bannerbannerbanner
Московский чудак. Москва под ударом

Андрей Белый
Московский чудак. Москва под ударом

Полная версия

19

В кулаке у Мордана зажался ручной молоток; в другой – свечка; указывая рукою со свечкой на кресло, сказал он:

– Профессор Коробкин, – садитесь, пожалуйста: вы арестуетесь мною!

Профессор стоял растормошею – волос щетинился:

– Как, – я не понял?

Но понял, что «старец» – искусственный, что «бо-рода» – приставная; запятился быстро: в простенок себя заточил; страхом жахалось сердце.

– Судьба привела меня к вам; иль вернее, – вы сами!

От тени своей не уйдешь.

– А за грим «старика» откровенно простите; и – знаете что: отнеситесь к нему, как к поступку, рожденному ходом событий (о них и придется беседовать): вы, полагаю, – узнали, – кто я: я – Мандро, фон Мандро, Эдуард Эдуардович.

Ухом прислушался: верно, Попакин идет.

– Мы – видались совсем при других обстоятельствах; я появился тогда очень скромно: ничтожество – к «имени», как… на… поклон; вы отшили меня… Но, профессор, могли ли вы думать, что первый визит мой к вам будет – последним визитом?

Старался он дверь заслонять: ну, как, черт подери, он жарнет!

– Между нами сказать, – знаменитости в данное время влекут очень жалкую жизнь; они – щепки, кидаемые во все стороны всплесками волн социальной стихии; но, но – обрываю себя; буду краток: явился я – с просьбой покорной открытие ваше продать одной фирме, – скажу откровенно теперь, – поглядел он лицом как-то вбок, а глазами – на сторону; и продолжал с тихой хрипою, точно комок застрял в горле, – скажу откровенно, что «фир-ма» – правительство мощной, великой державы… – тут сделал он паузу. – Были ж вы слепы, профессор, – не знаю, что вас побудило тогда пренебречь предложеньем моим; я давал пятьсот тысяч; но вы, при желаньи, могли бы с меня получить миллион.

Ужасал грозный жог этих глаз; и мелькало в сознаньи:

– Попакин, Попакин…

– Предвидя, что вы, как и многие, заражены предрассудками, – я «наше дело» поставил иначе; за вами следили; скажу между прочим: прислуга, которая…

– Дарьюшка?

– …была подкуплена!

Вихрем в сознаньи неслось: из платка сделать жгут, да и кинуться: в лоб, между глаз, – кулаками.

Казалось, что сердце сейчас запоет петухом.

– Я бы вас, говоря откровенно, сумел обокрасть, потому что могу и сейчас перечислить все ящики, где вы хранили бумаги.

Профессор схватился рукой за жилет и лицом закремнел.

– Я, когда посещал вас, то – …целью моей, между прочим, была топография пола и ящиков.

Где ж – язык, руки, ноги?

– Удерживал хаос бумаг; ну – представьте, что ваш я архив показал бы, а мне бы сказали: здесь главного нет… После многих раздумий, на время оставил в покое я вас; извините, профессор, – за тон: я хотел предварительно взять свою дичь на прицел.

Сатанел на стене его контур изысканным вырезом.

– Как вот сейчас!

И откинулся тенью огромною в стену.

– Все, все, что ни будет здесь, примет культурные формы; о, я понимаю, кто вы: при других обстоятельствах, я бы сидел перед статуей бронзовой в «сквере Короб-кинском»; вы уж пеняйте на строй, где подобные вам попадаются в зубы акул.

Все внутри надрывалося криком и плачем:

– Попакин нейдет.

Но профессор упорствовал взглядом, хотя – понимал: никого не дождешься.

– Я действую властью идеи, вам чуждой, но столъ же великой, как ваша. Профессора вдруг осенило, что вбитие слов превратится – в прибитие: все в нем как вспыхнет!

– Ваш план поднять массы до вашего уровня круто ломается планом моим: из всей массы создать пьедестал одному; называйте его, как хотите, но знайте одно: бескорыстно я действовал.

Он не хотел неучтивость показывать – при ограблении: действовал, как негодяй высшей марки:

– Но все изменилось, увы: вы, наверно, читали в газетах о том, что я скрылся; ну, словом: я – вынужден скрыться, себя обеспечить; и вот: я пришел за открытием; вы уж, пожалуйста, мне передайте его.

Захотелось рвануться, да руки железные вытянулись:

– Этой ночью займемся разборкою мы.

Тут мороз пробежал по спине, по поджилкам.

– Вы мне объясните, – где что; обмануть – невозможно; кой-что понимаю: зимою я сплошь занялся изучением внешнего вида бумажек, попавших ко мне из корзинки, куда вы бросали; иные из них побывали в Берлине; надеюсь, – вы мне не перечите: времени много – вся ночь; к утру будете снова свободны. Ну, что ж вы, профессор, молчите?

Профессор, – как взгаркнет:

– Словами – в ногах у меня, чтоб за…

– Как?

– Чтоб за пятку хвататься!

– Вы очень меня угнетаете… Я повторяю, – бояться вам нечего. Слушали б издали, – думали б, что – балагурят; долбленье ж стола твердо согнутым пальцем в такт слов ужасало:

– Ну, знаете, я бы не так поступил: все же путь, на который я вам предлагаю вступить, есть единственный; хуже для вас, если я… – ну, не станем… Прошу вас серьезно, – одумайтесь.

Вдруг, – как загикают дико они друг на друга:

– Куда?

– Я сейчас!..

Было ясно: профессор подумал было дать стречка; но он понял, – пошла бы гоньба друг за другом, во время которой… Нет, лучше – стоять.

– Вы чего?

– Ничего!

На обоих напал пароксизм исступленья, с которым Мандро едва справился:

– Вы затрудняете форму, – гм, – дипломатических – гм, – отношений… Неужто война?

Говорил, задыхался, – с завизгом:

– Страшно подумать, что может случиться.

Профессор – молчал.

– Я не мог бы и в мысли прийти к оскорбленью: я умоляю вас, – стиснул виски, трепетавшие жилами, затрепетавшими пальцами, – сжальтесь, профессор, над нами: и не заставляйте меня, – торопливо упрашивал.

Вдруг – прожесточил глазами:

– Могу я забыться. Я… все же – добьюсь своего: может дело меж нами, – вцепился ногтистой рукой ему в руку, – рванувши к себе, – ну, подите ко мне – да… до схватки, в которой не я пострадаю… Ну, что вы, профессор, – кацапый какой-то: ну, ну – отвечайте мне; ведь – человек я жестокий: жестоко караю.

Тут – он задохнулся от страха перед собою самим.

– Утром явятся, спросят, – а живы ли вы, а здоровы ли вы? И – увидят: еще неизвестно, что встретит их здесь.

Заплясала, ужасно пропятившись, челюсть: болдовню, ручной молоток захватил со стола, вероятно, чтоб им угрожать; в его лике отметилось что-то столь тонкое, что – показалось: весь лик нарисован на тонкой бумаге; вот ногтем царапнется – «т р а х»: разорвется «мор-дан» из бумаги, – просунется нечто жестокое из очень древней дыры, вкруг которой лоскутья бумаги – остатки «мандрашины» – взвеясь, покажут под ними таящийся – глаз: умный глаз – не Мандро; заколеблется вот голова в ярких перьях; жрец древних, кровавых обрядов – «Мандлоппль». Он выкрикивал просто багровые ужасы – бредище-бредищем!

Свечкой подмахивал у оконечины носа: —

– Ужо

обварю тебя, – пламенем, —

– чтобы взглянуть, что творилось в глазах у профессора; освещенные свечкой, глаза закатались, как белки в колесах: запрыгали; а голова не ругаясь, зашлепнувшись в спину, качалась космой; с кислотцой горьковатою рот что-то чвакал, а нос – дул на свечку взволнованным пыхом и жаром.

В ушах – очень быстрый и громкий звенец: не звонят ли звонки, не пришли ли за ним: не звонят, не пришли; он – зато́птыш, запле́выш, в глухое и в доисторическое свое прошлое среди продолблин, пещерных ходов, по которым гориллы лишь бегали.

Все же нашелся: вдруг выпрямил плечи; теперь, когда стены слетели со стен, и когда обнаружилось, что в этом грунте пещерном нет помощи, что происходит тут встреча двух диких зверей (носорога и мамонта), надо надеяться только на орган защиты: кто бьется – клыком; кто – бьет рогом; кто – силою мысли; он вспомнил, что силою мысли свершилось в веках обузданье гиббона; и – встал человек; он – надеялся, что, в корне взять (нет, на что он надеялся!), – силою мысли и твердостью воли: он сам продиктует условия:

– В корне взять, – взрявкнул он, – я уже ждал вас; меня, дело ясное, – не удивите: я знаю, что жил в заблуждении, думая: – он усмехнулся, – служенье науке, де, знак объективный служения истине, гарантирующий, в корне взять, частную жизнь; я – ошибся, – подшаркнул с иронией, – думая, что ясность мысли, в которой единственно мы ощущаем свободу, настала: она в настоящем – иллюзия; даже иллюзия – то, что какая-то там есть история: в доисторической бездне, мой батюшка, мы, – в ледниковом периоде, где еще снятся нам сны о культуре; какая, спрошу я, культура, – когда вы являетесь эдаким способом, как, извините меня, как мерз…

– Я ж – тебя: ты – у меня!..

Выговаривая этот бред, стал заикой Мандро в первый раз: не легко ведь ударить «светило науки», которое сам уважаешь, вот этой вот самой своею рукой; размахнулся было, да не мог хлестануть.

Задрожали, как будто играли в дрожалки: профессору быстро припомнилось, как он забросышем рос; и под старость забросышем стал; вот, – забросился здесь негодяю ужасному в лапы; за что же? За то, что трудился весь век, что Россию он мог бы прославить открытием?

Сжалося сердце от жалости, – невыносимой, – к себе самому!

20

Под шипением Грибикова карлик праздновал труса: душа – ушла в пятки; и – не попадал зуб на зуб.

С того самого мига, как карлик вернулся домой, – поднялось это: Грибиков – кекал:

– Ах, – шитая рожа ты!

Чертовой курицей спину выклевывал:

– Вязаный нос!

Приседал с сотрясением, вытыкнув палец:

– Мой чашки!

Гнал в кухню:

– Поставь самовар!

Выхихикивал:

– Да, Златоуст кочемазый какой отыскался!

– Кощенка паршивая, – воздух разгребывал.

– С эдакой рожей, – куриною лапою скреб он, – сидят под рогожей.

За боки хватался:

– Я вот что скажу тебе: знай себе место!

И пальцем указывал карлику место: и место как раз приходилося рядом с… ночною посудой.

– Чего под чужие заборы таскаешься?

– Выскочил, тоже, – оратель!..

 

– С своей араторией!

– Я, мол, без носу…

Роташку с подфырком сжимал:

– Не свиными рылами лимоны разнюхивать!..

– Тоже!..

– Про рай разорался!..

Таскался за карликом:

– Живо!

– Не спи!

– Не скули!..

Догонял:

– А в полиции скажут – что?

Тут же давал объясненье:

– Крамолой занялся.

………………….

Раздался звонок: Вишняков.

Не дав слова сказать, – на него опрокинулся Грибиков: так разгасился, что даже не спрашивал, ради чего он явился, в часы, когда добрые люди уже высыпаются.

– Вы-то чего? Чего чванитесь?

– ?

– Вздернули к небу крестец и по этому поводу забарабанили, взявши литавру, как нехристь какой…

– Вы напрасно: я взял ту литавру взывать о спасеньи: имеющим уши да слышит!

– Крещеный вы? А?

Но, заметивши, что Вишняков не в себе, – любопытствовал:

– Вы – косомордый – с чего же? Лица на вас нет!..

Вишняков – так и так: «е н а р а л» над бумагами сидоровою козою махает; и тряпки кусает; тут Грибиков впал в рассуждение:

– Вы больше Бога не будете: милостью он, милосердный, богат; а зазнаев – карает; захочет – пупырыш не вскочит; чего суетитесь; пошли бы вы спать; захотели с уставом своим в монастырь позвониться чужой; позвонитесь, – с квартиры под ручку вас выведут; и – справедливо: не суйтесь!

И свел рассуждение это к литавре.

На что Вишняков возразил:

– Вы скажите, что есть человек?

– Человек? – потрепал бородавочку Грибиков. – Вот что он есть: – поглядел на свой палец, – стоят тебе вилы; на вилах-то – грабли, на граблях – ревун; на него сел – сапун; под ним – два глядуна; на них – роща, а в роще-то, – карле кивнул с подмиганцами, – свиньи копаются.

Палец понюхал.

– А я вам скажу, – Вишняков своим чтеческим голосом выщипнул, – тот человек, кто других выручает.

Словами взопрели; и долго решали: идти, не идти на квартиру профессора; и – поднимать ли Попакина, или оставить до утра дознанье, зачем «е н а р а л» ни с того ни с сего заскакал с обтиральною тряпкой в зубах среди пыли и всякой бумаги; совет – не соваться к профессору (еще и выведут) явно созрел в уме Грибикова после зимнего странствия с книжками в эту квартиру: ведь взяли под ручки и – вывели, слова не давши сказать:

– Я лет двадцать на эту квартиру гляжу: нагляделся! Все то, что случается там, мне весьма непонятно.

И все же, надевши картузик и карлу под мышку, – пошел Вишняков; карлик – праздновал труса: душа ушла в пятки; а Грибиков только качал головой:

– И куда вы такое идете, – на этих на ножках? Совсем паучиные ножки у вас!

Побежали чрез двор, точно земли горели под пятками; Грибиков вслед им глядел, рот разиня, глазами захлопав, руками во тьму разводя.

Впрочем, тьма прояснилась: петух там пропел.

21

Пусть мученье: зачем задразненье в мученьи? Не мучайте, – просто убейте: не мучайте, – слышите ли!

Так нельзя!

………………….

Мы профессора бросили в пасть негодяю; ему он ответил с достоинством:

– Явное дело, приехал сюда я, чтоб выжечь следы мной открытого; в целом – открытие – здесь, – показал он глазами на лоб свой, глаза подкативши под веко:

– В моей голове.

Но его оборвали:

– Довольно болтать.

Он – не слушал:

– И нет на бумаге: бумагу вы можете взять, – не открытие. Все я предвидел.

– А это – предвидел?

Был схвачен за ухо, – рукою, изящной такой:

– Оторву!

И вавакнул от боли, как перепел:

– Нет!

Тут, почувствовав вдруг затолщенис носа, – воскликнул:

– Живем, говоря рационально, мы низменной жизнью горилл, павианов, гиббонов.

Губа стала сине-багровой разгублиною:

– Я прошу вас не бить меня!

Под черепными костями вскочил ахинейник:

– Я… я… с собственной дочерью сделал – вот что.

Всею позой спохабил Мандро.

– Вы открытия, батюшка мой, – не получите…

Крепкая пауза.

Чмокнуло странно по паузе этой; расчмок был расшлеп белых пальцев о губы и нос; странный чмок: что-то вроде неистового поцелуя с раскусом губы; стало парко от боли; да, так надзиратель не бил!

Рот раскрыл, но – дыра зачернела во рту: плюнул зубом в лицо; истязатель смеялся с подшарками – красной пошлепе; и взором, жестоким до нежности, до восхищенья над тем, кого мучил, парил; точно мучил обоих просунутый через дыру лицевую из тысячелетий «Мандлоппль», – жрец кровавый и опытный.

– Да – патентованный я негодяй… вы – ученый – ха-ха – патентованный – что же? – открыл перочинный свой ножик. – Давайте попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом.

И тут же пал в кресло; и – тяжко дышал: точно били его, а не он; а профессор раздувшимся носом и толстой губою в кулак на него посмотрел; как не мог он понять, что чудовище в это мгновенье сидело вполне безоружным? Один бы удар молотка; и – все кончено.

Нет!

Он – ударить не мог: в совершенном безумьи решил он, что словом воздействует, спор философский затеявши: властью идеи хотел покорить павиана, поставленный, – ясное дело, – в условие доисторической жизни; мелькнуло на миг лишь:

– Схватить, не схватить?

И казалось, что в двери появится мамонт клычищем и космами черного волоса.

………………….

Миг был упущен.

Горилла, схватив молоток, от испугу, что им могла быть она шлепнута, прянула ловким прыжком и зажомкала крепко под мышкою голову; но голова все старалась ее подбоднуть; не глаза, жучьи норочки, бросились в поле сознанья на этом скакавшем, бодавшемся, фыркавшем теле.

В ответ на возню раздавался отчетливый дребездень в дальнем буфете.

Горилла, вцепившись в кривую распухшую рожу с разорванным ртом, все старавшуюся повернуться, – плевала.

А рожа кричала:

– Я верю – в сознанье, – не в грубую силу!

Ее повалили.

О пол блекотали, выискивая поболючее место; подпрыгивала; после срухнула, брюкнув:

– Где люди свободны и где есть история?..

Делала кровью вокруг себя дурно и грязно, несяся сознанием в «Каппа-Коробкинский» мир.

Став в передней, услышали б:

– Бры́бра.

– Бры́.

– Бры́бра.

Тяжелый звук, – страшный: в буфете же «брень» – отзывались стаканы; седастые роги кидалися долго над красною «брыброй»; в борьбе сорвалась борода приставная.

22

Вот – связаны руки и ноги; привязаны к креслу; тогда запыхавшийся, густо-багровый мерзавец устал; а избитый повесил клокастую голову.

– Полно, профессор, – сдавайтесь!

Охваченный непоправимым, разорванный жалостью, понял, что – силы его покидают.

– Покончимте миром!

Молил – не лицо уже: просто пошлепу оскаленную (кровь сплошная; и – жалкая дикость улыбки безумной).

Заметим, что стоило б только сказать:

– Здесь, – в жилете: зашито!

И – все бы окончилось.

Связанный, брошенный в кресло – над собственной кровью – имел силу выдохнуть:

– Я перед вами: в веревках; но я – на свободе: не вы; я – в периоде жизни, к которому люди придут, может быть, через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия; вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьетесь о тело мое, как о дверь выводящую: в дверь не войдете!

Тут стал издавать дурной запах: тот запах был запахом крови.

В испуге Мандро привскочил, потому что представилось: если открытия он не добьется, то он – здесь захлопнут, как крыса.

– Вы знаете ли, что такое есть жжение?

И жестяною рукою схватил, как клещами:

– Свеча жжет бумагу, клопов: жжет и глаз! Быть жегому – ужасно!

Закапы руки и закопты руки стеарином: пахнуло на руку отчетливым жогом; к руке прикоснулось жегло́.

– О!

Не выдержал:

– О!

Детским глазом не то угрожал, а не то умолял: и казалось – хотел приласкаться (с ума он сошел).

Тут в мозгу истязателя вспыхнуло:

– Стал жегуном!

Но он вместо того, чтобы свечку отбросить, – жигнул; и расплакался, бросивши лоб в жестяные какие-то руки. И комната вновь огласилася ревом двух тел; один плакал от боли в руке испузыренной; плакал другой от того, что он делал.

Огромною грязною тряпкой заклепан был рот.

Со свечою он кинулся к глазу; разъяв двумя пальцами глаз, он увидел не глаз, а глазковое образование; в «пунктик», оскалившись, в ужасе горьком рыдая, со свечкой полез.

У профессора вспыхнул затоп ярко-красного света, в котором увиделся контур – разъятие черное (пламя свечное); и – жог, кол, влип охватили зрачок, громко лопнувший; чувствовалось разрывание мозга: на щечный опух стеклянистая вылилась жидкость.

Так делают, кокая яйца, глазунью яичницу.

Связанный, с кресла свисал – одноглазый, безгласый, безмозглый; стояла оплывшая свечка; единственным глазом он видел свою расклокастую тень на стене с очертанием – все еще – носа и губ; вместо носа и губ – только дерг и разнос во все стороны; тыква – не нос; не губа, а – кулак; вместо глаза пузырь обожженного века; на месте, где ноготь раздробленный, – бухло, рвалось, тяжелело.

Как будто копыто, – не ноготь – висело.

Жегун побежал – вниз: «тата́татата́» – каблуками, по лестнице; слышалось, как тихо вскрикнули ящики; письменный стол был разломан.

………………….

Прошли сотни, тысячи лет с той поры, как в пещерной продолблине произошла эта встреча: гориллы с гиббоном; висел затемнелой своей головою с запеками крови, пропузясь; и – мучился немо зубами раскрытый, заклепанный рот.

И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою, – грязной и пыльной.

23

Оса, всадив жало, готовится к смерти.

С последним движением пламени вытекла сила; шатался от слабости чувствуя, – все в нем смерзается от нехорошего холода; точно с разорванным сам разорвался и выкинулся из пространства земного.

За окнами – пусто, мертво, очень сонно, бессмысленно.

Лишь по инерции что-то вытаскивал он из развала бумаг – в кабине, те, над сломанным ящиком, цель этих действий стараясь припомнить; но памяти – не было: был след «чего-то»; до «этого» – жизнь чья-то длилась; а – после? Стояние – здесь, над развалом?

– Что делаю?

Вспомнилось: люди, платформа, носильщики, белые фартуки, бляха: и – номер двадцатый на ней; с кем-то ехал:

– Куда?

Холодея от ужаса, знал, что случилося невероятное: только в остатке сознания этого было сознание, что он сознанье утратил.

Припомнилось: кто- то живет – наверху, кто сумеет напомнить; я стал он разыскивать верх, чтоб понять, кто живет наверху; следы крови; наткнулся на лесенку; одолевая огромную тяжесть (не слушались ноги), он влез, чтобы вспомнить кровавое парево с глазом закрывшимся; кто-то, свернувши на сторону рожу, привязанный к креслу, висел, разодравши свой рот и оскалясь зубами, как в крике; но крик был немой; вместо крика торчал изо рта кусок тряпки.

Кричал своей тряпкою кто-то – в пустой потолок.

………………….

Стал развязывать ноги; сапог – окровавленный.

Думалось:

– Сколько он крови раздрызгал!

На ноги поставил.

– Пойдем?

Кто-то вздернувши рыло, испоротое вплоть до уха, – молчал.

– Хочешь?

– Ты – победил!

Кто-то в столб соляной превратился, в Содомы вперяясь, оскаленный, красноголовый – во веки веков; было ясно, что стал идиотом.

И вот сумасшедший повел идиота; и за сумасшедшим пошел идиот: в кабинет; сумасшедший показывал пальцем на стол, где взломались два ящика:

– Что это значит, – скажи?

Идиот, увидавши на столике но́ниус собственный, вспомнил про боли, которым подвергся он; вспомнив про боли, подпрыгивать стал он на месте, бодаясь мохрами и тряпкой во рту, точно пятки ему прижигали; увидев балет этот адский, горилла стоявшая – пала в бессилии, точно собака прибитая: под каблуками.

Быть может, мгновение длилось все это; быть может, тут длились часы; эту пляску увидел портной из окошка.

………………….

И вот он поднялся.

Скакавшее тело пошло чрез открытую дверь, повинуясь инстинкту животного околевающего, – из столовой в квадратец белевшего садика, чтоб умереть вблизи ямы, где Томочку-пёсика похоронили зимой; сумасшедший пошел, повинуясь инстинкту, спасаться – в переднюю (сонно спасался); открывши наружную дверь, он хотел сесть на тумбу – тупой окровавленный; под подбородком болтался клочок приставной бороды; из чернильных настоев рождался денек синеватый; и ширилась из-за забора заря уже.

Вскрикнули!

Сонно пошел переулком пустым; завернул в Гнилозубов Второй, где и был схвачен он.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru