bannerbannerbanner
Московский чудак. Москва под ударом

Андрей Белый
Московский чудак. Москва под ударом

Полная версия

11

Душило под вечер: Никита Васильич взглянул на часы.

Вот ведь штука: профессор к нему зачастил (развивал перед ним свои взгляды на сущность науки), с момента отъезда профессорши с Митенькой в Ялту; профессор с большою охотою сопровождал Анну Павловну.

Сопровождали – коляску, в которой лежали «шары».

Одно время Никита Васильевич будто конфузился – за положенье жены в «таком виде» (все ж – рот провисающий, слюноточивый, запачканный пищей); профессор на эти конфузы пролаял, давнув под микитки:

– Ну, ну, брат, – оставь.

Обращался на «ты» в исключительных случаях он; Задопятов же, выпустив урч, ничего не ответил: но – дутость пропала.

Профессор явился сегодня – с зонтом, в котелке, в чернокрылой крылатке; он чем-то напомнил раввина; пошел с Задопятовым, сопровождая колясочку, – прямо в аллею пустевшего парка, – с ротондой, торчавшей на белых столбах; тут и прудик тинел; и труперхлое дерево свесилось в тины, листом полоскаясь.

Профессор притрусочкой шел, сжав под мышкою зонт; а Никита Васильевич шел, отставая, – с достойным притопом.

– В чем, в корне взять, – да-с, выражает, и – да-с: чему служит, я смею спросить, рациональная ясность прогресса?

Себя вопрошал он над Анною Павловной.

– Только в русле его нам выявляются мысли ученых.

И ветер, взвивая пыль винтиком, черным крылом трепанул.

– Выявляются предположением, что человечество катится – к мере-с, – рукою отмерил, – к числу-с, – и число показал, – сударь мой…

Но Никита Васильич молчал, продвигаясь коляской: с таким авантажем.

– Коль это не так, то я – смею заметить: прогресс, – и платок из кармана он выхватил, – сводится к уничтоженью-c, – глазами скосился на нос.

– В этом случае даже прогресс – регрессивен.

Чихнул.

– Дело ясное: да.

И, стащив котелок, им помахивал вдаль, разволнованный очень открытием этих последних недель, что прогресс – не всегда прогрессивен и что рациональные ясности – не рациональные ясности.

Скороговоркой бежал:

– Если мыслю и если в трудах разрабатываю специальные области, то – убеждаюсь, – как высказал я: вы читали-с?

И дернул рукой котелочек:

– В брошюрочке «Метод»?

– Читал.

– Ну – и вот.

Пояснил он рукой:

– Там я высказал, что специальные отрасли знания в корне взятъ, конкретизируют… – конкретизировал ручкою зонтика, ручкою зонтика тыкнув и носом пропятившись.

Напоминал он раввина.

– …проблемы не столь специальных наук: философии…

Он разлетелся глазами.

– …истории… – он разлетелся руками – …словесности, права!

Никита Васильич, как деятель в области неспеци-альных наук, попытался ему возразить:

– Вы напрасно…

Профессор его перебил:

– Бросьте вы.

Подмахнул с безнадежным зевочком: болтание ступы в воде!

И, рванувшись, – пошел, не сгибая колен:

– Коль делить пополам, – разделил пополам, – то число – умаляется: до бесконечности, – и бесконечность себе показал меж щипочками пальцев, – но все ж – оно вовсе не будет нулем-с.

Воздух взвертывал зонтиком:

– Асимптота – черта…

Концом зонтика ткнул:

– …приближающаяся к гиперболе…

Руки развел он:

– …и – несовпадающая… Меж обеими – грань: грань миров: мира нашего и… и… – искал выражения, – гиперболического… А вот ваши науки, – напал неожиданно, – вы поглядите-ка трезво, – гиперболы!

С тявканьем выревнул слово «гиперболы»: вывел на свежую воду – какого-то «рака», живущего в мутной воде: и на «рака» указывал пальцем:

– Они – не науки-с.

С большим сожаленьем взглянул на Никиту Васильевича, занимавшегося ловлей раков, иль их разведением:

– Это же-с – аллегорический мир!

Обвинил Задопятова он:

– А действительность – асимптота.

Никита Васильич, столь обвиненный, обиженным дутышем шел: стал «душок» исходить от него – «задо-пятовский», прежний: скорее для вида; сквозь дутость в большом, выбегающем оке лучилось невинное «пупст-во» (надулись одни жиряки).

– Ну, и вот-с, говорю я, – подшаркнул профессор, – проблема о жизни возникла, – подмах, – в биологии, но…

– Но…

– …она разрешается только в механике, четко взрезая, – зонтом подмахнул, – тайны жизни.

Зонтом белоглавый грибок он расшлепнул.

И ясно, что Ницше, Толстой, Шопенгауэр и Кант – дилетантски болтали; он – «Каппа»-Коробкин – открытием: вырешил.

– Кант, – удивился, – и прочие, – пальцами щелкнул, – лишь – стадия, да-с, переходная; лишь – буфера, – уличал.

– Меж дикарским сознанием масс и меж нами.

– Пока не получат диплома они первой степени, ясное дело, – отдать им науки – нельзя-с!

И очковые стекла взлетели; смотрел – лоб в очках; а глазенки – слепые – моргали; Никита Васильевич жавкал пропяченным ртом, отставая с коляской; тяжелые ноги – прикрылися клетчатым пледом; жужулкали мухи; и – слюни тянулись.

Никита Васильевич слюни подтер.

Выходили к плешивине, где открывались три камня; три зверя серели гранитом, воздевши с трех теменей чашу: купель (с протухающей плесенью); перебегала, задергавшись хвостиком, за мошкарой – белогузка.

Порх, – выстрелила зигзагами: в сумрак деревьев.

Прошли на дорогу; сады, крыши дачек, – коричневых, серых, кофейных, – то плоских, то остроконечных; и двинулись – полем: креке.

– Нельзя массам отдать электричества; даже диплом первой степени не гарантирует, в корне взять, против ужасных последствий…

Их все переживши, качнул головою:

– Ужасных!

Раздался из кресла – бессмысленный, жалобный звук:

– Мы…

– Что, Аннушка?

– Против последствий захвата науки… Понятья у правящих классов на этот счет, – жалки-с… И мы-с, так сказать, меж, – руками разбросился, – хаосом сверху и хаосом снизу!

– Ужасное, да-с – положение.

Мысль эта – вывод зимы; он питался печальными фактами жизни; с открытием, ныне зашитым в жилет, он ходил – почему да нибудь; до сих пор он работал и знал: защищают его переборки; пробоина – щелк: переборка; но с этой зимы – убедился: пробоина – будет; а вот переборки – не будет.

Пучина – объемлет.

Беспрочил своей темнорогою прядью в поля, в сухорослые почвы, в свинцовые суши; Никита ж Васильич с пыхтеньем катил – вверх и вверх – свое бремя; и за котловинником вздернулись каменоломни: над берегом.

Вот – под ногами открылся провал.

– Вы подумайте!

Не унимался профессор:

– Подумайте только: возможность использованья электронной энергии первым, сказать между нами, болваном…

Ткнул зонтиком в небо он:

– …не гарантирует нас…

– Снова ткнул им:

– …от взрыва миров, черт дери!

И рванулся космою, качая космою над выводом диких, бессонных ночей.

Под влиянием слов о разрыве миров, ошалевший Никита Васильевич на крутосклоне колясочку выпустил: и – покатилася.

Толстое тело пред ним, промычавши, – низринулось: по́д ноги!

Где-то внизу – приподпрыгнуло, перелетев на пригорбок с разлету; над крутью – к реке; миг один: Анна Павловна – бряк под обрыв (может, – так было б лучше?); колясочка, передрожав над отвесами, укоренилась в песке, закренясь над рекой с перевешенным телом; Никита Васильевич, бросив Ивана Иваныча, засеменил, рот в испуге открыв и себе на бегу помогая короткими ручками.

Странное зрелище!

Старый пузан протаращился взором в пространство: орал благим матом он:

– Аннушка!

– Боже!

Профессор, когда мимо, фыркнувши гравием, ринулась в бездну колясочка, чуть не сбив с ног, и когда мимо с криком за ней протрусил Задопятов, опять-таки, чуть не сбив с ног, – вы представьте —

– профессор не бросился, – нет; но пошел ровным шагом, прижавши свой зонтик к подмышке и свой котелок сбив на лоб, – доборматывать что-то свое, не вникая в опасности, можно сказать, зависанья над бездною тела: под острым углом в сорок градусов.

Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила – взглядом и мыком без слов:

– Бы!

Гипербола, символ!

………………….

Профессор Коробкин не верил, что может гипербола асимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, – он «бабца» не любил); даже он не спросил:

– Анна Павловна, – как вы?

– Ну, что?

В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность – пофыркивал; он не любил прославленья покойников, – всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых – поминал; а покойников – нет; как начнут перед ним:

– Ах, какой был покойник.

Он – в фырк:

– Был пропойцей, в корне взять!

И умолкали, потупившись.

………………….

Так и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка – живой; муравьями покрылась она.

Вертопрашило.

– Папочка, – где вы?

Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.

– Пора!

Нос же – вза́игры:

– Это девчурка моя!

– Чай простыл.

Приближалась: такой акварелькой.

Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:

– Да-с – Анна Павловна, – там как-нибудь уже!

– Ну, – посмотрел на часы, – я пошел.

Весь задетился: Наде.

12

Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:

– Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь. Наденька слушала, глазки сощуря.

– А, – нате.

Присел он:

– Оглоблею…

Руки развел:

– …долбануло меня.

Глазки – малые, карие – в муху уставились.

– С этой поры…

К мухе – носом:

– …и шумы в ушах.

– Бедный папочка!

– Ти-тити-ти, – подкарабкался к мухе.

 

И – цап!

Он восьмерку мгновенную вычертил носом.

– И всякие дряни.

Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт, котелок – на затылке.

– Сумбур, – говоря рационально! – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.

Припустился бежать.

За ним – Надя: в глазах у нее отражались испуги за папочку:

– Вы – заработались.

– Да-с: долбануло.

Мотнулся.

– И – случай с бабцом, как оглобля… И – Митенька.

Руки и ноги развел; зонт – под мышку.

– Подумали – в вате; а вату и вынули.

– Бедненький, милый!

– Коробки шатают!

– Какие коробки?

– Шатаешься, точно кубарик.

Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:

– Бьет тебя жизнь!

Обласкала корявого папочку:

– Полноте!

Хмарило: жар – разморной; солнце – с по́дтуском; дымчато-голубоватые про́сизи – взвесились: в воздух.

– Все – сломано: соединение двух проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.

– Да-с, – да-с!

– Аппараты сознанья ломаются!

Бросил он взгляд на себя:

– Да и – мой!

На нее:

– Да и – твой.

И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.

– Вы, – осторожнее.

– Ась?

– Да – собака: кусается, может быть.

Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес.

Споткнулся о кочку:

– Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?

И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.

– Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…

Горизонты стояли изруганы громом.

Под черепною коробкой сознанье распалось: мирами, да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.

– Чушь!

Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, гиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.

Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали; привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стоянье «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конпе жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин, – закон.

Он, закон полагая, законом поставил себя: вне закона.

И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких, или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких, или эдаких»), – выйдя из сферы законов, за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «Каппы», планеточка «Каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.

В «Каппе» сгорает «Коробкин»!

Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «Каппу»-звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призра-ка», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.

– Не пойти ли к врачу?

– Дело ясное!

С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил: на себе.

………………….

Палисадничек дачи.

Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.

– Вы что это, папочка?

Руку погладила.

– Так себе.

Тотчас прибавил, – неискренним голосом:

– Гм…

– Что?

– Друг мой…

– Не видишь ли?

– Ну?

– Там – мужчина…

– Где?

– Там…

– Это ж – пень.

А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, – почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогою, сбоку – пенек серо-бледный:

– Не пень, потому что…

Вдруг – вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вздох листьев; и после уже – гром глухой.

– Как не пень?

– Да не пень, потому что…

Пень – двинулся: гиперболический мир приближался.

13

Урод шел на них.

Надя вскрикнула:

– Видела.

Видела это лицо – в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом: перето́рчем в том месте, где зад: вместо зада – Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот – провисал; ноги – дугами; уши же – врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова – треугольник – глядела профессору в низ живота, означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпенечек бородки, казалось, цеплялся за травы.

А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.

Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:

– Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?

И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.

– Я-с!

И – молчанье; вздох листьев.

– А я…

Гром глухой.

– Ну-с?

– Портной, – Вишняков.

Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:

– Какой криворотый!

Стоял независимо: руки в карманы:

– До вас – дело есть.

Глаз добрейше скосился на Надю:

– А мы – отойдем: неудобно при барышне.

Вздернув с достоинством нос, отошел; и за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.

Он – и последовал.

Стали при кустиках; у Вишнякова, как мышечка, выюркнул носик:

– Так что…

Он достал табаковку свою:

– Кавалькаса не знаете?

И табаковкой профессору – под нос:

– Чихнемте?

– Не нюхаю.

– Это – неважно.

– Но что вам угодно?

Уродец приятно глазами вглубился в глаза:

– Я, как вы замечаете, верно, – с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.

– Так-с… И – что ж?

– Да и всякой.

Профессор подумал:

– Визгун добродушный, – но что ему нужно?

Визгун же, поставивши палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:

– Тут вот – письмо.

– Дело ясное.

– Предназначается.

Руку рукою отвел: от письма.

– Погодите…

Понюхал, счихнул:

– Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…

Подождал он:

– Теперь – получайте.

И сунул письмо он, картуз приподняв:

– Честь имею откланяться.

Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подбросились, завертопрашились и завихорились.

………………….

В кратком письме неизвестным лицом было сказано, чтобы профессор немедленно принял все меры к охране бумаг, что какая-то личность (какая, – не сказано было) имеет намеренье выкрасть их; так подтверждались его опасенья; он – принял меры: листочки зашил.

………………….

Застучали нечастые капли: валили тьмо-синие тучи в тьмо-синюю ночь; кто-то издали вышел из леса и стал у опушки, не смея приблизиться: странным лицом, синеватым; держал на видках; и – бесследно исчез.

В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва – растаращею.

14

На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым, серым аканфом носочек; внизу – людоходы; вон – дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.

Вспомнила, что Вулеву уезжает; и… – где у дверей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:

– В самом деле?

Он тотчас осилил себя, настораживаясь и лицо свое скорчив в печаль:

– Очень жаль, что Лизаша одна остается…

Скажите, пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подче́рком сказала:

– Я думаю, что я Лизаше – не пара.

Он взглядом, как пьявкой, вцепился в нее:

– Вы так думаете? Кто же пара?

– Да вы, – например.

И поджала изблеклые губы, а он абрикосово-розовым стал от каких-то волнений; пытался вбоднуть свою мысль:

– Эта девочка, – просто какой-то бирюзник…

Ему Вулеву не ответила: быстро простясь; а Лизаша принизилась за чернокрылою шторой; была она поймана.

– Вы?

– Я!..

– За шторой? Зачем?

Но Лизаша лишь взгубилась:

– Ах, да почем знаю я, – проиграла она изузорами широкобрового лобика (видела в зеркале это), она здесь осталась; а он забродил за стеной, как в мрачнеющей чаще, – таким сребророгим, насупленным туром. Здесь шкура пласталась малайского тигра с оскаленной пусто главою, глядевшей вставным стеклом глаза; от времени – выцвела; и из рыжеющей желтою стала она; бамбуки занавесили двери, ведущие в спальню; здесь странный охватывал мир; здесь и статуя в рост человеческий негра из черного дерева кошку проскалом пугала; Лизаша, бывало, садилась на пуфе пред негром, себя вопрошая, откуда просунулся он к ним в квартиру; порой приходила к ней шалая мысль: уже близится время, когда негр, сорвавшись с подставки, по комнатам бросится; будет копьем потрясать и гоняться за кем-то из них.

Свои бровки сомкнувши и губку свою закусив, исступленно нацелилась глазками в пунктик, невидимо взвешенный и обрастающий мыслью; так пухнет лавина, свергаяся вниз; но меж улицею, под ногами кипевшей, и ею, – ничто не свергалось; придухою жег парапет; видно, где-то росли одуванчики: в воздухе пухи летали; и – тот же напротив карниз, поднимаемый рядом гирляндистых ваз с перехватами; поле стены – розоватое; вазы с гирляндами – белые; перегорела за крышами яркая красная гарь.

Зеленожелезились в гарь раскаленные крыши.

Лизаша вернулася в комнаты.

Вдруг – шелестение сухенькое: Эдуард Эдуардович выставил голову из тростников, забасив в полусумерки:

– Где ты?

Присела в тенях чернокрылых.

– Лизаша!

Он крался в тенях, рысьи взоры метая – направо, налево:

– Ау!

С дерготою в бровях, с дерготою худого, покатого плечика, встала из тени, и, вздернувши бровку, ждала, что ей скажут:

– Вам что?

– Вулеву уезжает в провинцию… – аллегорически бровь свою вздернул.

– Так что же?

Казалось, что взглядом ее разъедал; и упрямо, и зло дочернил свою мысль:

– Мы останемся эти недели, – в нее пыхнул жаром ноздри он, – вдвоем.

Друг на друга они посмотрели, – вплотную, вгустую; ни слова друг другу они не прибавили; и – разошлись.

Вдруг —

– изящно раскинувши руку по воздуху, взявшись другой за конец бакенбарды, – галопом, галопом – промчался пред ней с легким мыком: в пустой аванзал.

От веселости этой ее передернуло: бредом казалася ей галопада такая. Куда галопировал он?

Далеко, далеко, —

– потому что —

– за комнатой – комната:

за руку схватит; и так вот, как он галопировал, загалопирует с нею вдвоем сквозь века, через тысячи комнат; доскачут до щели откуда он выскочил, как Минотавр, – с диким мыком: бодаться своей бакенбардою – с козочкой, с нею.

Стояло в окне чернодумие ночи: оно разрывалось лиловою молнией.

………………….

Ночью со свечкой Василий Дергушин прошествовал в лилово-черные комнаты; следом за ним Эдуард Эдуардович крался в тенях, рысьи взоры бросая: брать ванну; они проходили по залу; едва выступал барельеф; бородатые старцы, направо, налево, – шесть справа, шесть слева – друг с другом равнялися: в ночь между ними.

 

Василий Дергушин подал ему банный халат.

Обнажилася белая и волосатая плоть, или «пло» (безо всякого «ть»); без одежд был – не плотью, не «пло» даже: был только «л о»; а намылившись, стал – лой-ой-ло!

Он и брызгал, и фыркался с мрачной веселостью, припоминая веселый галоп перед нею; и потянулся за одеколонною склянкой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru