bannerbannerbanner
Сафо

Альфонс Доде
Сафо

Полная версия

Когда она состарится, что будет с несчастным созданием, с которым он так долго не расставался? Когда кончатся оставленные им деньги, куда она пойдет, на какое опустится дно? Вдруг в его памяти встала та несчастная женщина, которую он встретил однажды вечером в английской таверне и которая умирала от жажды над ломтем копченой лососины. В такую женщину превратится и та, чью страстную и верную любовь он принимал столько времени… Эта мысль приводила его в отчаяние… А между тем, что делать? Если он имел несчастье встретить эту женщину и жить с ней некоторое время, неужели он из-за этого осужден на то, чтобы не расставаться с нею всю жизнь и принести ей в жертву все свое счастье? Почему он, а не кто-либо другой? Разве это справедливо?

Запрещая себе видеться с нею, он однако же писал ей; и его письма, намеренно положительные и сухие, под мудрыми и успокоительными советами выдавали его волнение. Он предлагал ей взять из школы Жозефа и заниматься с ним, чтобы рассеяться; но Фанни отказалась. К чему ставить ребенка лицом к лицу с её горем, с её отчаянием? Достаточно уже было воскресенья, когда мальчик скитался со стула на стул, из столовой в сад, угадывая, что в доме произошло несчастье и не смея спросить о «папе Жане», с тех пор как ему с рыданиями заявили, что он уехал и больше не вернется.

– Значит, все мои папаши уезжают!

Эти слова ребенка, помещенные в полном горечи письме, тяжело легли на душу Госсэна. Вскоре мысль о том, что Фанни продолжает жить в Шавиле, стала настолько угнетать его, что он посоветовал ей переехать в Париж, чтобы хоть кое с кем видеться. Имея печальный опыт с мужчинами и разрывами, Фанни в этом положении увидела лишь эгоистическую надежду избавиться от неё навсегда, и она высказала ему это чистосердечно в письме:

«Помнишь, что я тебе говорила?.. Что я останусь твоей женой, несмотря ни на что, твоей любящей и верной женой. Наш маленький домик напоминает мне об этом, и я ни за что в мире не хочу его покинуть… Что буду я делать в Париже? Я с отвращением думаю о моем прошлом, которое отдаляет тебя от меня; подумай, чему ты нас подвергаешь… Ты, по-видимому, очень уверен в себе? В таком случае, приезжай, злой человек… Приезжай, один раз, один только раз!»…

Он не поехал; но однажды в воскресенье днем, сидя в своей комнате за работой, он услыхал, как в дверь его дважды постучали. Он вздрогнул, узнав её стук. Боясь встретить внизу отказ, она одним духом, взбежала наверх никого не спрашивая. Он подошел, заглушая звук шагов в мягком ковре и чувствуя сквозь дверь её дыхание:

– Жан, ты дома?..

Ах, этот покорный, разбитый голос!.. Еще раз, не громко: «Жан!..» Затем жалобный вздох, шелест письма, ласковое слово и прощальный поцелуй, обращенный к двери.

Когда она сошла с лестницы, медленно, словно ожидая, что ее вернут, Жан поднял и распечатал письмо. Утром хоронили маленькую Гошкорн в приюте для больных детей. Она пришла вместе с её отцом и несколькими лицами из Шавиля, и не могла отказать себе в том, чтобы зайти к нему, увидеть его или хоть оставить ему эти написанные заранее строки: «…Я ведь тебе говорила!.. Если бы я жила в Париже, я бы только и делала, что поднималась и спускалась по твоей лестнице… До свидания, друг: я возвращаюсь в наш домик»…

Когда он читал, с глазами полными слез, он припоминал ту же сцену на улице Аркад, горечь любовника, которого она не приняла, просунутое под дверь письмо и бессердечный хохот Фанни. Значит, она любила его сильнее, чем он Ирену! Или же мужчина, более чем женщина вовлеченный в жизненную и деловую борьбу, не может отдаваться любви так исключительно, как она, забывая и делаясь равнодушным ко всему, что не есть его страсть, всепоглощающая и единственная?

Эти муки, эта острая жалость, которой он терзался, утихали только вблизи Ирены. Лишь здесь тоска выпускала его из своих когтей и таяла под кротким голубым лучом её взгляда. У него оставалась лишь огромная усталость и искушение прильнуть головой к её плечу, и сидеть так, не говоря ни слова, не двигаясь, под её защитой.

– Что с вами? – спрашивала девушка. – Разве вы не счастливы?

О, да, конечно, он счастлив! Но почему счастье его соткано из такой печали и такого моря слез? Минутами ему хотелось рассказать ей все, как умному и доброму другу; несчастный безумец не думал о тех волнениях, которые возбуждают подобные признания в совершенно нетронутых душах, о неисцелимых ранах, которые они могут нанести доверию и любви. Ах, если бы он мог увезти ее, бежать с ней! Он чувствовал, что только тогда настал бы конец его мучениям; но старик Бушеро не хотел уступить ни одного часа из намеченного срока: «Я стар, болен… Я не увижу больше мою деточку; не лишайте меня этих последних дней…»

Под суровой внешностью ученого, это был добрейший человек. Безнадежно обреченный сердечной болезнью, за успехами которой он сам следил, он говорил о ней с изумительным хладнокровием, продолжал задыхаясь, читать лекции и выслушивал жалобы менее тяжко больных, чем он. У этого широкого ума была одна слабость, ярко свидетельствовавшая об его крестьянском происхождении: то было уважение к титулам, к происхождению. Воспоминание о башенках замка Кастеле и старинная фамилия Д'Арманди оказали свое влияние на легкость, с которой он согласился признать в Жане будущего мужа своей племянницы.

Свадьба состоится в Кастеле, что избавляло от необходимости приезда бедную мать, присылавшую еженедельно своей будущей невестке доброе письмо, полное нежностей, продиктованное Дивонне или одной из маленьких «святых жен». Какою радостью было говорить с Иреной о родных, чувствовать себя на Вандомской площади как бы в Кастеле, – словно все его симпатии и привязанности сомкнулись вокруг его дорогой невесты!

Он боялся только того, что чувствует себя слишком старым, слишком усталым рядом с ней; видел, что она по-детски радуется таким вещам, которые его уже более не занимают, с наслаждением думает о жизни вдвоем, с которой он был уже хорошо знаком. Так, его неприятно волновало составление списка предметов которые они должны были взять с собой на новое место его службы, мебель, материи; составляя его, он остановился, и перо дрогнуло в его руке: он испугался этого нового устройства очага, уже знакомого ему по квартире на улице Амстердам, и неизбежным переживанием сызнова стольких радостей, уже старых, уже изжитых за эти пять лет совместной жизни с Фанни, в каком-то маскараде брака и хозяйства…

Глава 14

– Да, друг мой, умер сегодня ночью на руках у Розы… Я только что отнес его к набивателю чучел.

Поттер, которого Жан встретил при выходе из магазина на улице Бак, ухватился за него, чувствуя потребность излить свое горе, которое отнюдь не шло к его бесстрастным и жестким чертам делового человека, и поведал ему о страданиях злополучного Бичито, сраженного парижской зимой и околевшего от холода, несмотря на обкладку ватой и на спиртовую горелку, уже два месяца горевшую под его маленькой конуркой – как согревают детей, родившихся раньше времени. Ничто не могло успокоить его дрожи, и в предыдущую ночь, когда они все стояли вокруг него, последний трепет пробежал по его телу от головы до хвоста, и он умер в мире, благодаря целым потокам святой воды, которые вылила мамаша Пилар на его пятнистую кожу, и которая, подняв глаза к небу, сказала: «да простит ему Бог!»

– Я смеюсь над этим; но тем не менее у меня тяжко на душе; особенно когда я думаю о страданиях несчастной Розы, которую я оставил в слезах… К счастью, Фанни с нею…

– Фанни?..

– Да, мы давно уже ее не видели… Она пришла сегодня утром как раз в разгар трагедии, и эта добрая душа осталась утешать подругу. – Он прибавил, не замечая впечатления, произведенного его словами: – Итак, у вас все кончено? Вы разошлись? Помните ли вы наш разговор на Ангиенском озере? По крайней мере, вы извлекаете пользу из советов, которые вам дают…

И он не без некоторой зависти выразил свое одобрение.

Госсэн, нахмурившись, испытывал истинное горе при мысли о том, что Фанни вернулась к Розарио; но он сердился на себя за эту слабость, не имея, после всего случившегося, ни прав на её жизнь, ни ответственности за неё.

Перед одним из домов на улице Бон, старинной улице древнего аристократического Парижа, на которую они только что вступили, Поттер остановился. Здесь он жил, или, по крайней мере, считалось, что живет, ибо в действительности время его проходило на улице Виллье или в Ангиене, и он лишь изредка являлся домой, чтобы жена его и ребенок не казались совсем покинутыми.

Жан шел с ним рядом, мысленно прощаясь с ним, но тот вдруг задержал его руку в своих жестких и сильных руках пианиста и без малейшего затруднения, как человек, которого уже не смущает его порок, сказал:

– Окажите мне, пожалуйста, услугу; поднимитесь со мной в квартиру. Я должен обедать у жены, но не могу оставить бедную Розу одну в её отчаянии… Вы послужите предлогом для моего ухода и избавите меня от неприятного объяснения.

Кабинет музыканта, в великолепной и холодной буржуазной квартире бельэтажа, носил отпечаток комнаты, в которой никогда не работают. Все было слишком чисто, без малейшего беспорядка, и не носило следов той лихорадки деятельности, которая распространяется на предметы и мебель. Ни одной книги, ни одного листочка на столе, на котором красовалась огромная бронзовая чернильница, сухая и блестящая, словно на выставке; ни одной партитуры на старом рояле, в форме шпинета, вдохновлявшем его первые произведения. Бюст из белого мрамора, бюст женщины с изящными чертами, с выражением нежности, бледный в полусвете сумерек, придавал еще более холодный вид задрапированному камину без огня, и, казалось, грустно глядел на стены, увешанные золочеными венками, украшенными лентами, медалями, памятными жетонами всем этим хламом славы и тщеславия, великодушно оставленным жене взамен себя и который она поддерживала, словно украшения на могиле своего счастья.

Едва они вошли, как дверь кабинета отворилась и появилась госпожа Поттер.

 

– Это ты Гюстав?

Она думала, что муж один, и перед незнакомым лицом остановилась в явной тревоге. Изящная, красивая, изысканно и со вкусом одетая, она казалась красивее своего изображения, кроткое выражение которого заменилось у неё теперь нервною и мужественною решимостью. Мнения относительно характера этой женщины в свете разделялись. Одни порицали ее за то, что она переносит явное презрение мужа, так как связь его на стороне была всем известна; другие, наоборот, восхищались её молчаливою покорностью, и общественное мнение считало ее за спокойную особу, любящую больше всего свой покой и удовлетворяющуюся в своем вдовстве ласками красивого ребенка и честью носить имя великого человека.

Но, пока композитор представлял своего товарища и придумывал какую-то ложь, чтобы избежать семейного обеда, по еле заметному трепету молодого женского лица, по грустному и пристальному взгляду, который ничего не видел, словно всецело поглощенный страданием, Жан мог угадать, что под светской внешностью заживо похоронена огромная скорбь. Она, казалось, приняла историю, которой, конечно, не верила, и ограничилась тем что лишь сказала кротко:

– Раймонд будет плакать; я обещала ему, что мы пообедаем у его постели.

– Как его здоровье? – спросил Поттер, рассеянный, нетерпеливый.

– Лучше; но он все еще кашляет… Тебе не хочется взглянуть на него?

Он пробормотал несколько слов, которые трудно было разобрать, делая вид, что ищет чего то в комнате: – Не теперь… Очень тороплюсь. Свидание в клубе ровно в шесть часов… – Больше всего избегал он остаться с нею наедине.

– В таком случае, до свидания, – сказала молодая женщина, внезапно стихшая, и лицо её сомкнулось как гладь озера над брошенным в него камнем. Поклонилась и ушла.

– Бежим!..

Поттер увлек за собой Госсэна, смотревшего как перед ним сходил по лестнице, прямой и корректный в своем длинном пальто английского покроя, этот мрачный влюбленный, так волновавшийся, когда заказывал чучело хамелеона для своей любовницы, и уходивший теперь даже не простясь со своим больным ребенком.

– Все это, друг мой, – сказал музыкант, словно в ответ на мысль своего приятеля, – все это ошибка тех, которые меня женили. Истую услугу оказали они мне и этой бедной женщине!.. Что за безумие желать сделать из меня мужа и отца!.. Я был любовником Розы, остался им и останусь до тех пор, пока кто-нибудь из нас не подохнет… От порока, захватившего вас в удобную минуту и крепко держащего вас, разве можно кого-нибудь избавиться?.. А вы сами уверены ли, что если бы Фанни захотела…

Он окликнул проезжавшего мимо извозчика, и, садясь, сказал:

– Кстати о Фанни; знаете ли вы новость? Фламан помилован, вышел из Мазасской тюрьмы… Это результат прошения Дешелетта… Бедный Дешелетт! И после смерти сделал добро.

Не двигаясь, но с безумным стремлением бежать, догнать эти колеса, катившиеся быстро по темной улице, на которой только что загорался газ, Госсэн удивлялся своему волнению. «Фламан помилован!., вышел из тюрьмы»!.. повторял он про себя, угадывая в этих словах причину молчания Фанни за последние дни, её жалобы, внезапно стихшие под ласками утешителя; ибо первая мысль освобожденного была устремлена конечно к ней.

Он припомнил любовные письма, помеченные тюрьмой, упорство, с которым Фанни защищала этого человека, тогда как она совсем не дорожила остальными своими бывшими любовниками; и, вместо того, чтобы поздравить себя с обстоятельством, которое так легко освобождало его от всякой тревоги, от всяких угрызений совести, какая-то смутная тоска не дала ему спать большую часть ночи. Почему? Он ее не любит; он думает только о своих письмах, оставшихся в руках этой женщины: быть может, она станет читать их тому, другому… Быть может (кто поручится?) под влиянием злобы воспользуется ими когда-нибудь, чтобы смутить его покой, его счастье…

Действительное ли? Выдуманное ли? Или это был лишь предлог? Как бы то ни было, а это опасение о письмах заставило его решиться на неосторожный шаг – на посещение Шавиля, от которого он последнее время упорно отказывался. Но кому поручить столь интимное и деликатное дело? В одно февральское утро он выехал с десятичасовым поездом, совершенно покойный умом и сердцем, с единственной боязнью найти дом запертым и женщину уже исчезнувшей вслед за своим бандитом.

Но с поворота дороги его успокоили отворенные ставни и занавески на окнах домика; припоминая волнение, с которым он смотрел, как за ним бежал маленький огонек, он смеялся над самим собой и над хрупкостью своих впечатлений. Разумеется, он уже не тот человек, который проходил там, и, конечно, не найдет уже и той женщины. А меж тем с той поры прошло всего два месяца! Леса, вдоль которых мчался поезд, еще не оделись в новую листву, а стояли все такие же голые, и ржавые как и в день их разрыва, когда плач разносился по лесу.

Он один вышел на станции, и дрожа от холодного тумана, пошел по узенькой тропинке, обмерзшей и скользкой, прошел под аркой железной дороги, не встретил никого до «Pavè Les Gardes», на повороте которой увидел мужчину и ребенка, везшего в сопровождении станционного служащего, тачку нагруженную чемоданами.

Ребенок, закутанный в шарф с надвинутой на уши фуражкой, сдержал восклицание, проходя мимо него. «Да это Жозеф!» подумал Жан, изумленный и опечаленный неблагодарностью малютки; и, обернувшись, он встретил взгляд человека, державшего ребенка за руку. Умное, тонкое лицо, побледневшее от долгого заточения, готовое платье, купленное накануне, белокурая бородка, не успевшая отрасти со времени выхода из тюрьмы… Да это Фламан, чёрт побери! Жозеф – его сын?..

Он мигом припомнил и понял все, начиная с письма, хранившегося в ящичке, в котором красавец-гравер поручал любовнице своего ребенка, жившего в деревне, вплоть до таинственного прибытия малютки, и смущенное лицо Эттэма, когда Жан заговорил об этом приемыше, и взгляды, которыми обменивались Фанни и Олимпия; ибо все они были в заговоре, с целью заставить его кормить сына этого преступника. Ах как он глуп, и как они должно быть, смеялись над ним!.. Он почувствовал отвращение при мысли об этом постыдном прошлом и желание бежать отсюда, как можно дальше; но его смущали разные вещи, которые ему хотелось узнать. Мужчина с ребенком уехал; почему же не уехала Фанни? А затем письма… Ему нужны письма, он ничего не должен оставлять в этом злополучном и грязном месте!

– Сударыня… Барин приехал!..

– Какой барин? – наивно спросил женский голос из глубины комнаты.

– Я!..

Раздался крик, прыжок, затем: – Подожди, я сейчас встану… иду!..

Еще в постели, несмотря на то, что больше двенадцати часов! Жан не сомневался относительно причины; он знал, после чего люди просыпаются усталыми и разбитыми! И, пока он ожидал ее в столовой, полной знакомых предметов, и звуков, со свистками отходящего поезда, с дрожащим блеяньем козы в соседнем саду, с разбросанными приборами на столе, все переносило его к некогда пережитым им утренним часам, к своему легкому завтраку перед отъездом.

Фанни вошла и бросилась к нему. Затем остановилась, почувствовав его холодность, и оба стояли изумленные, колеблющиеся, как люди встречающиеся после разорванной близости, по разные стороны сломанного моста, а между собою видят огромное пространство катящихся и все пожирающих волн.

– Здравствуй… – сказала она тихо, не двигаясь. Она нашла его изменившимся, побледневшим.

Он удивлялся тому, что видит ее молодой, лишь немного пополневшей, ниже ростом чем он ее себе представлял, но озаренной тем особым сиянием, тем блеском кожи и глаз, тою нежностью, которую всегда оставляли в ней ночи, отданные страстным ласкам. Итак та, воспоминания о которой не давало ему покоя, осталась в лесу, в глубине рва, засыпанного сухими листьями.

– В деревне, однако, встают поздно… – сказал он с оттенком иронии.

Она извинилась, сослалась на мигрень и, подобно ему, говорила в безличных выражениях, не смея обратиться к нему ни на «ты», ни на «вы»; затем в ответ на немой вопрос, относившийся к остаткам завтрака, сказала: «Это мальчик… он завтракал сегодня утром перед отъездом»…

– Перед отъездом?.. куда же?

Губы его выражали полное равнодушие, но блеск глаз выдавал его. Фанни ответила.

– Отец на свободе… Он пришел и взял его…

– Он вышел из Мазасской тюрьмы, не так ли?

Она вздрогнула, не хотела лгать.

– Ну, да… Я ему обещала, и исполнила свое обещание… Сколько раз у меня являлось желание оказать тебе все, но я не осмеливалась, боялась, что ты отошлешь назад несчастного малютку… – И застенчиво прибавила: – Ты так ревновал тогда…

Он презрительно расхохотался. Ревновал! Он! К этому каторжнику!.. Полно, пожалуйста!.. И, чувствуя, как его охватывает гнев, он оборвал разговор и с живостью сказал зачем приехал. Его письма!.. Почему не передала она их дяде Сезару? Это избавило бы обоих от мучительного свидания.

– Правда, – сказала она по-прежнему с кротостью; – но я их тебе сейчас отдам, они здесь…

Он пошел за нею в спальню, увидел неубранную, лишь наскоро прикрытую постель, с двумя подушками, вдохнул запах папирос вместе с ароматом духов, которые узнал, равно как и маленький перламутровый ящичек, стоявший на столе. Одна и та же мысль пришла в голову обоим: – Он не тяжел, – сказала она, открывая ящик… – жечь было бы нечего…

Он молчал, взволнованный, с пересохшим горлом, не желая приблизиться к этой неубранной постели, близ которой она в последний раз, перелистывала письма, наклонив голову, с крепкой, белой шеей, под каскадом поднятых волнистых волос, и в широком шерстяном пеньюаре, свободно охватывавшем её пополневший, мягкий стан.

– Вот они!.. Все тут!

Взяв пакет и положив его в карман, так как опасения его изменились, Жан спросил:

– Итак он увозит ребенка… Куда же они едут?

– В Морван, на родину, чтобы жить там, скрываясь, и работать над гравюрой, которую он пошлет в Париж под вымышленным именем.

– А ты? Разве ты думаешь остаться здесь?..

Она отвела глаза, чтобы не встретиться с его взглядом, бормоча, что это было бы чересчур печально. Поэтому она думает… быть может она поедет в небольшое путешествие…

– В Морван, конечно?.. В семью!.. – И, давая волю своей ревнивой ярости, он прибавил: – Признавайся тотчас, что ты поедешь за твоим вором, что вы будете жить вместе… Ты давно уже к этому стремишься… Пора! Вернись в твой хлев!.. Доступная женщина и фальшивый монетчик, это идет друг к другу! Я был слишком добр, желая вытащить тебя из этой грязи!

Она хранила спокойствие, а из под опущенных ресниц сверкал огонек победы. И чем более он хлестал ее свирепой и оскорбительной иронией, тем более она казалась гордой, тем более дрожали концы её губ. Теперь он говорил о своем счастье, о своей молодой, честной любви, о любви единственной. Ах, сердце честной женщины – сладкий приют!.. Затем вдруг, понизя голос, словно стыдясь, спросил:

– Я только что встретил твоего Фламана; он ночевал у тебя?

– Да, вчера было поздно, шел снег… Ему постлали на диване.

– Ты лжешь! Он спал здесь… Стоит только взглянуть на постель и на тебя!

– Ну так что ж? – она приблизила к нему лицо, и в её серых больших глазах сверкнуло пламя распутства. – Разве я знала, что ты придешь?.. И, лишившись тебя, что мне было до всего остального? Я была печальна, одинока, все было мне противно…

– И вдруг каторжный!.. После того, как ты жила с честным человеком… Это показалось тебе приятным, да?.. Воображаю, какими ласками вы осыпали друг друга?.. Ах, какая грязь!.. Вот тебе!..

Она видела готовящийся удар, но не пыталась защищаться и получила его прямо в лицо; затем с глухим рычаньем боли и торжества, бросилась к нему и охватила его обеими руками: – Дружок! Дружок!.. Ты меня все еще любишь!.. – И оба покатились на постель.

К вечеру его разбудил грохот проходившего мимо скорого поезда; открыв глаза, он несколько минут не мог прийти в себя, лежа одиноко на широкой постели, где его члены, словно утомленные чрезмерным переходом, казалось лежали рядом, не будучи связаны друг с другом. За день выпало много снега. В тишине безлюдной местности слышно было как он таял и струился по стенам, вдоль стекол, капал с желоба крыши и время от времени забрызгивал грязью и водою горевший в камине кокс.

Где он? Что делает он здесь? Мало-помалу благодаря фонарю светившему из садика, он увидел всю комнату и портрет Фанни, висевший против него; к нему вернулось воспоминание о его падении, ничуть его однако не изумившее. Как только он вошел сюда, при первом взгляде на эту кровать, он почувствовал, что он побежден снова, что он погиб; эти простыни влекли его словно в пропасть, и он подумал: «Если я паду, то на этот раз уже безвозвратно, навсегда». Так и случилось. С грустным сознанием своей низости, он все же испытывал некоторое утешение при мысли, что он уже не поднимется из этой грязи, ощущал жалкое чувство раненого, который, истекая кровью, кое как дотащился до кучи навозу, чтобы умереть на ней, и устав от страданий и борьбы, блаженно погружается в мягкую, жидкую теплоту.

 

То, что ему теперь предстояло, было ужасно, но просто. Вернуться к Ирене после этой измены и рискнуть устроить жизнь по примеру Поттера?.. Как низко он ни пал, до этого, однако, он еще не дошел!.. Он собирался написать Бушеро, великому физиологу, первому изучившему и описавшему болезни воли и рассказать ему этот ужасный случай, всю историю своей жизни, начиная с первой встречи с этой женщиной, когда она положила свою руку на его руку, и до того дня, когда он считал себя же спасенным, преисполненным счастья и опьянения, а она снова захватила его чарами прошлого – этого ужасного прошлого, где любовь занимала так мало места, а были только подлая привычка и порок, вошедший в плоть и кровь…

Дверь отворилась. Фанни тихонько шла по комнате, чтобы не разбудить его. Чуть приподняв веки, он глядел на нее, легкую и сильную, помолодевшую, гревшую у огня ноги, намокшие в снегу; время от времени она оборачивалась к нему с той улыбкой, которой улыбалась утром, во время их ссоры. Она подошла, взяла с привычного места пачку мэрилэндского табаку, свернула папироску и хотела отойти, но он ее удержал.

– Ты разве не спишь?

– Нет… Сядь сюда… Поговорим.

Она присела на край кровати, несколько удивленная его серьезным тоном.

– Фанни!.. Мы уедем отсюда…

Сначала она подумала, что он шутит, желая испытать ее. Но подробности, которые он привел, тотчас разубедили ее. В Арике был свободный пост; он выхлопочет его для себя. Это дело всего двух недель, срок, в который едва успеешь уложиться.

– А твоя женитьба?

– Ни слова о ней!.. То, что я сделал, непоправимо… Я вижу, что все кончено, что я не могу расстаться с тобою.

– Бедный мальчик! – сказала она с грустной и несколько презрительной нежностью. Потом, затянувшись два-три раза, спросила:

– А далеко та страна, о которой ты говоришь?

– Арика?.. Очень далеко, в Перу… – и тихо прибавил: – Фламан не сможет поехать туда за тобой…

Она сидела задумчивая, замкнутая и таинственная, окруженная облаками табачного дыма. Он продолжал держать ее за руку, гладил ее по обнаженному плечу, и, убаюкиваемый каплями воды, падавшими с крыши маленького домика, закрыл глаза, тихо погружаясь в тину…

Рейтинг@Mail.ru