bannerbannerbanner
Московский чудак. Москва под ударом

Андрей Белый
Московский чудак. Москва под ударом

Полная версия

13

В лоб, как прошел на подъезд, – шибануло: простерлось руками; оскалилось желтыми лицами, точно имбирь, из плеснувшего желтыми массами города: дьяволы, ставши толпой под подъезд в черных лаковых шапках, в изношенных, в вытертых, синих халатах, опоясанных вытертыми поясами кровавого цвета, пролаяв, распахивались и запахивались возбужденно полами, хватая профессора.

Рвали; и – тыкались по́д нос блестящими бляхами.

– Да отпустите его!

Дед Мордан отбивал.

………………….

– Не его, но Варр…

– Варвар…

– Распни!

Так слагалось из криков.

………………….

Кричали ж:

– Вали!..

– Далеко!..

– На Варварку!..

– Раз… два!..

– Пни его!..

Покрывало все:

– Барин, – со мной!..

– Со мной!

– Барин!..

– Бар… бар…

– Варварка…

Извозчики!

………………….

Пыль завивалась на площади странно безглавыми и змееногими стаями: пырскать в глаза; и едва проступали фасады, забредивши черными окнами над брехачевкой пролеток; не город, – жегу́чка: жегло́, где тягчели, жарели, от жара дурели дома; и дурели в них люди, черничником злым вырываясь на улицу.

Загромоздило телегами, бочками.

Желчь пескоцветного вечера перегорела и ка́рилась; странно рыжавая туча оттенками бронзы подвесилась низко.

Профессор с подъезда, весь черный, чихал, в пыль взвеваясь, как ворон, крылами крылатки, – в проломленном, косо надетом, срыжевшем своем котелке, вздувши губы и ими почмокав; Мордан нагибался над ним, выделяясь – огромною зонтичной шляпой, зашлепнувшей плечи; которую мял он рукой, за нее ухватившись (чтоб ветер не сдергивал в пыль), ярко-белыми локонами, бородою, с плеча бахромою космящимся пледом.

Казалось: стоит на коленях гигант; под вторым этажом, коли встанет, очутится: шляпою!

Да, – голова на ногах: головак балаганный!

Так папье-машевую голову на человека наденут, да в эдаком виде и выведут, чтобы народу показывать.

Может, «Мордан» – голова приставная?

………………….

Профессор с пошаткой бежал, волоча за собою Мордана, которого ноги в измятых штанинах зеленого цвета казалися ломкими; в беге Мордан забегал и заглядывал прямо в глаза; спотыкаясь о тумбы, чрез них пересигивал он не по-де́дински; люди вдали проступали из пыли: сложением пыли; весь город стоял пылевой.

Надо всем нависала безгласая, страшная туча.

Засели в пролетку; подпрыгивать стали; подпрыгивал рядом Мордан; он приделался к боку, как прочно притертая пробка, – проблекнувший зеленью, чернью искрапан – на желтом на всем, – почерствелый, пожесклый, поддельный весь (кудри – приклеены, а борода – приставная), с огромной, оранжевой палкой, которую крепко прижал он.

В разгласьи с собою профессор тащил за собою его:

– Как бы с ним развязаться?

Так глаз разбеганье не нравилось.

Ветер пустился вдогонку забоями пыли, врываяся в гадкую, затхлую улицу, крытую ржой, где с угла выяснялись карнизы над синим забориком лепкой кисельного цвета.

Душненье, гременье, жарня, гоготня, злопыханье асфальтовой каши; стал саечник потный с лотком; в смеси запахов рыбы, испарины, пудры прошла краснокрылая тальма, которую звали с угла – «пойдем в баню!» —

– под рыже-зеленое небо, где крыша уж грохнула в ветер, а тучи пошли вверх тормашками, где растаращился дом дикодырым окном, из которого глянуло серое, мертвое тело на гибнущий город, —

– Москву!

14

Подъезжая к углу Табачихинского переулка, заметили: выступил, точно загокал кто хохотом, ржавочный, красно-железистый отблеск; и рыжие бронзы взоржали на небе: в прощепе зари; это – солнце сказало последнее слово свое; с тротуаров затыкались пальцы под небо:

– Смотрите!

Над ними валилися за́мертво там – слой за слоем – стоялые ужасы, чтоб оборваться громами, взахлест косохлестить тяжелою градиной величиною с яйцо: будут ужасы! Да, – под кровавым ударом Москва, как ударит мечом красно-ярая молнья.

Сворот – в Табачихинский!

– Тпру!

– Что такое?

– Скопленье.

– Скандал, или…

– Видно, пожарище!

Бросивши плату, профессор – с извозчика: в толоко тел; и за ним дед Мордан; взворкотался ребеночек: взлаял большой барабан: —

– джирбамбан!

………………….

Из Китайского дома в Кривой переулок, к квартире Коробкина шествие; бред попросился быть в быль!

Кавалькас, Людвиг Августович, – карличишка по прозвищу «Яша» – в оранжевом, ярком жилете, в картузике, в белых манжетках, торчащих из черненькой новенькой пары, – торжественно шел впереди, вздернув шест, как хоругвь, с ярко-желтым плакатом; на нем – ярко-черные буквищи: вскрикой: «Спасая, – спасайтеся!».

А перед карлом горбищами зада подкидывал с видом надменным портной Вишняков, поворачивая свою «ижицу с ухами» – вправо и влево; большой барабан нацепивши на шею свою, с явным кряхтом тащил барабанище, щеки надув пузырем; свою левую руку с литаврою блещущей вскидывал в воздух он; правой сжимая короткую палку с помпоном, ей бил, что есть мочи, в проже́лклую кожу, отчетливо строясь из рыжего фона небес серо-грифельным цветом истасканной пары.

Он лаял большим барабаном.

За ним (руки с желтою палкой – в карман!), в мужской куртке, в зеленых штанах и в зеленой полями заломленной шляпе шагала княжна забасив, точно козлище:

 
Господи, мя не отверзи!
В душемучительной мерзи —
Червь, древоточец могил —
Прежде я, пакостя, жил!
 

И за нею, подхватывая тот неистово дикий мотив, выступали: веприхой – старуха, и скромного вида чиновник казенной палаты, без шапки, линялый какой-то, со взлизины пот отирающий: можно заметить, – уроды природы.

За ними валила толпа – с подворотен и с двориков воньких; и кто-то подтягивал визгло, – таким скрипокантиком:

 
Став на прямые дороги,
Как бы на чертовы роги
Не напороться бы мне!
Сердце очищу в огне!
 

Барабан, дурандан, разломался огромным бамбаном под небо; и все продолжали выскакивать и из открытых окошек высовывать головы.

 
Сшедши из выспренней выси.
Господи, мысли возвыси:
Ясно играющий рай —
Нам, негодяям, подай!
 

– Вося!

– Ах, – матушки!

– Вося, – негодники!

– Про негодяйства рассказывать будут свои…

– Что ж полиция смотрит?

– Молчи!

– Будут средства показывать: что от чего!

– Стало, – лекари?

– Вылечат, – как же: у карлы-то нос, поди, – где? Ась? Не вырос!

– Дуреха: носы не растут, как грибы!

– Коли знали бы средства, так выросли б!

 
В облако суетных пылей
На животы наши вылей
Над вертепи́жиной злой —
Свет невещественный свой.
 

– Говоришь, что от носа?

– Чего еще!

– От животов они лечат.

– Княжна-то, – поет про свое, не про ихнее.

– Значит, – французенка: «жю» да «зиду»!

И действительно: ритм разбивая и этим фальшивость выказывая, в общий хор совершенно отчетливо врезалось:

 
Же реме́де си ду́, —
Ке́ре дэ Жэзю[44].
 

Не к квартире профессора шли: завернули на двор, что напротив, и расположились как раз перед желтеньким домом; за ними кривился сараечник ветхий с промшелой, ожелченной мохами крышей, с промшелым забориком, с прелою кучей, где мусоры розовые, или серо-синявые, – гнилью цвели: вся трухлявая гнилость кричала из черно-зеленого крапа предметов на желтом на всем, – выпирающей ржаво-оранжевой рыжью.

Стоял вымыватель помой, рот разиня; из фортки карюзликом ржавеньким глядел Грибиков; ярко Романыч рыжел своей рожей зырянскою.

 
Старец во вретище грубом
Вот уже ставит под дубом
Светом наполненный крин.
Дуб – старолетний: Мамврин!
 

Кавалькас кричал красным жилетом; лицом протухающим явно отсвечивал в пра́зелень; ярко-зеленой штаниной кричала княжна; Вишняков зажелтел, как имбирь; механически как-то профессор со всеми на дворик затиснулся; но Вишнякова узнал, вспомнив все про письмо; захотелось, продравшися через толпу, разузнать поподробней, кто – автор; поэтому он и затиснулся; можно бы было спросить откровенно: да – стачище, пледом закутавшись, зеленогорбый какой-то, под черною выгнутой шляпой стоял за спиною его, прижимая дубину к груди.

Он нашептывал:

– Коли погоните, буду шататься замокою!

Вдруг показалось профессору, что Вишняковым он узнан; ему подмигнуло значительно очень портновское око с синяво-сереющей кучи взопрелого мусора:

 
В этой раскинутой куще
Нас посетит вездесущий.
 

Та́ртартарары! Гром: и песнь – рухнула; без продолженья; кидалась седая старуха космой: на кого-то:

– Была проституткою я: а теперь я – спасаюсь!

Линявый чиновник казенной палаты ветшел рядом с нею.

Излаялся вдруг барабан:

– Джам!

Взблеснула литавра:

– Бамбан!

Задубасила палка с помпоном.

Тогда Кавалькас исступленно воспятил глаза и воспятил худую, изже́лклую руку под меркшее все; его шест колыхался поло́тнищем желтым; и – черною вскрикою.

– Я, Кавалькас, Людвиг Августович; я – был с носом: показывался из-за роста в берлинском паноптикуме; я – был с носом: остался – без носа.

– Лишил меня носа Господь!..

– Ноя – радость нашел.

– И как сказано: коли десница тебя соблазняет, ее – отсеки…

 

– Коли око в соблазн тебя вводит, то – вырви…

От тучи все серое зазеленилось мертвеющим о́тсветом в лицах; и в лиц выраженьи стоял мертвый страх.

Озорник отыскался; выкрикивал:

– Нос соблазнял, дескать: взял, да и вырвал!

– Ты ври, да не очень-то!..

Женщина – заголосила:

– Что ж, он проповедует носа лишение?

Грибиков – не удержался: и – вы́шипнул в фортку:

– Сам – вшонок, а как зазнается!

– За это и бить его!

Карлик с желтевшим плакатом, воздетым на палку, – свое:

– Сестры, братья!

– Хотя я без носа, однако я – жив!

Небо – надвое треснуло красным зигзагом; и тотчас, как пушечный выстрел, гром, молния – вместе!

Все – впри́пуски тут!

15

Косохлест замочил подоконники; там горизонтище злел, – чернозубый: фабричные трубы – на желтом на всем!

Чуть не кланялся в пояс Мордан; и подумалось:

– Черт подери, – дограбастался все-таки он до квартиры!

Сам – вел; оставалось – одно:

– Э, ну, что там – входите!

Старик же во вспыхе лиловом глазами, укрытыми стеклами, – сжульничал; крыша листами железными грохнула в ветре.

И – гром!

………………….

Черноногие стулья в передней стояли все так же; но точно чернильною тонкой штриховкой по желтому полю прошлись; меж проже́лченных контуров – скважины с льющимся немо потоком чернил, где сидели угрозы; испуги – выглядывали.

Странно: гиблемым выглядел собственный дом!

Прививаясь к профессору, вкрадчивым влазнем вошел дед Мордан; он глядел волколисом; дручил своим видом (дручение это давно началось); охватили – безу́толочи; забеспокоился что-то по комнатам дедушка; из-за углов страхованием веяло (в каждом углу из теней страховщик поглядел, там сидевщий).

«Щелк- щелк» – электричество вдруг осветило Мордана; он дылдил из тьмы коридора, и черную яму беззубо показывал, – вовсе не рот; «щелк- щелк- щелк» – электричество.

Все – село в темь.

Этот вбеглый старик беспокоил все более, напоминая профессору «тот» силуэт; он – всамделишный ли; или, или, – что «или»?

Вспых: пауза… гром!

Вся квартира стояла в чехлах несволо́чных; затопали безупоко́ями комнаты; душненький при́пах стоял нафталина: безу́толочи! Было видно в окне: косохлестило над забурьянившим двориком.

– Экий жердило!

Как будто пришел – окончательно с ним поселиться; и руки свои потирал, и вывертывал шею из груди, как мышь озираясь.

Пройдяся вилявой походкой по темно-лиловой гостиной, он с видом нехитрым разглядывал долго гравюры; и даже – прочел под одною: «Laboraetora»:

– Эх, эх, что за деи и что за затеи!

Но адресовалися взоры его не туда; и не то он разглядывал.

Будто из-под занавески просунулся кто-то, знакомый по бредам, – сказать:

– А я – здесь: я – пришел!

– Помнишь, – ты убежал: отдохнуть без меня; и – забыл про меня; а я – ждал, а я – знал, что окончится все.

– Вот он – я!

Просел в тень: ведьмаком!

И – взмигнуло из-под занавески: лиловая молнья!

– Вот вы, – раздалось из угла, – вы, наверное, – вы звездочет-с: ну, скажите ж, какая звезда привела меня к вам!

Екотал нехорошим, почти оскорбительным смехом:

– Не скажете: не догадаетесь!

Что он такое плетет? Никакая звезда не вела: пришел – сам!

И сердило вгнетание странного взгляда, вгрызенье словами во что-то свое, подоплеченное: черт его знает!

16

Профессор пошел в кабинетик!

Коричнево-желтые там переплеты коричнево-желтого шкафа едва выступали под сумраком спущенных штор.

О, как странно!

Предметы стояли, выясниваясь из пятнисто-коричневых сумерок – желтыми пятнами, темными пятнами с по́дмесью колеров строгих, багровых, но смазанных же́лчью и че́рнью; казалось, что кто-то набросил на желтый, густой, чуть оранжевый фон сети пятен и желтых, и брысых, и черных, смешавшихся в желто-коричневый, просто коричневый, темно-коричневый, черно-коричневый цвет; эти пятна и плоскости странно жарели сквозь них выступающей, темной багровостью: точно на тухнущий жар набросали потухнувший пепел; и пепел – окрашивал.

Только в одном не коричневом месте сквозь сумерок выступил темно-багровый предмет; и он жег, как жегло́…

Отогнул занавеску; за окнами – мир чернодырый; дождь – кончился; брысая русость предметов нахмурилась, засеробрысилась; черная черточка выступа дома напротив темнотною плоскостью стала; сливались все плоскости; в них уж открылись глазеночки вспыхнувших домиков; весь переулок – безлюдил.

Профессор уселся весь желклый и горький, из тьмы выясняясь халатом своим желто-серым: в упорстве – понять что-то странное; ухо подвыставил, – слушал: Мордан застучал сапожищами.

– Что это ходит он все?

Да и комнаты виделись – ясно: пещерными ходами.

Доисторический, мрачный период еще не осилен культурой, царя в подсознаньи; культуры же – примази: поколупаешь, – отскочат, дыру обнаружив, откуда, взмахнув топорищами, выскочат, черт подери, допотопною шкурой обвисшие люди: звериная жизнь, – невыди́рная чаща, где стены квартиры, хотя б и профессорской, – в трещинах-с, в трещинах-с!

Выйдешь в столовую, а попадешь из нее – неизвестно куда, потому что квартиры, дав трещины, соединились в сплошной лабиринт, уводящий туда, где, взмахнув топорищами, крытые шкурами люди ценой дорогой защищают очаг допотопный; в отверстие входа пещерного валится мамонт; над всеми же, – туча: потопная!

Вспомнилось: есть ведь битка́ у него; стал битку он разыскивать: черт подери, – затерялась!

Да, люди, свои перепутав дома, натыкаются в собственных комнатах на неизвестные комнаты: ты вот пойдешь к Василисе Сергеевне в спальню, а – может быть, там обнаружатся брюки Никиты Васильевича; иль – полезешь в постель: Анна Павловна вылезет с мыком: где сбилися в кучи; а где – обнажились пустыши гулких квартирных сплетений где – комнаты, комнаты, комнаты, комнаты, где ты, – бежишь – бежишь: нет – никого; гулок шаг; бесконечность несется навстречу, из трещины черной; и сзади – она ж догоняет; из трещины – в трещину; лезет – навстречу, как мамонт; и вориком пойманным из-за шкафов ухо выставит.

– Кто вы?

– Да так себе я.

– Как вы здесь очутились?

– Не знаю и сам.

Все наполнилось жутями и марамо́рохом, поднятым странной компанией, вставшей из трещины, точно из гроба, с плакатами желтыми:

– Мы, успокойтесь, – из трещины горизонтальной.

А что, если вылезут из вертикальной: из центра подземного.

………………….

Скрипнула тут половица: Мордан, – из дверей!

Он в оранжевом вспыхе на миг лишь возник, показавши оранжево-красный раздутыш дубины; он кинулся, точно из мрака, во вспых – головой, бородою, кудрями, плечами и пледом; и отблеск стеклянных, очковых кругов перебле́скивал; грозно откинутый лоб расходился, копаяся, точно че́рвями, морщинами; в сумрак опять все просело; гром!

Старчище – грозный и скорбный; в руках его – силища, а вместо глаз – непреклонность.

– Вы что это?

Вышел из семерок, зеленоватый, взволнованный, и (нет, – представьте!) нахальный: над чем, черт дери, он смеялся?

Испуг охватил:

– Вы, послушайте, – стойте: вы что?

Подошел.

– Нет уж, – нет: вы подите себе посидеть!

И – молчал.

– Я, вы видите, в корне взять, здесь – у себя!

Он исчез.

Но профессор почувствовал, что ни о чем, кроме старца, он думать не может:

– Сидит, – черт возьми, – не отправишь его!

Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-c, страшновато; вдруг понял, – не «вато»: страшны́м-страшно!

Дверь коридора стояла открытой: и бле́клые, черные тоны оттуда посыпались, как переблеклые, черные листья осин; перече́рнь прозияла, как будто из пола везде проросли великаны немые, сливаясь в сплошной черникан.

17

Он не мог успокоиться!

Крался из тьмы в тьму: подглядывать; видел: от всех чернобоких предметов рельефы остались одни, означаясь зигзагами брысыми отблесков (от фонаря переулочного); истончалася линия этих зигзагов в сплошную черну; ночь, чернильный и вязкий поддон, огрубляла штриховку предметов; где линия виделась, – кляксилось чернью; как будто художник, мокавший в чернило протонченный кончик пера, из чернильницы вытянул муху на кончике этом; и ею промазал рисунок предметов.

И кто-то таился в углу, дхнуть не смея; и длинную вычертив ногу, задрягал ногою; в руке прорицающей – гиблое что-то означилось; прочее лишь прокосматилось кучей из тени; открыл портсигар; вспыхнув в ночь, окружил себя дымистым облаком.

Странно взмигнуло безмордое что-то.

– Разоблачить, да и выгнать!

Как выгонишь!

Дворника, что ли, позвать!

Но при мысли подобной убился: за что же?

Мордан привскочил: заходил как-то дыбом; с угла до угла загремел сапожищем, на что-то решившись; и – сел, дхнуть не смея.

Профессор докрался до шкафчика, вытащил ключик от двери балконной; и мимо Мордана – бочком:

– Вы поставили б там самоварчик.

Сам – в садик.

Гроза – отступала; квадратец из зелени, сплошь обнесенный заборами, черной осиной шумел; он – к калитке; она – заперта; перелезть – мудрено (и при этом – железные зубья); хотелося крикнуть:

– На помощь!

И – пал на лицо свое: в думы о том, что – приблизилось что-то, что чаша – полна; шелестели осины об этом; он встал на скамейку; царапался пальцами о надзаборные зубья: кричал в темный дворик:

– Попакин!

Ответила – молчь.

Только стукал из комнат шаг крепкий, тяжелый: из кухни – в столовую.

Мраки воскликнули:

– Я!..

– Кто же?

– Дворничиха!

– Приведите Попакина, пусть, в корне взять, этой ночью со мною на кухне он спит.

И откликнулись мраки:

– Он – пьян!

Осветилась столовая.

– Вы растолкайте его!

– Растолкаю!

– Теперь – спать не время!

И дальние мраки из мраков ответили:

– Будьте покойны!

Профессор опомнился: страх не имел оснований, ну, – старец пришел: попросился; а все остальное – фантазии; бодро прошел через открытые двери к себе на квартиру; Мордан его ждал; ну, – и пусть: ведь Попакин – придет; а Попакин – мужик с кулачищами!

Кто-то пустил его мимо себя, не скрываясь; и рожу состроил; хотя бы для вида прибе́днился добреньким, как на платформе, хотя бы сыграл прощелыгу!

Нет, – делался чертом!

Попакин – не шел!

И не выдержав, по коридорику, бегом, расслышав отчетливо, как самовар заварганил на кухне, – по лестнице – в верхнюю комнатку Нади (Попакина ждать), где настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира, о том, что, коль в эти минуты Попакин не явится, плоть – не спасется.

И – щупал свой пульс, вспоминая:

– Я странником был; и не приняли.

Принял; и что ж оказалось? Привел за собою он – труп: но где труп, там – орлы.

Кто-то вдавне знакомый пришел; видел, грудь – не застегнута; волос ее покрывал; он был черен, – не сед; и – обилен; жесточились дико бобрового цвета глаза; и – задергалось ухо:

– Ну, что же, профессор, – какая звезда привела меня к вам?

Пальцы сняли с губы точно пленку.

– Прошу вас оставить мой дом.

– Это – дудки.

И пальцы помазались:

– А?

И профессор от ужаса стал желтоглазый.

18

Портной Вишняков не мог спать.

Он, затепливши свечку, сидел на постели в подвальной каморке кирпичного дома, 12 (Второй Гнилозубов), – калачиком ножки и голову свесивши промежду рук; его тень на стене закачалась горбом и ушами; докучливо мысли грызню поднимали в виске, точно мыши в буфете:

– Ни эдак, ни так: ни туды, ни сюды.

Обмозговывал: не выходило:

– Ни – вон, ни – в избу…

Не смущался он тем, что гроза помешала сказать, как, спасая, – спасаешься; все разъяснится; он думал о старом профессоре, слушавшем речи «спасателей» вместе с седым прощелыгою странного вида; он видел, – со всеми спасаясь от ливня: профессор в квартиру свою старца вел – с ним замкнуться; ненастоящее что-то подметил во всем том случа́е портной; вспомнив все, что ему рассказал Кавалькас, – о Мандро и о том, как поставлен он был в Телепухинский дом, надзирать за квартирой профессора, – вспомнив все то, взволновался.

Раздумывал, кем бы мог быть этот нищий, который ему не понравился; эдак и так он раскидывал: не выходило; по виду, как есть человек человеком, а все ж – никакого в нем облика не было; и выходило, что – не человек:

– Ни умом не пронижешь, ни пальцем его не протычешь!

Чутью своему доверял Вишняков; и о людях имел мысли ясные он; а тут – нате: на думах он стал, как на вилах.

И вдруг, соскочивши с постели, – натягивать брюки.

– Да, мир – в суетах; человек – во грехах.

 

Кое-как нахлобучив картуз и на горб натащивши пальтишко, горбом завилял – в переулок пустой; еще дождик подкрапывал; и фонаречки мигали о том, что от них не светло и прискорбно; прошелся и раз, и другой под квартирой профессора; дверь – заперта; за окошком, глядящим в проулок, под спущенной шторою – свет; в подворотне – нет дворника; стал под окошком, кряхтя; подтянулся и глазом своим приложился, стараясь в прощелочек сбоку между подоконником и недоспущенной шторой увидеть, что есть. Под окном – в землю врос; и сперва ничего не увидел; потом он увидел: бумаг разворохи; расслышалось сквозь вентилятор (без действия был он): стояли немолчные, тихие стуки: и брыки, и фыки. Сотрясся составом.

Ему показалось, что видит он дичь: точно баба набредила; кто-то, по росту – профессор, по виду ж, – растерзанный, дико косматый, ногами обоими сразу в халате подпрыгивал, странно мотая космою; он руки держал за спиною, локтями себе помогая, как будто плясал трепака; poт ужасно оскаленный, будто у пса, кусал тряпку; зубищами в тряпку вцепился и с нею выпрыгивал он – ерзачком, ерзачком; и пырял головою в пространство, как вепрь беловежский; пространство прощелочка не позволяло увидеть всей комнаты (виделся только бумаг разворох), а престранная пляска препятствовала разгляденью лица, рук и ног; только прядали – полы халата серявого; желтые кисти халата взлетали превыше вцепившейся в тряпку главы.

Вишняков отскочил перед диким, воистину адского вида балетом профессора, видимо прыгавшего в кабинете; никто с ним не прыгал; а нищего – не было:

– Что ж это он, – с ума спятил? – подумал портной.

И сперва было бросился к дворницкой; стукнул в окошко; в окошке – храпели; тут вспомнил, как дворник, Попакин, придя в Телепухинский дом, рассказал: «енарал» – не в себе: чудачок!

– Все чудит, суеты подымает; навалит бумаг; и над ними мохрами мотает!

Подумалось: может, и правда, – мохрами мотает; ответилось: что-то уж слишком мотает.

Тут свет увидавши в окошке у Грибикова, перешел мостовую: стучаться; и Людвигу Августовичу рассказать обо всем.

44Я вылечил так нежно сердце Жэзю (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru