойдем к тебе в комнату.

Петр Афонасьевич хотел войти туда, но Яков Семеныч остановил его.

– Пусть они разговорятся… – шепнул он. – Женщины это лучше умеют сделать… Ах, какой грех-то!..

Анна Николаевна опустилась на кровать Кати и беспомощно зарыдала.

– Успокойтесь, Анна Николаевна, – уговаривала её Катя, обнимая – хотите воды?.. Гриша болен?.. что случилось? Милая, не нужно так волноваться…

– И ты же меня уговариваешь, Катенька? Ах, растерзать меня мало… да… Вот до чего дожила… Приехала нарочно во всём покаяться тебе. Давно я стала примечать, что Гриша как будто припадает к тебе… Ну, я и рассудила так, что ему жениться не на тебе, а на богатой. От бедности своей так подумала и даже сердилась на тебя, будто ты нарочно подманивала его девичьим делом. Так и подумала. Вот я какая.

– Зачем вы это говорите? – взмолилась девушка. – Не нужно… ради бога, оставьте меня в покое.

– Нет, всё скажу… Не могу. Ах, головушка с плеч… да… Так к и сердилась на тебя. На богатой невесте хотела женить своего Гришу. Ну, радовалась, что он на нынешнее-то лето не приехал… Вот как всё верно рассчитала! А бог-то и наказал старую дуру.

– Гриша женился? – тихо спросила Катя.

– Вот это самое… На какой-то швее. Ох, снял он с меня голову. Куда он теперь со своей швеей?.. Сам пишет всё… должен был, говорит, жениться.

Катя поднялась, выпрямилась и спокойно проговорила:

– Это не может быть…

– А письмо-то, Катенька?

Девушка как-то странно улыбнулась и тем же спокойным тоном ответила:

– У меня есть десять его писем… Вам кто-нибудь другой написал.

XI

Монастырский колокол уныло и редко звонил к великопостной вечерне, сзывая духовное стадо к покаянной молитве. Ни на одной городской церкви не было таких колоколов, как у монашек, – звон получался певучий, тонкий, голосистый, точно это были колокола-женщины. Монашки немало гордились своим малиновым звоном, сравнивая его с горластыми городскими колоколами. Но всего лучше он был в великий пост, так ласково приглашая нагрешивших за год городских обывателей к примирению с собственной совестью. В воздухе уже чувствовалась наступавшая весна. Снег потерял зимнюю белизну; крыши обросли ледяными сталактитами; выдавались такие теплые весенние дни, когда живого человека охватывает какая-то смутная тоска. Говоря правду, ранней весной Шервож имел очень некрасивый вид, потому что на таявшем снегу выступал весь сор. накопившийся по улицам за зиму. Затем всё это превращалось на немощеных улицах в грязь, а летом в пыль.

Именно был такой весенний день, вернее – вечер. В монастырской общине тоже было невесело. И дни такие, да и наливавшаяся в воздухе весна возбуждала в монашках неопределенное, смутное беспокойство. В этом последнем не было ничего грешного, мирского, а так, просто, грустно по-женски, когда хочется присесть к окошечку и всплакнуть, не зная о чем. Старшие манатейные монахини отлично знали это весеннее настроение и зорко следили за молодыми послушницами, особенно за готовившимися к пострижению – нехорошо, всё-таки мирская тоска. Вот сестра Агапита, кажется, уже привыкла к монастырской жизни, а и та ходит, как в воду опущенная, единственное утешение – итти в церковь. Сестра Агапита была рада, когда раздавался благовест к вечерне. Служили в маленькой домовой церкви «всех скорбящих радости». Она надела свою темную ряску, взяла четки и монашеским неторопливым шагом отправилась в церковь. Она дорогой думала о той девушке, которую там встретит. Действительно, в уголке, где шли около стены лавочки для старушек, стояла Катя. Проходя мимо, Агапита раскланялась с ней.

«Ах, бедная, бедная…» – думала монахиня, опуская глаза.

Катя теперь часто бывала в общине именно за вечерней. Свои уроки она кончала к этому времени и шла в общину отдохнуть душой. Ей нравилась монастырская служба: так красиво читают послушницы, а еще лучше поет женский хор. Было что-то особенное в этом пении, такое чистое и поэтическое, уносившее куда-то вверх. Немало слез выплакала покинутая девушка в своем уголке и только здесь находила то спокойствие, без которого нельзя жить на свете. Жить… какое это странное слово! Живут другие, те счастливцы и избранники, которым дорога скатертью, а ей приходилось гасить в себе эту жажду жизни и счастья. Нужно уметь отрешиться от этой жизни, которая несет и обман, и горе, и слезы, и тяжелое раскаяние. Нужно забыть прошлое… Если бы его можно было забыть!.. Оно приходило вместе с Катей даже в эту святую обитель, и она напрасно боролась сама с собой, чтобы отдаться другому настроению и сделаться такой же бесстрастно-спокойной, как сестра Агапита. Ведь никому не нужно ни её горе, ни её слезы… Одна и навсегда одна, и только горе останется, как черная тень. Пусть же этот злой и несправедливый мир остается там, за пределами монастырских стен…

Великопостную службу Катя всегда любила, а теперь она так соответствовала её настроению. А как хорошо служил батюшка о. Евгений!.. Весной он всегда прихварывал и делал возгласы таким тихим голосом; особенно хорошо он читал, выходя на амвон, молитву Ефрема Сирина. Какая хорошая эта великопостная молитва, которая просит о даре не зреть прегрешения брата моего… Да, именно нужно уметь не видеть эти прегрешения, и это величайший дар. Катя открыла в церковной службе много такого, чего раньше не замечала. Особенно ей нравилась эта скрытая грусть о человеческом несовершенстве – ведь оно, это несовершенство, во всех и в ней, может быть, больше, чем в других. Часто её охватывало такое хорошее и теплое религиозное спокойствие, и она уносила его домой, как святыню. Служба ей казалась даже короткой. Хотелось стоять в своем уголке долго-долго, без конца, и чувствовать, что есть что-то такое громадное, необъятное, всепоглощающее, перед чем отдельное существование не больше одной из тех пылинок, какие кружатся в солнечном луче. Она именно и чувствовала себя такой пылинкой и чувствовала теплоту и свет этого солнечного луча…

После каждой службы сестра Агапита подходила к Кате и смотрела на неё своими ласково-пытливыми глазами. Так было и теперь.

– Здравствуйте…

– Здравствуйте, сестра.

Сестра вздыхала. Прежней девушки уже не было, а перед ней стояла женщина, та женщина, которая сказывалась в этом серьезном взгляде и в выражении рта.

– Вы сегодня зайдете ко мне?

– Да… Сначала схожу на могилу к маме.

После службы Катя почти каждый раз заходила на могилу к матери. Это сделалось для неё потребностью. Тут же рядом и могила Григория Ивановича. Какие это хорошие, чистые люди… Катя смутно верила, что они сочувствуют её одинокому горю, видят, как она страдает. Да и к кому она больше пойдет? И места другого нет… Кажется, сама взяла бы да и легла рядом с ними. Тихо, спокойно, безмятежно… А тут певучий звон монастырских колоколов, огоньки в кельях, монашеское пение. Хорошо. И, главное, ничего не нужно.

На паперти Катю и сестру Агапиту догнал монастырский дьякон, сильно чем-то встревоженный.

– Ну, не есть ли он болван и дурандас? – обратился он к сестре Агапите. – Я ему так и в глаза скажу…

– Вы это про кого, отец дьякон?

– Как про кого? Всё про него же, про своего племяша… Помните: Володька Кубов? Недаром из гимназии-то выгнали… Бо-олван!..

Сестра Агапита только пожала плечами. Во-первых, она не знала никакого племяша Володьки, а во-вторых, её пугали мирские энергичные слова… Она даже вздрогнула, когда о. дьякон начал браниться.

– Вы забыли, что мы идем со службы, – тихо заметила она, ипуская глаза.

– Я-то не забыл, а он всё-таки болванище…

– Что он сделал? – спросила Катя, живо припоминая Володю Кубова.

– Он-то? Он отлично сделал… Бить его некому, болвана.

Дьякон протянул свою могучую десницу и, откладывая один палец за другим, изложил по пунктам все вины племяша.

– Во-первых, человек имеет место в селе Березовском и получает жалованье… раз!.. Во-вторых, человек обзавелся всем сельским хозяйством, которое ему приносит дохода рублей двести в год… два! В-третьих, он зарабатывает в кузнице каждое лето более ста рублей… три!.. Скажите, ради бога, какого ему чорта нужно?

– Отец дьякон…

– Нет, позвольте… Человек сыт, всё у него есть, а он что мне пишет: вот кончу экзамены, распущу школу и брошу всё. Понимаете? Есть у него в башке хоть капля здравого смысла? Да пусть только он явится сюда… пусть… Дьяконица первая у меня ему выцарапает его бесстыжие глаза. Просто, бесстыдник…

– Может быть, он на службу хочет поступить…

– На службу? Ха-ха… Кому таких-то оболтусов нужно… Извините, сестра Агапита, а мой племяш – болван… Я его просто растерзаю…

Лицо почтенного о. дьякона раскраснелось от волнения, а кулаки сжимались самым угрожающим образом, так что сестра Агапита даже попятилась от этого живого олицетворения чисто-мирского гнева.

– Нет, я ему задам!.. – повторял о. дьякон, когда сестра Агапита и Катя уже ушли и он остался на паперти один. – Нет, брат, погоди… Ужо вот дьяконица-то тебе задаст, болванищу…

Сходив на могилы, сестра Агапита провела Катю к себе в келью. Девушка теперь часто заходила к ней и просиживала здесь, пока не стемнеется. Сюда же она принесла и свое девичье горе, здесь выплакивала его, а сестра Агапита утешала её какими-то необыкновенно ласковыми словами. Собственно, смысл этих утешений оставался для Кати неизвестным, она не понимала самых слов, а только чувствовала самый тон утешавшего тихого и ласкового голоса. Келья сделалась для неё чем-то родным, и она каждый раз входила в маленькую белую дверь с этим чувством родной близости.

– Ну, что нового? – спрашивала сестра Агапита, снимая свою шапочку. – У вас сегодня вид нехороший, моя дорогая… Вы, вероятно, получили письмо?

– Да… Как вы догадались, сестра?..

– Право, не знаю… Есть необъяснимые вещи. Ну, что он пишет?

Катя заплакала. Сестра Агапита оставила её успокоиться, а сама отправилась ставить самовар – это была её единственная слабость, вынесенная из мирских прихотей.

– Большое письмо? – спрашивала она из коридора.

– Да… Я не понимаю, для чего он писал его. Ведь всё кончено, позабыто – зачем же еще напрасно тревожить меня? Я целую ночь проплакала над этим письмом. Ведь он хороший, Гриша… всё-таки хороший.

Самовар в руках сестры Агапиты сделал судорожное движение, явно высказывая негодование к «всё-таки хорошему» человеку.

– Это даже не письмо, а целая исповедь, – продолжала Катя. – Главное, что меня огорчило в нем, так это то, сестра, что он совсем не любит той девушки, на которой женился, к чувствует себя глубоко-несчастным… Вот уж я этого не понимаю!.. Пишет о том, как он виноват передо мной, что постоянно вспоминает обо мне, что… Нет, вы сами лучше прочитайте, сестра, а я не могу.

Сестра Агапита сделалась поверенной Кати в её горе и знала все мельчайшие подробности её печальной истории. Она взяла дрожавшей рукой роковое письмо – большой лист почтовой бумаги, исписанный кругом – и принялась его читать, строго сложив свои бескровные губы. Странно было видеть это откровенное послание любимого человека, всё пропитанное еще юношеским чувством, острым горем и раскаянием, именно в руках у монахини, отрешившейся от мира. Перед этими кроткими глазами вставали живьем вот с этих страниц и зло, и несправедливость, и обман. Да, хуже всего – обман…

– Таких людей даже не стоит жалеть, – резюмировала сестра свои мысли, возвращая письмо. – Сам виноват… Что же можно сказать больше?

– Знаете, сестра, оно мне напомнило моего дядю по матери… Может быть, вы знаете доктора Конусова? Так вот у него тоже вышла подобная же история, т. е. приблизительно. Он сам мне рассказывал… Какой он жалкий сейчас. Пьет, опустился… Неужели и Гришу ждет такая же участь? Ведь это страшно, сестра… Вся жизнь испорчена, и нет выхода, нет счастья!

– Не будем говорить об этом, милая. Не стоит… Молодые люди слишком много позволяют себе, а потом платятся за это всей своей жизнью да еще чужую прихватят по пути. Зачем чужой-то век заедать?.. Это несправедливо. Конечно, мы должны прощать даже своим врагам, но…

Чисто-мирское волнение охватило сестру Агапиту, и она с трудом удержалась, чтобы не высказать осуждения человеку, который продолжал тревожить невинную душу даже своим раскаянием. Ах, как тяжело прощать… Катя не плакала, но сидела, как приговоренная к смерти.

 

– Сестра милая, я поступлю к вам в общину… – шептала она. – Здесь так хорошо… тихо… и мама будет всегда со мной… и Григорий Иваныч. И никто, никто не посмеет ко мне прикоснуться. Я часто теперь думаю об этом.

– Рано, голубушка… Твоя жизнь еще впереди. Кто знает, что будет. Не нужно принимать таких решений, от которых потом захочется отказаться… Не в одном монастыре спасение. Ты еще молода, много сил, и место им найдется… Нет такого горя, которое бы не износилось. Вот смотри на меня и учись…

– А если мне тяжело? Если я не знаю, куда мне деваться? Всё мне опостылело… Сама я себе чужая. Ведь так страшно жить…

– Пройдет. Молодость свое возьмет… Ведь не ты одна так-то горюешь. И, наконец, отчаяние – смертный грех… У каждого найдется свое горе, а слезы и через золото льются… В монастырь-то всегда успеешь еще поступить.

– Для чего же жить?..

– А отец? а маленький брат?

Катя любила эти тихие душевные разговоры с сестрой Агапитой, от которых у неё делалось легче на душе. Горе оставалось, а всё-таки легче…

Хорошим другом Кати оказалась также Любочка. Катя даже не ожидала встретить в подруге такого искреннего и энергичного участия. Впрочем, и Любочка совсем была другая. Она быстро изменилась, точно вместе с гимназической формой сняла с себя детское веселье и милые маленькие глупости. Совсем другой человек. В Любочке всё сильнее начали проявляться отцовские качества: решительность, прямота и даже нетерпимость. Период увлечения чиновничьими вечеринками соскочил с неё так же быстро, как налетел. Дома она держалась настолько самостоятельно, что Анна Николаевна во всем безусловно подчинялась её воле.

«Вся в отца издалась, – часто думала Анна Николаевна, наблюдая дочь. – И смотрит так же… А Гриша-то, видно, в меня пошел. Лучше бы уж ему в отца-то уродиться…»

Любочка часто теперь приходила к Клепиковым и вносила с собой такое хорошее энергичное настроение. Петр Афонасьевич очень её любил, особенно за цветущее здоровье – вот это так девица вполне. Рядом с ней Катя выглядывала «заморышком».

– Перестань ты, Катя, хандрить! – постоянно говорила Любочка, делая энергичный жест. – Этакая важность… Стоит горевать о такой тряпице, как мой братец Григорий Григорьевич. Разве это люди? Разве такие настоящие люди должны быть?

– А какие?

– Ну, это мы увидим… Не стоит, вообще, разговора. Хорош и твой братец Сереженька…

– Однако ты его любила.

– Я? Никогда… И любовь вздор. Ведь можно без неё обойтись – значит, пустяки всё.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru