Итак, от любовных разрывов иногда умирают… Теперь, во время ссор, Жан боялся говорит о своем отъезде и не кричал больше вне себя: «К счастью, все это скоро кончится»… Она могла ему ответить: «Хорошо, уходи… а я убью себя, как Алиса…» И эта угроза, которую он, казалось, видел в её грустных взорах, слышал в песнях, которые она пела, чувствовал в грезах её молчаливых минут, приводила его в ужас.
Тем временем, он сдал экзамены, которыми заканчивается для прикомандированных к консульству пребывание в министерстве. Так как он был на хорошем счету, то его должны были назначить на одну из первых освободившихся вакансий; теперь это был уже вопрос недель и дней… а вокруг них, в конце этого лета, под солнышком, блиставшим все реже и реже, все стремилось к зимним переменам. Однажды утром Фанни, открыв окно и увидев первый туман, воскликнула:
– Ах, ласточки уже улетели!..
Один за другим закрывали свои ставни дома более зажиточных владельцев; по Версальской дороге тянулись возы с вещами, огромные деревенские омнибусы, нагруженные узлами, с султанами зеленых растений наверху; листья деревьев кружились вихрями, уносились словно облако под низким небом, а на убранных полях вырастали стога. За фруктовым садом, обнаженным и казавшимся меньше от облетевших деревьев, запертые дачи и сушильни прачечных с красными кровлями вселяли грусть, а по другую сторону дома обнаженный железнодорожный путь вдоль почерневшего леса развертывал свою темную линию.
Как было бы жестоко бросить ее здесь одну, среди этой грустной обстановки! Он чувствовал, что на сердце у него холодеет от этой мысли; никогда у него не будет смелости сказать «прости»! На это она, собственно и рассчитывала, поджидая последней минуты, а до тех пор, спокойная, не говорила ни о чем, верная своему обещанию не препятствовать его отъезду, предвиденному и условленному заранее. Однажды он вернулся домой с новостью:
– Я получил назначение!..
– Неужели!.. Куда же?..
Она спрашивала, с виду равнодушная, но губы её побледнели, а глаза приняли такое выражение, лицо свело такою судорогою, что он поспешил сказать: «Нет, нет… не на этот раз! Я уступил свою очередь Эдуэну… Это отодвигает мой отъезд по крайней мере на полгода!»
Полились потоки слез, смеха, безумных поцелуев, среди которых можно было разобрать: «Спасибо, спасибо… Какую чудную жизнь я устрою тебе теперь!.. ведь меня и сердила именно эта мысль об отъезде»… Теперь она лучше приготовится к нему, примирится с ним мало-помалу; через полгода будет уже не осень и забудутся эти рассказы о смерти.
Она сдержала слово; не было ни нервных вспышек, ни ссор; и даже, во избежание помехи со стороны ребенка, она решилась отдать его в пансион в Версаль. Он приходил домой только по воскресеньям, и если новый порядок не изменил еще его дикой и мятежной природы, то по крайней мере, внушил ему уменье лицемерить. Жан и Фанни жили покойно, обеды проходили без бурь, в обществе супругов Эттэма. Рояль нередко открывался для любимых партитур. Но, в сущности, Жан был более смущен и в большом затруднении, чем когда бы то ни было, спрашивая себя, куда его приведет его слабость и, подумывая иногда о том, чтобы отказаться от службы консула и перейти на службу в канцеляриях! Это означало, Париж, продолжение настоящего образа жизни; а мечты его юности должны были рухнуть, и отчаяние родных и ссора с отцом были неизбежны; отец не простит ему этой распущенности, особенно, когда узнает её причину!
И ради кого? Ради женщины постаревшей, поношенной, которую он уже не любил, в чем он имел возможность убедиться недавно, в присутствии её любовников… Что же за проклятие таилось в их совместной жизни?
Когда, однажды утром, в последних числах октября, он вошел и сел в вагон, взгляд молодой девушки, обращенный на него, вдруг напомнил ему лесную встречу и сияющую красоту женщины-ребенка, воспоминание о которой преследовало его целые месяцы. Она была одета в тоже светлое платье, на котором в тот день так красиво играли солнечные блики, но на этот раз оно было покрыто широким дорожным плащом; рядом с нею лежали книги, небольшой саквояж и букет последних осенних цветов, говоривший о конце лета, о возвращении в Париж. Она также узнала его по той полуулыбке, которая дрожала в прозрачной, как вода, чистоте его глаз, в течение секунды то было взаимное проникновение в невысказанную, но тождественную мысль каждого.
– Как здоровье вашей матушки, мосье Д'Арманди? – спросил вдруг старик Бушеро, которого Жан сначала не заметил, так как тот сидел в углу и читал газету, наклонив бледное лицо.
Жан дал ему сведения, растроганный тем, что кто-то помнил о нем, и о его родных, и еще более взволнованный, когда молодая девушка стала расспрашивать его о маленьких сестрах, написавших дяде такое очаровательное письмо, благодаря его за заботы об их матери… И так, она их знает!.. Это преисполнило его радости; но, так как в этот день он был особенно чувствителен, он тотчас загрустил, узнав, что они возвращаются в Париж, где Бушеро возобновляет свой курс на медицинском факультете. У него уже не будет случая увидеться с нею… Прекрасные поля, бежавшие мимо, показались ему совершенно мрачными.
Раздался протяжный свисток; приехали. Он раскланялся, потерял их в толпе, но у выхода они снова встретились, и Бушеро среди шумной толкотни сказал ему, что со следующей недели он принимает у себя, на Вандомской площади… Если он захочет откушать у него чашку чая… Девушка стояла под руку с дядей, и Жану показалось, что приглашает его именно она, хотя и не говорит ни слова.
Решив, что непременно пойдет к Бушеро, затем перерешив – к чему причинять себе бесполезные сожаления? – он тем не менее сказал дома, что в министерстве предвидится большой вечер, на котором ему придется быть. Фанни осмотрела его платье и приказала выгладить белые галстуки; и вдруг, уже в четверг вечером, у него пропала всякая охота ехать. Но любовница уговорила его, выставляя на вид необходимость этой повинности, упрекая себя за то, что слишком поглотила его, слишком эгоистично удерживала его дома, в конце концов заставила его поехать; она сама помогла ему одеться, не переставая шутить, завязала галстук, провела рукой по его волосам, смеясь над тем, что пальцы её сохранили запах папироски, которую она ежеминутно брала и, затянувшись, клала обратно на камин, и что этот запах заставит поморщиться дам, которые будут танцевать с ним. Она была так весела и добра, что он уже раскаивался в своей лжи и охотно остался бы близ неё у камина, если бы Фанни не отправила его со словами: «Я хочу… Так надо», и не вытолкала было шутя на темную дорогу.
Он вернулся поздно; она спала, и лампа освещала её усталый сон, напомнила ему подобное же возвращение три года тому назад, после ужасных разоблачений, которые были ему сделаны. Каким трусом выказал он себя тогда! В силу какого заблуждения то, что должно было порвать его цепи только плотнее сковало его?.. Его охватило отвращение к себе. Комната, кровать, женщина – одинаково внушали ему ужас; он взял лампу и тихонько унес ее в соседнюю комнату. Ему так хотелось быть одному, подумать о том, что с ним делается… так, что-то почти незаметное…
Он влюблен!
В некоторых словах, произносимых нами ежедневно, есть какая то скрытая пружина, которая вдруг открывает их до дна, дает нам возможность понять их сокровенный смысл затем слово вновь принимает свою повседневную форму и произносится без всякого значения, в силу одной лишь привычки, машинально. Любовь одно из таких слов; тем для кого смысл его раскрылся вполне, поймут сладкую тревогу, в которой Жан пребывал уже целый час, не отдавая себе отчета в том, что он испытывает.
Там, на Вандомской площади, в углу гостиной, где они долго беседовали друг с другом, он ощущал лишь огромное, сладостное блаженство, чувство счастья, охватившее его. Очутившись за дверью, он вдруг почувствовал безумное веселье, а затем такую слабость, словно у него открылись. «Что со мной, Боже мой»?.. Париж, по которому он шел, направляясь домой, казался ему иным, волшебным, широким, сияющим. Да, в этот час, когда выходят и бродят по городу ночные твари, когда в сточных трубах поднимаются и разливаются грязь и тина, и словно кишат под желтым светом газа, он, любовник Сафо, жаждавший изведать все тайны разврата, он видел Париж таким, каким видела его молодая девушка возвращаясь с бала с мелодиями вальса, звучащими у нее в ушах и напевающая их звездам, вся белая, в белом наряде… Он видел целомудренный Париж, залитый лунным светом, в котором расцветают девственные души!.. И вдруг, когда он шел по широкой лестнице вокзала, уже подходя к своему нечистому жилищу, он произнес в слух: «Но ведь я люблю ее!.. Люблю»! Вот как он узнал об этом.
– Жан ты здесь!.. Что ты делаешь?
Фанни проснулась и испугалась, не видя его около себя. Надо подойти к ней, поцеловать ее, надо лгать, рассказывать про бал в министерстве, надо описать туалеты и сказать с кем он танцевал; чтобы избежать допроса и особенно ласк, которых он теперь особенно боялся, всецело проникнутый воспоминаниями о другой, он сослался на спешную работу на чертежи для Эттэма…
– В камине нет огня; ты озябнешь!
– Нет, нет…
– По крайней мере оставь дверь открытою, чтобы я могла видеть твою лампу…
Надо довести обман до конца; он устанавливает стол раскладывает чертежи; потом сидя не двигаясь и затаив дыхание, он отдается воспоминаниям и, чтобы запечатлеть свои грезы, поверяет их в длинном письме дяде Сезару, меж тем как ночной ветер качает хрустящими ветвями без листьев; друг за другом с грохотом отходят поезда, а иволга, сбитая с толку светом волнуется в своей клетке, и нерешительно щебеча, прыгает с одной перекладинки на другую.
Он рассказывает все: свою первую встречу в лесу, сцену в вагоне, странное волнение при входе в гостиные Бушеро, которые казались ему такими мрачными и трагическими в дни приема – с беглым шепотом в дверях, с печальными взглядами, которыми обменивались ожидавшие больные – и которые сегодня раскрывались длинной сверкающей анфиладой, шумные веселые… Сам Бушеро не глядел сегодня сурово, с пытливым и зорким взглядом черных глаз из-под густых нависших бровей, но хранил на лице спокойное выражение человека, который рад, что у него в доме веселятся.
«Вдруг она подошла ко мне, больше я ничего не видел… Друг мой, ее зовут Иреной. Она красива, по-видимому, добра, с рыжеватым оттенком волос, как у англичанок, с детским ротиком, вечно готовым смеяться… Но не тем смехом, лишенным всякой веселости, который так раздражает во многих женщинах; в ней это – подлинное проявление молодости и счастья. Она родилась в Лондоне; но её отец был француз, и она говорит без всякого акцента, только как-то особенно очаровательно произносит некоторые слова, например слово „дядя“, чем вызывает каждый раз ласковую улыбку в глазах старика Бушеро. Он взял ее к себе, чтобы несколько облегчить огромную семью брата и заменить ею старшую сестру вышедшею замуж два года тому назад за главного врача его клиники. Но ей врачи ужасно не нравятся… Как она забавно высмеивала глупого молодого ученого, требовавшего от своей невесты формального, торжественного обещания завещать их тела антропологическому обществу!.. Она – перелетная птица. Она любит лодки, море; при виде бушприта у неё захватывает дух… Все это она рассказывала мне свободно, как товарищ, напоминая манерами английскую мисс, но грациозную, как парижанка, а я слушал, восхищенный звуком её голоса, с смехом, сходством наших вкусов, уверенный, что счастье моей жизни тут, у меня в руках, и что мне стоит только схватить его и унести далеко, далеко, куда направит меня моя полная приключений служба!..»
– Иди же, спать дружок, ложись…
Он вздрагивает, останавливается, невольно прячет письмо:
– Сейчас приду… Спи, спи…
Говорит гневно, и, насторожившись, слушает, как дыхание женщины снова становится ровным они так близко один от другого, и в то же время так далеко!
«Что бы ни случилось, эта встреча и эта любовь будут моим освобождением. Ты знаешь мою жизнь; ты понял без слов, что она все та же, прежняя, что я не мог освободиться. Но ты не знал того, что я чуть было не пожертвовал моим положением, всем будущим этой роковой привычке, в которую я с каждым днем все более и более погружался. Теперь я нашел ту точку опоры, которой мне недоставало; чтобы не поддаваться больше моей слабости, я поклялся что поеду на службу лишь свободным и брошу все прежнее… Убегу завтра»…
Он не убежал ни на следующий, ни в один из ближайших дней. Нужен был способ, предлог, нужна была ссора, во время которой говорят: «Я ухожу», и не возвращаются; Фанни казалась кроткой и веселой, как в самое первое время их совместной жизни.
Написать ей «все кончено» безо всяких объяснений?.. Но эта женщина не покорится, будет стараться его увидеть, явится к нему на квартиру, на службу. Нет лучше встретить ее лицом к лицу, убедить ее в неизбежности этого разрыва, и без гнева, без жалости перечислить ей все основания для него.
Но вдруг его снова охватил страх: ему припомнилось самоубийство Алисы Доре. Перед их домом, по другую сторону дороги, был переулочек, спускавшийся к железнодорожному пути и запертый барьером; соседи проходили им когда спешили, чтобы дойти до вокзала по шпалам. Его воображение южанина рисовало ему после сцены разрыва его любовницу, бегущую через дорогу, бросающуюся в переулок и падающую под колеса поезда, увлекающего ее с собою. Этот страх владел им до такой степени, что одно воспоминание о калитке обвитой плющом, заставляло его постоянно откладывать объяснение.
Если бы у неё еще был друг, кто-нибудь, кто мог бы охранить ее, помочь ей, в первые минуты отчаяния; но живя замкнуто, как суслики, они не знали никого, кроме Эттэма, этих чудовищных эгоистов, лоснившихся от жира и ставших совершенно звероподобными, благодаря приближению зимы, которую они собирались провести как эскимосы; несчастной в её отчаянии и одиночестве решительно не к кому было прибегнуть…
Меж тем порвать было необходимо, и порвать как можно скорее! Несмотря на обещание, данное самому себе, Жан был еще два или три раза на Вандомской площади, каждый раз возвращался оттуда все более и более влюбленным; хотя он ничего не говорил, но радушные встречи старика Бушеро, отношение Ирены, в котором наряду с осторожностью, проглядывали нежность, снисходительность и словно взволнованное ожидание объяснения – все торопило его, говорило что медлить нельзя. Мучили его попытка обмана, и предлоги, которые он придумывал для Фанни, и сознанье, что совершил бы кощунство, переходя от поцелуев Сафо к чистому, робкому ухаживанью…
В разгаре этих затруднений, он однажды в министерстве нашел на своем столе визитную карточку господина, заходившего утром уже два раза, как доложил швейцар с чувством должного почтения к следующим титулам:
Госсэн д'Арманди.
Президент Общества Затопления Долины Роны, Член Центрального Комитета для Изучения и Охранения, Делегат Департамента, и проч. и проч.
Дядя Сезар в Париже!.. Фена – делегат, член комитета для охранения!.. Изумление его еще не исчезло, как вдруг появился сам дядя, с черной, как сосновая шишка, головой, с плутоватым взглядом, с веселыми морщинками вокруг глаз, когда он смеялся, с остренькой бородкой, но, вместо обычной двубортной бумазейной куртки, на нем был черный сюртук из модного сукна, несколько широкий на животе и придававший маленькому человечку поистине президентское величие.
Зачем он приехал в Париж? Ради покупки элеватора для затопления своих новых виноградников (слово «элеватор» он произносил с необыкновенной важностью возвышавшей его в собственных глазах), а также и затем, чтобы заказать скульптору свой бюст, которым товарищи желали украсить залу совета.
– Ты видел, – со скромным видом прибавил он, – они избрали меня председателем… Моя идея о затоплении виноградников производит фурор по всему Югу… Кто бы подумал, что я, Фена, на пути к тому, чтобы спасти все вина Франции!.. Значит, и чудаки нужны на свете!
Но главной целью его приезда был все же разрыв с Фанни. Понимая, что дело затягивается, он приехал помочь. – Я, ведь, в этих делах опытен, пожалуйста не думай!.. Когда Курбебес бросил свою Морна, чтобы жениться… – Но, прежде чем приступить к рассказу, он остановился, расстегнул сюртук и вынул небольшой бумажник, туго набитый деньгами.
– Прежде всего избавь меня от этого… Да, деньги… Это выкуп…
Он не понял движения племянника, и думая, что тот отказывается из скромности, сказал:
– Бери же! Бери! Я счастлив, что могу сделать для сына хоть часть того, что сделал для меня его отец. Кроме того и Дивонна тоже находит, что так нужно. Она посвящена во все, и рада, что ты собираешься жениться и стряхнуть с себя эту старую обузу.
В устах Сезара, после услуги, оказанной ему любовницей Жана, слова «старая обуза» показались последнему несколько несправедливыми, и он не без горечи ответил:
– Спрячьте ваш бумажник, дядя… Вы знаете лучше, чем кто-либо, насколько деньги безразличны для Фанни.
– Да, она была добрая женщина… – сказал дядя похоронным тоном и прибавил, подмигнув:
– Пусть деньги все-таки останутся у тебя… В виду соблазнов вашего Парижа, они у тебя будут целее, чем у меня; к тому же деньги при разрыве так же нужны, как при дуэли…
Затем он встал, заявляя, что умирает с голоду, и что этот важный вопрос всего лучше обсудить за завтраком, с вилкой в руке. Все та же насмешливая легкость южанина в отношении к женщине!
– Между нами, малютка… (они сидели в ресторане на Рю-де-Бургонь, и дядя расцвел, заложив салфетку за ворот, меж тем как Жан совершенно не мог есть), я нахожу, что ты смотришь на вещи слишком трагически. Я знаю, что первый шаг труден и объяснение тяжело, но если ты на это не решаешься, не говори ничего, сделай как Курбебес. До самого дня свадьбы, Морна ничего не подозревала. По вечерам, уходя от невесты, он отправлялся в театр за певицей и провожал ее домой. Ты скажешь, что это не корректно и не честно? Но что же делать, когда человек не любит сцен, и особенно с такими женщинами, как Паола Морна!.. Ведь этот высокий, красивый малый лет десять дрожал перед этой смуглой девчонкой! Чтобы разорвать, надо было хитрить, пускаться на разные обходы…
И вот как он взялся за дело:
Накануне свадьбы, пятнадцатого августа, в праздник, Сезар предложил малютке Морна поехать в Иветт ловить рыбу. Курбебес должен был присоединиться к ним позже, к обеду; все трое вернулись бы на другой день к вечеру, когда воздух Парижа несколько очистился бы после пыли, ракет и плошек иллюминации. Сказано – сделано. Оба они растянулись на траве, на берегу маленькой речки, сверкавшей и журчащей между низкими берегами, среди зеленых лугов, под густыми ивами. За рыбной ловлей следовало купанье. Не в первый раз Паола и он, как добрые товарищи, купались вместе; но в этот день маленькая Морна, с обнаженными руками и ногами, с телом, тесно обтянутым купальным костюмом была так очаровательна, а с другой стороны Курбебес предоставил ему полную свободу… Ах!.. шельма!.. Вдруг она обернулась и сурово взглянула ему прямо в глаза:
– Послушайте, Сезар; чтобы этого никогда больше не было!
Он не настаивал, боясь испортить дело, он сказал себе: «Оставим это до вечера».
Обед прошел весело на деревянном балконе ресторана, среди двух флагов, вывешенных хозяином в честь пятнадцатого августа. Было жарко, сладко пахло сеном и слышны были звуки барабанов, хлопушек и шарманки.
– Как скучно, что Курбебес приедет только завтра! – сказала Морна, потягиваясь, с глазами повеселевшими от шампанского. – Мне хотелось бы позабавиться сегодня вечером.
– А я то на что?
Он подошел, облокотясь на перила балкона, еще горячая от дневного солнца, и, щупая почву, игриво обхватил рукою её талию: – Ах, Паола!.. Паола!.. – На этот раз певица не рассердилась, а расхохоталась так громко и так заразительно, что он последовал её примеру. Новая попытка, и таким же образом отвергнутая вечером по возвращении с гулянья, где они танцевали и ели миндальное пирожное; и так как их комнаты были рядом, она напевала ему сквозь перегородку: «Ты слишком мал, ты слишком мал!..» приводя невыгодные для него сравнения с Курбебесом. Он едва сдерживался, чтобы не сказать ей, что она овдовела; но было еще слишком рано… На следующее утро, садясь за вкусный завтрак, когда Паола высказывала нетерпение по поводу того, что Курбебес не приходит, он с некоторым удовлетворением вынул часы из кармана и торжественно сказал:
– Двенадцать часов, все кончено…
– Что?
– Он обвенчан.
– Кто?
– Курбебес. Бац!
– Ах, друг мой, что это была за оплеуха!.. Во всех моих любовных приключениях я ни разу не получал такой! И она тотчас захотела ехать в город… Но до четырех часов не было поезда… А в это время изменник удирал в Италию с женою! Тогда, в бешенстве, она набрасывается на меня, бьет, царапает… Вот тебе и раз!.. И я же сам запер дверь на ключ! Затем принимается бить посуду, и, наконец, падает в ужасной истерике. Пятеро человек укладывают ее в постель, держат, меж тем как я, до такой степени исцарапанный, словно вывалялся в кустах терновника, бегу за доктором в Орсэ… В подобных случаях, как при дуэлях, следует всегда иметь при себе доктора. Можешь ли вообразить меня, бегущего натощак по дороге, в зной… Только к вечеру привел я доктора… Вдруг, подходя к трактиру, слышу голоса и вижу под окнами толпу… Ах, Боже мой, не убилась ли она? Не убила ли кого-нибудь? Морна была более способна на последнее… Я бросаюсь вперед, и что же вижу?.. Балкон разукрашен венецианскими фонарями, а певица стоит, утешенная и великолепная, закутанная в один из флагов и во все горло распевает Марсельезу, в разгаре празднества в честь императора, при громких кликах одобрения народа…
– Вот каким образом, друг мой, была разорвана связь Курбебеса; я не скажу тебе, что все кончилось сразу. После десятилетнего заточения, всегда надо рассчитывать на некоторое время надзора. Но, словом, самое бурное прошло на моих глазах; если хочешь, я готов принять все это и от твоей любовницы.
– Ах, дядя, она совсем другой человек!
– Полно, пожалуйста, – сказал Сезар, распечатывая коробку с сигарами, и поднося ее к уху, чтобы убедиться в их сухости. – Ведь не ты первый ее бросаешь…
– Это, положим, верно…
Жан с радостью ухватился за эту мысль, которая несколько месяцев тому назад принесла бы ему много горя. В сущности, дядя, с его комическим рассказом, несколько успокоил его; но чего он не мог допустить, так это лжи в течение целого ряда месяцев, лицемерия, раздвоения; на это он никогда не решится!
– В таком случае, как же ты намерен поступить?
Меж тем как молодой человек боролся со своей нерешительностью, «член совета для охранения» поглаживал бородку, пробовал улыбнуться и принимал эффектные позы; затем он вдруг с небрежным видом спросил:
– Далеко ли он живет отсюда?
– Кто?
– Скульптор, Каудаль, о котором ты говорил мне по поводу бюста… Мы могли бы сходить к нему и спросить о цене, пока мы вместе…
Каудаль, несмотря на всю свою славу, будучи большим мотом, жил все на той же улице Асса, в мастерской, видевшей еще его первые успехи. Сезар, идя к нему, расспрашивал о его положении в художественном мире; он, разумеется, запросит высокую цену, но члены комитета хотят во что бы то ни стало иметь вещь первоклассную…
– О, в этом отношении не беспокойтесь, дядя; если Каудаль только возьмется… – И он перечислял ему все титулы скульптора – члена Академии, кавалера ордена Почетного Легиона и целой кучи иностранных орденов. Фена широко раскрыл глаза:
– И ты с ним дружен?
– Да, мы с ним большие друзья.
– Только в Париже и можно завязывать такие необыкновенные знакомства!
Госсэну, однако, было стыдно признаться, что Каудаль был когда-то любовником Фанни, и что познакомился он с ним благодаря ей; казалось, однако, что Сезар и сам догадывается об этом:
– Ведь это он вылепил ту Сафо, которая стоит у нас в Кастеле?.. В таком случае, он знаком с твоей любовницей и мог бы помочь тебе в разрыве. Член Академии, кавалер ордена Почетного Легиона – это всегда производит впечатление на женщину…
Жан ничего не ответил, думая, быть может, также использовать влияние на Фанни её первого любовника. А дядя продолжал, добродушно смеясь:
– Кстати, знаешь, бронзовая статуя уже не стоит больше в кабинете отца… Когда Дивонна узнала… когда я имел несчастье сказать ей, что статуя изображает твою любовницу, то она не пожелала, чтобы она осталась там. При странностях консула и при его отвращении к малейшей перемене, это было нелегко сделать, особенно еще от того, что он не знал причины… Ах, эти женщины! Но она устроила все так ловко, что теперь на камине в кабинете твоего отца стоит изображение Тьера, а несчастная Сафо покрывается пылью в «угловой комнате», вместе со старыми таганами и поломанною мебелью; при переноске она получила маленькое повреждение – у неё отломались шиньон и лира. Гнев Дивонны принес ей, по-видимому, несчастье.
Они дошли до улицы Асса. Увидев скромный рабочий характер квартала художников, мастерские с дверями под номерами, похожие на сараи, раскрывавшиеся на обе стороны длинного двора, в глубине которого виднелись будничные здания городских школ с доносившимся из окон непрерывным чтением, председатель «Общества затопления» начал снова сомневаться в способностях человека, живущего в таком скромном месте; но едва войдя в мастерскую Каудаля, он тотчас узнал, с кем имеет дело.
– Ни за что! Ни даже за сто тысяч, ни даже за миллион!.. – зарычал среди беспорядка и запустения мастерской скульптор в ответ на первые слова Госсэна; и, приподнимая с дивана свое исполинское тело, он сказал:
– Бюст!.. Хорошо!.. Но взгляните сюда, на эту груду алебастра, расколотого на мелкие куски… Это моя статуя для ближайшего Салона… Я разбил ее ударами молотка… Вот как я отношусь к скульптуре, и, сколь ни соблазнительна для меня физиономия господина…
– Госсэн д'Арманди… председатель…
Дядя стал перечислять все свои титулы; но их было так много, что Каудаль прервал его и, обращаясь к молодому человеку, сказал:
– Что вы смотрите на меня, Госсэн?… Вы находите, что я постарел?..
Правда, ему вполне можно было дать его возраст при этом освещении, падавшем сверху на впадины и морщины его переутомленного лица кутилы, на его львиную гриву, с плешинами старого ковра, на его обвислые и дряблые щеки и усы, цвета металла, с которого сошла позолота и которые не были ни завиты, ни подкрашены… К чему? Его маленькая натурщица Кузинар бросила его…
– Да, мой милый; ушла с моим литейщиком, с дикарем, с животным… Но ему двадцать лет!..
Произнося эти слова гневно и вместе насмешливо, он ходил взад и вперед по мастерской, отталкивая сапогом мешавшую ему табуретку. Вдруг, останавливаясь перед зеркалом в медной оправе, висевшем над диваном, он взглянул на себя с ужасной гримасой: – До чего я, однако, стал безобразен, до чего одряхлел! Что это?.. словно подгрудок у старой коровы!.. – Он захватил в кулак свою шею, затем с жалобным и комическим видом, с видом бывшего красавца, оплакивающего себя, продолжал: – И подумать, что через год и об этом пожалеешь!..
Дядя был поражен. Что это за академик, который высовывает язык и рассказывает о своих низменных любовных похождениях! Значит чудаки есть повсюду, даже в Академии? И его восторг перед великим человеком уменьшался по мере того, как росло сочувствие к его слабостям.
– Как поживает Фанни?.. Вы все по-прежнему живете в Шавиле? – спросил Каудаль, успокоившись и сев рядом с Госсэном, которого он дружески похлопал по плечу.
– Ах, несчастная Фанни; нам уже недолго жить вместе!..
– Вы уезжаете?
– Да, скоро… Но раньше я женюсь… С нею придется расстаться.
Скульптор при этих словах дико захохотал.
– Браво! я рад… Отомсти за нас, мальчик, мсти за нас всем этим негодяйкам! Бросай их, обманывай их! Пусть они плачут, несчастные! Ты никогда не сможешь причинить им столько зла, сколько они сделали другим!
Дядя Сезар торжествовал:
– Видишь? Господин Каудаль смотрит на вещи не так трагично, как ты… Взгляните на этого младенца… Он не решается бросить ее из страха, что она убьет себя!
Жан признался в том впечатлении, которое произвело на него самоубийство Алисы Дорэ.
– Но это не одно и то же, – сказал Каудаль с живостью. – Та была грустная, мягкая женщина, с повисшими руками… Жалкая кукла, в которой было мало набивки. Дешелетт был неправ думая, что она умерла из-за него… Она умерла, потому что устала и ей наскучило жить. Меж тем как Сафо… Ах чёрт побери!.. Эта не убьет себя!.. Она слишком любит любовь и догорит до конца, как свеча, до самой розетки. Она принадлежит к той породе первых любовников, которые никогда не меняют своего амплуа и кончают беззубыми, безбровыми, но все же первыми любовниками… Взгляните на меня!.. Разве я убью себя?.. Пусть у меня будет много горя, но я знаю, что одна женщина уйдет и я возьму другую; я всегда буду нуждаться в них… Ваша любовница поступит как я, и она уже не раз так поступала… Только теперь она уже не молода, и это будет труднее…
Дядя продолжал торжествовать:
– Теперь ты успокоился, да?
Жан не отвечал; но его щепетильность была побеждена и решение принято. Они собирались уже уходить, как вдруг скульптор подозвал их и показал им фотографическую карточку, взятую им с пыльного стола, и которую он вытер рукавом. – Взгляните, вот она!.. До чего хороша, злодейка!.. На колени перед нею можно встать… Что за ноги, что за шея!..
Ужасно было видеть эти горящие глаза, слышать этот страстный голос, вместе со старческим дрожанием его грубых пальцев, в которых трепетал улыбающийся образ маленькой натурщицы Кузинар, с округлыми формами, украшенными ямочками.