После тяжкой горячечной темноты, после боли, глодающей тело от головы до пят, после не позволяющей шевельнуться слабости и череды неясных вспышек – обрывков фраз и видений в голове, мир показался Верду удивительно просторным и прозрачным, словно свежий воздух в пустой, чисто выметенной комнате. Он не открывал глаз, но слышал, как скрипят колёса покачивающейся под ним повозки, чувствовал, как солнечные блики пляшут на его веках. Боль наконец-то ослабила хватку и вытащила из его тела свои когти, оставив о себе лишь ноющее воспоминание. Верд очнулся несколько мгновений назад и был почти счастлив, пока не вспомнил о произошедшем и не сообразил, что в повозке с крытым верхом уже которые сутки его могли везти только харраты.
– Мадрахирсэ, шурвитхар? – спросил уже знакомый мягкий голос, и сухонькая рука с длинными тонкими пальцами коснулась его лба. – Мадрахирсэ?
Верд распахнул глаза, тут же сощурился от резанувшего по ним света.
– Баррахушар, баррахушар, шурвитхар! – Смуглый поджарый старик в длинной полосатой тунике на запа́х, сидевший в ногах Верда, вскинул раскрытые ладони, призывая его к спокойствию. – Баррахушар.
Не опуская ладоней, он указал за Вердово плечо:
– Усуух, – и медленно сложил длинные пальцы лодочкой, поднёс к губам. – Усуух!
Верд скосил глаза в указанном направлении и увидел рядом с собой бурдюк. Вновь перевёл взгляд на старика. Тот медленно ему кивнул:
– Усуух.
Верд попытался привстать, но скривился от вновь пронзившей его боли. Старик жестом остановил его, медленным плавным движением показал на себя, потом на бурдюк, потом на Верда.
– Наарт. Усуух. Шурвитхар.
Наарт, видимо, было его именем. И он предлагал напоить воина, то есть Верда. Тот кивнул. Старик, словно крадущийся степной кот, подобрался к бурдюку, вытащил пробку и, показав пустую ладонь, так же медленно подсунул её Верду под голову, приподнял её и поднёс к его губам бурдюк. В нём оказалась вода – немного затхлая и тёплая, но и это было великим благом для пересохшего горла и потрескавшихся губ. Много Наарт пить не позволил, жестами пояснив: нужно по чуть-чуть, иначе вода покинет тело рвотой.
– Амартах, – сказал старик, сложив ладони у щеки и закрыв глаза. – Амартах.
Ещё два дня Верду не давали подниматься, разрешалось только спать, по чуть-чуть есть и пить. На третий Наарт – лекарь, как понял Верд, – позволил ему сесть, а спустя седмицу – выйти из кибитки. Солнце заливало горизонт расплавленным золотом, а вокруг, насколько хватало глаз, простиралась степь. Вместо харратского каравана Верд увидел лишь две повозки: ту, в которой везли его, и ещё одну. Несколько кавьяльных шурви сопровождали их.
К Наарту подошёл один из них – смуглый, коренастый, в остроконечной меховой шапке, кожаных штанах и меховом жилете на голое тело, вопросительно кивнул на Верда. Наарт что-то ему ответил, и шурви пошёл назад, каркнув своим собратьям и резко махнув рукой, словно в ней был хлыст.
– Аванча шурвитхар хартуг Исхерт, – пояснил Наарт Верду.
«Главное, всё понятно», – вздохнул тот. Слово «хартуг», означающее харратского вождя, хорошего не предвещало. Судя по всему, харраты не рискнули держать Верда в своём караване и везли отдельно, под охраной, под присмотром лекаря, а сейчас пришла пора ему предстать перед хартугом. Так и было. Вот только на встречу с хартугом его повезли не в харратское стойбище, а на их священное место.
Богами харраты считали Шафарратов – своих покойных предков. Они не почитали ни могил, ни деревянных или каменных идолов, как некоторые другие народы, и не думали, что Шафарраты всеведущи и вездесущи, как веровали во всеведение и вездесущность Первовечного гриальцы. Для разговора с Шафарратами требовалось особое место и особый ритуал. Про ритуал Верд почти ничего не знал кроме того, что тот требует кровавой жертвы. А вот место увидел своими глазами. Хашру́н – так оно называлось. Голая, выжженная многими кострищами и многожды залитая кровью земля – плоская, словно длань, вершина холма, самого высокого в харратской степи. С одной стороны «длани», словно полусогнутые пальцы, подпирали небо четыре гладко оструганных столба – ровные, как корабельные сосны, потемневшие от времени, дождей и ветров. От самого основания и до верха насколько хватало глаз, столбы покрывали глубоко вырезанные письмена – причудливая вязь из чёрточек и закорючек, мало походивших на гриальскую письменность. В каждом таком значке – имя предка, но не каждый предок – Шаффаррат. Всего – четыре столба, по числу Шаффарратов, и имена почивших предков на них – лишь часть одного из божеств: Эж – Матери, Ирраха – Смерти, Хартуша – Вождя и Агзармы – Дороги.
На большом плоском камне перед столбами дымились остатки жертвы, судя по оставшемуся скелету – какой-то хищной птицы. У камня, с омоченными в крови пальцами и с их кровавыми отпечатками на веках и губах, стоял мужчина лет сорока. Когда двое шурви вывели Верда из повозки, по осанке незнакомца он сразу признал в нём хартуга. Харрат был прям, как один из столбов Хашруна, смугл, поджар, горбонос и дикоглаз. Смоляные брови сломались в грозном изгибе, вокруг сжатых в нить губ застыли резкие морщинки, похожие на круги на воде, короткая остроугольная борода едва начала седеть. На хартуге был добротный кожаный доспех, расшитый украшениями и монетами, добротные же сапоги и шапка, из-под меховой опушки которой на шею и плечи спускались украшенные лоскуты кожи. В унизанных золотом пальцах он держал кинжал – тот, которым чуть ранее прикончил жертвенную птицу. Верда подвели с другой стороны камня, лицом к столбам, и взгляд хартуга прошил его, словно крючьями зацепил. Тут же со стороны повозки хартуга появился, раболепно кланяясь, невысокий кряжистый старик в такой же, как у лекаря, тунике. И ещё один харрат – шурви – тенью замер за правым плечом своего господина. Старик что-то зашептал хартугу, приподнявшись на носочки, но всё равно не дотягиваясь до его уха. Хартуг не шевельнулся и не подумал склонить голову. Когда дослушал старика, всё так же, не сводя глаз с Верда, сделал едва заметный жест рукой, словно одобряя, и старик посеменил в сторону Верда. Отвесив ему неуверенный поклончик, заговорил:
– Ты хорошо драться, гриалец! Хороший воин. – Он сделал многозначительную паузу. – Хороший воин – цена золото, хороший воин – почёт.
Старик – видимо, толмач – помолчал, выжидательно глядя на Верда, но тот не знал, что ответить.
– Шурви хорошо драться, – продолжил толмач, – хорошо по-другому. Поклонись, – он последовательно показал рукой сначала на столбы позади себя, потом на хартуга, в руках которого откуда-то появилась деревянная плошка, наполненная чем-то похожим на кровь. – Прими. – Он изобразил над своим лбом ритуальный символ. – Ты стать нам брат, и шурви хорошо по-твоему.
Верд молчал. Догадки о том, что хотел от него хартуг, змеями вползали в его разум, вились в нём кольцами, бесшумно выстреливали раздвоенными языками меж ядовитых зубов. Верд почувствовал, как пальцы стоявших по обе стороны от него шурви крепче впились в его предплечья. Толмач тоже уловил угрозу, выказанную лишь напряжением мышц, и поспешил вновь поклониться и пояснить:
– Ты не драться с гриальцами, ты драться здесь, ты показывать, как драться, шурви.
– Нет, – выплюнул Верд, не в силах сдержать ползущего на лицо отвращения.
– Нет? – изумился толмач.
Лицо хартуга не поменяло своего застывшего выражения, разве что брови изломились ещё острее и едва не сошлись на переносье.
– Нет, – повторил Верд.
– Ты жить, как лучший воин из шурви, тебя кормить, как лучший кавьял! – пообещал толмач.
– Нет.
– Тебя ласкать лучшая харратка! Ты выбрать женщина. Хочешь – две, хочешь – три!
– Я не стану принимать вашу веру, не стану кланяться ни вашим Шаффарратам, ни вашему хартугу. И уж тем более не стану учить харратов сражаться. Вы режете мой народ.
Хартуг что-то сказал, толмач обернулся на него, спешно поклонился и вновь заговорил с Вердом:
– Когда ты передумать – скажи.
Шурви, стоявший за хартуговым плечом, вытащил из-за пояса пятихвостую плеть, тряхнул ею, и она мелко зазвенела: каждый её хвост оканчивался крючком или острым грузиком.
– Мы пороть тебя, пока ты передумать, – голос толмача звучал обычно, даже дружелюбно, без малейшей угрозы. – Пороть по спине – кожа лопаться, кожа отходить лохмотья, но кости не ломать. Кости не ломать, чтобы ты учить шурви. Кости не ломать, но боль терпеть много. На раны – солёное. Пить – солёное. Так, пока ты передумать. Что ответишь?
Верд сглотнул подступивший к горлу ком.
– Я не приму вашу веру и не стану ни кланяться вашим богам и вождям, ни учить вас убивать мой народ, – процедил он.
– Тогда мы тебя пороть. Пока ты передумать. Кожа лопаться, мы на твои раны – солёное, мы…
– Выбираете за себя сами, – перебил его Верд. – И я за себя – тоже. Я не передумаю.
Толмач недовольно поджал губы, глянул на двоих шурви, держащих Верда за предплечья, что-то им приказал и пошёл вслед за хартугом к его повозке.
Шурви связали Верду руки и грубо толкнули, но не к кибитке лекаря, а к другой, поджидавшей недалеко от Хашруна. Там не оказалось ни шкур, ни покрывал – голые доски и столб, к которому привязали руки Верда. Сверху кибитку обтягивала ткань, но вовсе не для того, чтобы пленника не палило солнце. Скорее – чтобы он не видел путь, которым его везут.
Первый раз человек с плетью пришёл в сопровождении толмача, когда они прилично отъехали от Хашруна.
– Передумать? – спросил толмач и получил отрицательный ответ. – Тогда пороть, – кивнул он харрату с плетью.
Верд стоял на коленях, связывающая его запястья верёвка была пропущена через кольцо на столбе, прибитом к задней стенке повозки. Кольцо это крепилось так, чтобы пленник на своих коротких путах не мог ни встать, ни лечь.
Харрат подошёл ближе, постукивая рукоятью плети по ладони. Верд смотрел прямо перед собой, на столб, к которому был привязан, но рассредоточил зрение, чтобы видеть то, что происходит на его границе. Если погружаться в молитвенное сосредоточение с открытыми глазами – то именно так. Техника для боя, а не для тихой молитвы. Харрат ещё не успел занести плеть, а угол зрения Верда расширился настолько, что он видел даже то, что происходит у него за спиной – будто не своими глазами, а немного сверху и замедленно, как во время боя.
Он видел, как харрат взмахнул плетью. Как два её хвоста переплелись и сцепились крючками, и как они расцепились перед самым ударом. Как все пять полоснули его по спине. Как острые каменные грузики разбили кожу, как крючья вонзились в неё и пропороли, отрывая лоскуты плоти. Как взбрызнули вверх и в стороны рубиновые капли, и каждая из них вращалась в воздухе маленькой, мерцающей в рассеянном свете сферой. Видел, как дугу из таких же капель, но поменьше, оставляет за собой в воздухе следующий взмах плети и как они оседают на его волосы, на шершавые доски кибитки и на меховую харратскую жилетку. Верд видел всё, но не чувствовал боли, – лишь тонкий звон в ушах и медленные, слишком медленные удары сердца.
– Передумать? – спросил толмач после трёх ударов.
– Нет, – выдохнул Верд. Голос его звучал странно.
– Тогда ещё приходить, ещё пороть! – кивнул толмач и покинул кибитку. Следом ушёл и харрат с плетью.
Спустя время последний вернулся, но уже с кувшином. Медленной струйкой начал лить на раны Верда что-то мутно-зеленоватое, и вряд ли это был заживляющий травяной настой. Но Верд по-прежнему пребывал в глубоком молитвенном сосредоточении, и боли почти не ощущал.
– Стойкий воин, – говорил ему на третий день пыток толмач. – Стойкий и глупый. Зачем боль, когда есть богатый шатёр, сытая еда и красивая женщина? Зачем раны, а не дары?
– Потому что раны заживут, дары и блага иссякнут, жизнь оборвётся, а у предательства нет срока. Если ты предал, это навсегда, – ответил Верд.
Толмач не понял его ответа, но уголки губ приподнялись в змеиной улыбке – ему понравилось, как хрипит голос Верда, как тот задыхается на каждом слове, как хватает воздух пересохшими, растрескавшимися губами. Он стойкий, но даже он так долго не протянет – сломается. Сломается и сделает то, что хочет от него хартуг. Верд это понял. Понял и скрежетнул зубами: скрывать своё состояние долго не выйдет, а если харраты почувствуют его слабину – не отступятся, продолжат терзать, пока он не согласится на их условия. И, конечно, уже не позволят ему просто так умереть.
Не выходило и долго пребывать в глубоком молитвенном сосредоточении: не хватало ни опыта, ни силы аруха. На второй день без пищи и воды он уже чувствовал удары плетью, пусть и не во всей их силе. И чувствовал боль от зелёной жижи, которой поливали его раны. Но больше всего его мучила жажда. Нетрудно сосредоточиться, сидя на заднем дворе Варнармура, когда тебя ничего не беспокоит, разве что дождь. Но когда ты весь превращаешься в жажду пополам с болью, сосредоточиться ой как непросто. И это сосредоточение вычерпывало его силы вместо того, чтобы наполнять ими. «А у Каннама получалось! – думал Верд. – Получалось даже несколько лет назад, когда он был младше меня».
На четвёртый день жажда стала невыносимой, боль развернулась в полную мощь, а молитвенное сосредоточение уступило место полубеспамятству.
– Тебе пить? – спрашивал харрат с плетью, предлагая кувшин всё с той же зелёной жижей, и на пятый день Верд уже не смог отказаться. Жижа оказалась настолько солёной, что защипало дёсны, а язык и нёбо начали гореть. Верд сделал несколько глотков, закашлялся и при каждом движении раны на спине как будто лопались вновь. Он обвис на своих путах, не доставая грудью до пола кибитки. Исчерпались силы, иссякло сосредоточение, и даже полубеспамятство его оставило: все внутренности обугливала жажда и зелёное питьё, лишь её усиливающее; на спине вновь и вновь рвалась плоть, которую глодали крючья на конце плети, с каждым разом рассекая всё глубже, выгрызая всё больше, и льющаяся сверху жижа продлевала эти ощущения до следующей пытки; выкручивались суставы рук и горели огнём жилы, не в силах удерживать привязанное тело. А деловитый голос толмача постоянно спрашивал: «Передумать?» и предлагал пить, что делало мучение ещё невыносимее.
На излёте седмицы Верд уже не смог ответить на вопросы толмача, лишь слабо мотнул головой и отключился. Но, видимо, не совсем – сквозь плотную, тошнотворно-солёную пелену он слышал ругань, похожую на птичий грай, и топот ног, и спешные приказы, но потом пелена поглотила и это.
Верд не знал, сколько времени он провёл без сознания, видимо – не один день. Очнулся он весь в каких-то примочках да припарках, в той же лекарской кибитке, в которой пришёл в себя первый раз. Рядом так же сидел Наарт.
– Усуух, – просипел Верд, и заметил во взгляде Наарта искреннюю радость.
Тот потянулся за водой, но его руку вдруг остановили. Верд с трудом повернул голову и встретился глазами с толмачом.
– Стойкий воин, – сказал тот. – Слишком храбрый и слишком глупый воин. Ты почти умереть. Мы тебя едва спасти. Ты готов умереть, но не передумать, так?
– Так, – ответил Верд.
– Тогда мы повторить. Усуух не давать. Ты передумать или умирать медленно? Иррах привязать тебя к хвосту своего кавьял и тащить степь. Степь бесконечна.
– А жизнь – нет, – едва слышно ответил Верд. – Однажды вы не успеете меня спасти. Надеюсь, что скоро.
Толмач с лекарем переглянулись, и первый вдруг отпустил руку Наарта, позволяя дать Верду пить. «Они что-то задумали», – мелькнуло в голове Верда, но глоток свежей, пронзительно вкусной воды разом выбил все мысли. «Даже если отравили, – подумал он, напившись, – умру в меньших муках, и на том спасибо».
Несколько дней Наарт врачевал его раны. Верда кормили, но не досыта, давали ему пить. Когда раны более-менее затянулись, его вывели из повозки. Верд ожидал опять увидеть столбы Хашруна, но увидел вдалеке цепь из кибиток, дремлющих вокруг них кавьялов, а перед собой – хартуга с толмачом и десяток вооружённых шурви, а в нескольких шагах позади них – не одну сотню харратов, сбившихся полукругом, словно в ожидании представления. Верду развязали руки, дали длинную палку – почти древко для глефы.
Хартуг что-то спросил. Толмач перевёл:
– Ты храбрый воин, харрат уважать храбрый воин. Ты можешь купить свобода, – сказал он и замолчал в ожидании ответа.
– Я не стану учить вас. – сказал Верд.
– Не надо учить. Купить иначе, – ответил толмач. – Хочешь?
– Что я должен делать?
– Сто боёв. В каждом победить. Ни в одном не убить харрат. Победить сто боёв – свобода. Проиграть или убить – считать сначала. Да или нет?
Верд помолчал, размышляя.
– Я должен победить в ста боях подряд, не убив ни одного харрата, тогда отпустите?
– Так.
– А если обманете?
Толмач оглянулся на хартуга, и тот, скривив презрительную гримасу, что-то ответил.
– Слово дать хартуг Исхерт, обмануть такой храбрый воин, как ты – уронить честь. Слово хартуг Исхерт твёрже камень.
– Я должен драться с десятком? – спросил Верд, кивнув на вооружённых шурви. – Вот этим? – Он покачал в руке «древко от глефы». – И у них нет задачи не убить меня, верно?
– Так, – согласился толмач. – Видеть, как ты драться, ты одолеть двадцать, тут только десять. Они тебя убить только случайно, специально не убить. Ты сам не дать себя убить, сам смотри. Драться этим, проще не убить харрат. Убить харрат – считать сначала.
– Я согласен.
Хартуг ответ понял и благосклонно кивнул.
– Рэхт хазаг хашруй бошад оред сурч, тангай шалах хаччар[1], – сказал он, но Верд ни слова не понял, а толмач не стал переводить.
Хартуг сделал знак рукой, призывая начинать. Десяток шурви двинулись на Верда, и тот, мысленно произнеся короткую молитву, принял на один конец своего несерьёзного оружия удар копья первого атакующего и другим концом сразу же отразил удар второго.
Первый бой закончился быстро и бескровно, если не считать выбитых зубов у одного из шурви, но о зубах уговора не было. Верду выдали дощечку с одной насечкой, означающей засчитанный бой. За следующие несколько дней насечек прибавилось ещё десяток. А потом ещё. Не все бои оказывались просты, но пока Верд ни разу не проиграл и не нарушил правил.
На тридцатом бою он убил одного из нападавших шурви, случайно ударив его концом своей палки в горло. И счёт обнулился. Второй раз Верду удалось победить, никого не убив, тридцать семь раз. На тридцать восьмом, в самом начале боя, у него сломалось его оружие, и он проиграл. Счёт вновь обнулился.
Его противники с каждым разом дрались всё лучше, вот только на бой выставляли не одних и тех же, а всё новых шурви, остальные смотрели со стороны. Но Верд дрался каждый бой, поэтому учился противостоять десятку гораздо быстрее, чем шурви учились противостоять ему.
Бои проводились почти ежедневно, между ними Верда держали в отдельной кибитке на цепи, без нужды к нему не приближаясь. Он получал раны – в основном лёгкие, но довольно часто. Он вымотался, лицо его заросло бородой, тело почти полностью покрылось шрамами. И Неименуемый бы с ними, если бы так не ныли, особенно на смену луны, и давали спать ночами. Разговаривал с ним только толмач – и только по необходимости. Лекарь заходил обрабатывать раны, но объяснялся жестами – видимо, получил запрет на разговоры с пленником. Несколько раз Верду предлагали отдых, но он упрямо отказывался, ведь любой день промедления отдалял его от свободы.
На семьдесят втором бою третьего круга счёт вновь едва не обнулился, но покалеченный противник выжил. На девяносто пятом бою Верд едва не проиграл, но вытянул в последний момент и из последних сил. И вот, спустя почти год пребывания в плену для Верда наступил его сотый бой.
Наблюдателей шурви в этот раз собралось совсем мало – не больше тридцати, включая хартуга, толмача и лекаря. Да десяток бойцов. А место выбрали неожиданно близкое к границе Гриалии – на горизонте поблёскивала холодными серыми водами Фьёгур, и клонящееся к закату солнце отражалось в ней кровавыми сполохами. Хартуг многозначительно кивнул в сторону реки: до родины, мол, рукой подать – победишь – и свободен. Мышцы Верда гудели от напряжённого возбуждения, в голове гудело после бессонной ночи перед последним (последним ли?) боем, а донёсшийся со стороны Фьёгур запах – едва уловимый аромат яблок, полевых цветов и тепла деревянных изб – запах дома – заставил подрагивать пальцы, сжимающие «древко от глефы». Или этот запах Верду всего лишь почудился? Но он лишь добавил беспокойства: если что-то сейчас пойдёт не так, сотню боёв придётся начинать сначала. Даже молитва не помогла сосредоточиться, вышла обрывистой и скомканной, и это тоже не добавило уверенности. И когда десяток шурви встали против него, Верд понял, что боится. Впервые слишком сильно боится проиграть – до дрожи в пальцах, до шума в ушах. А когда твой арух скован страхом – добра не жди. Он глубоко вдохнул, пытаясь успокоиться, и хартуг дал знак начинать.
Шурви кинулись к Верду, пытаясь взять его в кольцо. Удар одного конца деревянной палки о копьё – наконечник, вместо плеча Верда, устремляется к небу; удар другого конца – копьё соскальзывает и проходит мимо, не зацепляя Верда. Середина палки – участок между сжатых на ней ладоней – принимает на себя сразу два копья – поворот – перехват – поворот – перехват – резко и быстро, как у огненного фокусника, и выдернутые из рук шурви копья падают под ноги, а концы «древка от глефы» цепляют ещё двоих – оружия не лишают, но бьют сильно, по губам и носу, на время выводя противников из строя. Верд выше их всех, это ему на руку. Разворот корпусом, выпад одним концом оружия, потом другим, работа центром и вновь поочерёдно концами, и ещё двое на земле – отшвырнуть их копья подальше, если не получится переломить ударом пятки. Всё шло не хуже обычного, но нервная дрожь в жилах лишь усиливалась – он слишком близко к свободе, слишком близко!
Шурви не оставляли попыток взять его в кольцо, хоть это у них за более чем сотню боёв получилось лишь однажды, но именно тогда Верд и проиграл. Двое заходили с боков, и ближний метнул копьё. Уклониться Верд уже не успевал, поэтому своей палкой по касательной перенаправил его мимо себя дальше. И тут Хартуг резким выкриком, больше похожим на воронье карканье, чем на слова, остановил бой.
– Считать сначала! – провозгласил толмач, даже не скрывая своего торжества. – Ты убить харрат!
– Что?!
Верд огляделся. Отражённое им копьё пробило сердце другого шурви, и тот лежал, раскинув руки и глядя в небо пустыми глазами, из которых только что ушла жизнь. В ушах у Верда зашумел рой пчёл, руки похолодели.
– Но я не убивал его! Это копьё метнул ваш воин, не я!
– Считать сначала, – непререкаемо припечатал толмач. – Харрат мёртв.
Сквозь всё нарастающий гул в ушах и мерзкий солоновато-кислый привкус во рту Верд вдруг понял: харраты никогда его не отпустят. Не убьют, но и не отпустят. Он навеки их пленник, их тренировочный снаряд и их невольный учитель.
Он сжал челюсти так, что заскрипели зубы, но сам не расслышал этого скрипа за гулом невидимого пчелиного роя. Глаза жгли отблески солнца в бурных водах Фьёгур – такой близкой, такой недостижимой. Распластанное тело мёртвого харрата оборвало надежду на свободу так же быстро, как копьё – его жизнь. Но дело вовсе не в смерти этого шурви. Дело в том, что между Вердом и свободой хартуг намерен всегда класть чьё-то тело. Всегда. Эту свободу невозможно заслужить, невозможно выторговать, невозможно выиграть честным боем. Её можно лишь взять силой. И кровью.
Пальцы Верда разжались, «черенок от глефы» упал к его ногам. Раздался привычный крик, означающий, что пленника нужно связать и увести в его повозку. И тут Верд вскинул подбородок так резко, что длинные волосы хлестнули по спине. А потом шагнул к мертвецу и одним движением выдернул копьё из его груди. Хартуг что-то отрывисто каркнул, и шурви – все, даже зрители – пошли на Верда.
Гул в его ушах стих, сменившись глухой тишиной, пальцы уже не дрожали, держа оружие как никогда уверенно. «Я либо умру здесь, либо освобожусь, но вам служить не буду. Первовечный! Что есть благо, туда меня и направь!» И он сделал первый выпад, пронзая копьём сразу двоих.
Бой короток, когда ты не бережёшь чужие жизни. Бой ещё короче, если не бережёшь и свою. Даже когда против тебя тридцать шурви – это не страшнее десятка. И уж тем более не страшнее вечного плена и подневольной службы убийцам твоих родичей.
Древко копья сплошь покрывала густая кровь, ладони скользили по ней, но работали ловчее обычного. Босые стопы чувствовали уже не жёсткость прогретой земли с её иссушенными колкими травами, но тёплую хлябь намокшей вязкой пыли. Перед глазами бешеным хороводом мелькали перекошенные лица, предсмертный оскал, идущая горлом розовая пена, вытаращенные, теряющие осмысленность, глаза, наконечники копий. Последние пропороли Верду бедро и зацепили под рёбрами, но боли он не почувствовал: отвлечься сейчас на боль – непозволительная роскошь. Лишь бы не потерять концентрации, не запнуться за чьё-нибудь тело, если запнёшься – то всё. Не запнулся. Остановился, удержав своё копьё, когда живых перед ним осталось трое: толмач, лекарь и хартуг. Лицо последнего окаменело где-то между выражениями досады и уважения. Он даже не вытащил из-за пояса свой украшенный каменьями кинжал.
Одним пальцем хартуг отвёл смотрящее ему в грудь остриё и произнёс единственное слово.
– Уходи, – перевёл толмач.
Верд не поверил услышанному. Видимо, это недоверие отразилось на его лице.
– Мы держать змею, – пояснил толмач. – Она нас ужалить. Наша вина. Не надо приручить змею, надо не трогать её или убить её. Сейчас только отпустить. Сейчас змея полна яда.
Верд вгляделся в лицо каждого: ни тени страха, разве что отголоски сожаления. А потом развернулся и пошёл к реке. Никто из оставшихся трёх харратов его не преследовал.
На середине пути начали немилосердно болеть раны. Перевязать их было нечем – Верд дрался в одних лишь штанах, а останавливаться – слишком опасно. Оставалось надеяться, что холодная вода Фьёгур закроет кровь. Но этого не случилось – Верд дошёл до реки и поплыл к другому берегу, к гриальской земле, а за ним лениво тянулись алые завитки, словно не кровь, а дым шёл из бедра и из-под рёбер. Вместе с кровью его покидали и силы. В глазах темнело, каждый гребок давался со всё большим трудом, бурное течение Фьёгур сбивало с пути и относило всё дальше от берега, а сама вода превратилась в расплавленный металл, только холодный. Верд выбился из сил и уже не мог понять – гребёт он или только думает, что гребёт. Мир смешался в завитках стального потока с алыми отблесками, и Верд не заметил, когда потерял сознание.
Очнулся уже на берегу. Тело превратилось в сгусток боли и холодной ломоты, но лбу его было удивительно тепло. Он открыл глаза, сморгнул мутную дымку. Светало. Над ним наклонилась молодая русокосая женщина, поглаживая его лоб ладонью. «Не харратка».
– Живой! – в её золотых глазах солнце взошло раньше, чем на небосводе, озарив сиянием и улыбку, и нежные руки, и расшнурованную на шее сорочку, обнажающую тонкие ключицы. – А я Веснушку искупать приехала, гляжу – лежишь. Волна тебя вынесла. Думала, уж не дышишь. А ты живой! Подняться сможешь? А то мне тебя до телеги не дотащить.
Верд с трудом, опираясь на русокосую, поднялся, доковылял несколько шагов до старенькой телеги, плюхнулся на ароматное, словно из детства, сено. Веснушкой оказался впряжённый в неё жёлтенький авабис.
– Ты ложись, ложись, я тебя к себе свезу и вылечу, я раны штопать умею и в травах понимаю, недаром всю жизнь в лесу живу. Не бойся, подлатаю – как новенький будешь. Доверяешь? – Женщина лукаво улыбнулась Верду через плечо, расправляя вожжи.
– Ты-то как мне доверяешь, чужому человеку? – просипел Верд, через боль возвращая ей улыбку.
– А я не только в травах понимаю, но и в людях.
– Как же научилась в людях понимать, когда всю жизнь в лесу? – Верд закашлялся.
– Так потому и в лесу, что рано людей распознавать научилась. Меня Тина́ри зовут, а у тебя два имени. – Женщина нежным колокольчиком рассмеялась его удивлению. – Угадывать не стану, сам скажешь, коли нужным сочтёшь, – и она причмокнула, понукая оставшуюся без купания Веснушку.
[1] Если он не хочет учить, будем учиться сами, пытаясь его победить.