bannerbannerbanner
Сафо

Альфонс Доде
Сафо

Полная версия

Глава 12

– Это ты?.. Как рано!..

Она шла из глубины сада, с подолом полным упавших яблок, и быстро взбежала к крыльцу встревоженная смущенным и сердитым выражением лица Жана.

– Что случилось?

– Ничего, ничего… Погода… солнце… Я хотел воспользоваться последним хорошим днем, чтобы пройтись по лесу вдвоем с тобою… Хочешь?

Она вскрикнула, как уличный мальчишка, как делала всякий раз, когда была довольна: «Ах, какое счастье!..» Больше месяца не выходили они из дома, благодаря дождям и ноябрьским бурям. В деревне не всегда бывает весело; все равно, что жить в Ноевом ковчеге, со всеми населяющими его тварями… Ей надо было отдать кое-какие приказания на кухне, так как супруги Эттэма должны были прийти к обеду; Жан, ожидая ее на дворе, на дороге «Pavè des gardes», глядел на маленький домик, согретый этим последним поздним светом, на деревенскую улицу, вымощенную каменными плитами, с прощальным чувством, ласковым и памятливым к местам, которые мы собираемся покинуть.

В раскрытое настежь окно столовой доносилось пение иволги, перемежавшееся с приказаниями, которые Фанни давала прислуге: – Главное, не забудьте, – обед в половине седьмого… Прежде всего подадите цесарку… Ах, я забыла выдать вам скатерть и салфетки… – Её голос звучал весело счастливо, покрывая шум на кухне и пение маленькой птички, заливавшейся на солнце, а ему, знавшему, что их хозяйству осталось всего два часа жизни, эти праздничные приготовления надрывали душу.

Вдруг ему захотелось вернуться в дом, сказать ей все сразу; но он побоялся слез, ужасной сцены, которую услышат соседи, скандала, который поставит на ноги весь Верхний и Нижний Шавиль. Он знал, что, когда она даст себе волю, то для неё ничего не существует и остался при прежней мысли увести ее в лес.

– Вот и я!..

Легко подошла к нему, взяла его под руку, советуя ему говорить тише и проходить быстрее мимо соседей, из опасения, как бы Олимпия не захотела идти с ними и помешать их славной прогулке. Она успокоилась лишь когда перешли дорогу и оставили за собою железнодорожный путь, откуда они свернули налево в лес.

Погода была мягкая, ясная, солнце было подернуто легкой серебристой дымкой, пронизывавшей весь воздух; оно медлило на откосах, где некоторые деревья, с пожелтелыми, но еще уцелевшими листьями, высоко поднимали вверх сорочьи гнезда и пучки зеленой омелы. Слышалось пение птиц, непрерывное, словно визг пилы, и постукивание клюва по дереву, которое напоминает топор дровосека.

Они шли медленно, оставляя следы на мягкой земле, размытой осенними дождями. Ей было жарко, оттого что она бежала, щеки её горели, глаза блистали, и она остановилась, чтобы откинуть широкую кружевную косынку, подарок Розы, которую, выходя из дому, она накинула на голову – драгоценный и хрупкий остаток прошлого великолепия. Её платье из черного шелка, лопнувшее под рукавами и на талии, было знакомо ему уже года три; когда она поднимала его, проходя мимо Жана через лужи, он видел стоптанные каблуки её ботинок.

Она весело мирилась с этой бедностью, никогда не жаловалась, занятая только им, его благополучием, и счастливая тем, что может дотрагиваться до него, обеими руками охватив его руку. Жан, видя ее помолодевшею от этого возврата солнца и любви, спрашивал себя, откуда берется столько сил у этой женщины, какая чудесная способность забывать и прощать помогает ей сохранять столько веселости и беспечности после жизни полной страстей, превратностей и слез, оставивших следы на её лице, но исчезающих при малейших проблесках веселости.

– Это белый гриб, говорю тебе, что это белый…

Она шла под деревья, увязая по колено в кучах сухих листьев, возвращалась растрепанная и исцарапанная колючками и показывала ему маленькую сетку у подножия гриба, по которой отличают настоящий белый гриб от других: – видишь, какая у него подкладка? – и она торжествовала.

Он не слушал, будучи рассеян и спрашивая себя: «Настала ли минута?.. Следует ли?»…

Но у него не хватало мужества; то она смеялась чересчур громко, то место было не подходящее; и он увлекал ее все глубже, словно убийца, обдумывающий куда и как нанести смертельный удар.

Он почти уже решился, как вдруг на повороте дороги появился и встревожил их местный лесник, Гошкорн, которого они изредка встречали. Бедняк, живший в маленькой казенной лесной сторожке на берегу пруда, потерял одного за другим двух детей, затем жену, от одной и той же злокачественной лихорадки. С первого же смертельного случая доктор заявил, что в этом помещении нельзя жить так как оно слишком близко к воде и к её вредным испарениям; но несмотря на свидетельство, написанное врачом, правительство оставило его там еще на два, на три года, в течение которых умерли все члены его семьи, за исключением девочки, с которой он и переселился наконец в новое жилище у опушки леса.

Гошкорн, с упрямым лицом бретонца, со светлым и мужественным взглядом, с покатым лбом под форменной фуражкой, типичный представитель преданности и веры во все запреты, в одной руке держал ружье, а другой нес уснувшую девочку.

– Как её здоровье? – спросила Фанни, улыбаясь четырехлетней девчурке, побледневшей и похудевшей от лихорадки, которая проснулась и раскрыла большие глаза с красными веками. Сторож вздохнул:

– Да не хорошо… Вот беру ее всюду с собою… а она, тем не менее, перестала есть, ни на что не глядит. – Надо полагать, что переменили мы место через чур поздно, и что она уже заболела… Она так легка… попробуйте, сударыня, словно перышко… Боюсь, что скоро и она покинет меня, как остальные… Боже мой!..

Это, произнесенное шёпотом «Боже мой» и был весь его бунт против жестокости канцелярий и бумажных крючкотворцев.

– Она дрожит, как будто озябла.

– Это лихорадка, сударыня.

– Погодите, мы ее согреем… – Она взяла кружевную мантилью, висевшую у неё на руке, и закутала его малютку: – Да, да, оставьте так… Пусть эти кружева пойдут ей на свадьбу…

Отец горестно улыбнулся и, сжимая ручку малютки, которая снова заснула, белая под белыми кружевами, как маленький мертвец, пытался заставить ее поблагодарить барыню; затем удалился, твердя свое обычное «Боже мой, Боже мой», заглушаемое треском ветвей под его ногами.

У Фанни пропала веселость и она прижалась к нему с боязливой нежностью женщины, которую волнение, печаль или радость приближают к тому, кого она любит. Жан подумал: «Какая добрая душа»… Но не поколебался в своем решении, а напротив, утвердился в нем, ибо на склоне аллеи, в которую они входили, перед ним встал образ Ирены, воспоминание о её сияющей улыбке, пленившей его с первого раза, даже раньше, чем он узнал её глубокое очарование, внутренний источник её ума и кротости. Он вспомнил, что дождался последней минуты, что сегодня четверг… «Надо же наконец!» И, наметив на некотором расстоянии площадку, решил, что это последний предел. Полянка среди вырубленного леса, деревья, лежавшие на земле, среди щепок, свежие обломки коры и связки хворосту, ямы для обжигания угля… Немного дальше виднелся пруд, над которым поднимался белый туман, а на берегу стоял маленький покинутый домик, с разбитыми окнами, с развалившейся крышей – больница бедных Гошкорнов. Дальше лес поднимался к Велизи, высокому холму, покрытому ржавыми кустарниками и унылым, густым лесом… Вдруг он остановился:

– Не отдохнуть ли нам здесь?

Они сели на длинный ствол дерева, сваленного на землю, ветви которого можно было сосчитать по числу ран, оставленных топором… Местечко было тихое, с бледным отсветом солнечных лучей; где-то пахло невидимыми фиалками.

– Как хорошо… – сказала она, разнеженная, облокотясь на его плечо и отыскивая местечко, чтобы поцеловать его в шею. Он немного отодвинулся и взял ее за руку. Тогда, видя внезапно изменившееся выражение его лица, она испугалась:

– Что такое? Что-нибудь случилось?

– Плохие вести, мой бедный друг… Эдуэн, помнишь тот, который поехал вместо меня… – Он говорил с трудом, хриплым голосом, звук которого изумил его самого, но который делался крепче к концу подготовленной заранее речи. – Эдуэн заболел, приехав на место, и начальство посылает Жана заменить его… – Он нашел, что легче солгать, чем поведать жестокую правду. Она дослушала его до конца, не прерывая, с лицом, покрывшимся смертельной бледностью, с остановившимся взглядом.

– Когда же ты уезжаешь? – спросила она, отнимая руку.

– Сегодня вечером… в ночь… – И фальшивым, жалобным тоном он прибавил: – Я рассчитываю провести сутки в Кастеле, затем сесть на пароход в Марселе…

– Довольно! Не лги! – крикнула она в порыве бешенства, вскочив на ноги; – Не лги, ты же знаешь… Дело в том, что ты женишься… Давно уже над этим старается твоя семья… Они так боятся, что я удержу тебя, что я помешаю тебе ехать на поиски тифа или желтой лихорадки… Наконец, они довольны… Барышня, надо надеяться, в твоем вкусе… И когда подумаешь, что я сама завязывала тебе галстук, в четверг!.. Боже! до чего я была глупа!

Она смеялась ужасным, болезненным смехом, кривившим её рот и показывавшим отсутствие одного зуба, которое он еще не видел, выпавшего, очевидно, недавно, одного из её чудесных перламутровых зубов, которыми она так гордилась; и этот выпавший зуб, и это лицо землистого цвета, измученное, искаженное, причиняли Госсэну невыразимые страдания.

– Послушай, – сказал он, схватив ее и усаживая рядом с собою. – Ну, да, правда, я женюсь… Мой отец, ты знаешь, давно этого требовал; но что значит это для тебя, раз я все равно должен уехать?..

Она вырвалась, желая сохранить свой гнев:

– И чтобы объявить мне об этом ты заставил меня пройти целую версту по лесу… Ты сказал себе: «По крайней мере не будет слышно её криков»… Нет, видишь… ни крика, ни слез! Во первых, довольно с меня этакого негодяя, как ты!.. Можешь идти, куда хочешь, я не буду тебя удерживать… Беги же, пожалуйста, на острова с твоей женой, с твоей крошкой, как говорят в твоей семье!.. Хороша, должно быть, эта крошка!.. Базобразна, обезьяна или вечно беременна!.. Ты ведь такой же простофиля, как и те, которые тебе ее выбрали!..

 

Она уже не владела собою, выкрикивая ругательства, оскорбления, до тех пор, пока, наконец могла прошептать только: «Подлец… лгун… подлец…» прямо в лицо и с вызывающим видом, как показывают кулак.

Настала очередь Жана выслушать все, не говоря ни слова, не делая никаких попыток остановить ее. Он предпочитал видеть ее такой низменной, кричащей, ругающеюся, настоящей дочерью дяди Леграна; так разлука будет менее жестока… Сознала ли и она это? Вдруг она умолкла, упала головой и грудью вперед на колени любовника, с рыданиями, сотрясавшими ее всю и перемежавшимися жалобами:

– Прости, пощади… Я люблю тебя, люблю тебя одного… У меня никого больше нет… Любовь моя, жизнь моя, не делай этого!.. Не покидай меня!.. Что со мною будет?

Его охватила жалость… Вот чего он больше всего боялся… Он заражался её слезами и откидывал назад голову, чтобы она не катились по его лицу, стараясь успокоить ее глупыми словами и повторяя все тот же аргумент:

– Но ведь я все равно должен уехать…

Она вскочила с воплем, в котором прорвалась её надежда:

– Ах, ты никуда не уехал бы! Я сказала бы тебе: подожди, я буду тебя любить еще… Неужели ты думаешь, что такую любовь, какою я люблю тебя, можно найти два раза в жизни?.. Ты так молод… Мне же недолго жить… Скоро я уже не буду в силах любить тебя, и тогда мы легко разойдемся.

Он хотел встать, он имел это мужество, и сказать ей, что все, что она делает, бесполезно; но цепляясь за него, тащась на коленях по грязи, наполнявшей лощину, она принуждала его снова сесть и, стоя перед ним, дыханием губ, сладострастными взглядами и детскими ласками, глядя на его лицо, которое он отклонял, запуская руки в его волосы, пыталась зажечь остывший пепел их любви, напоминала ему шёпотом о прошлых наслаждениях, о пробуждениях без сил, о страстных объятиях в воскресные дни… Но все это было ничто, в сравнении с тем, что она обещала ему в будущем; она знает другие поцелуи, другие опьянения, она придумает их для него…

И пока она шептала ему эти слова, которые мужчины слышат лишь у дверей притонов, крупные слезы ручьями текли по её лицу, с выражением смертельного ужаса; она билась, кричала не своим голосом: О, пусть этого не будет… Скажи, что это неправда, что ты не хочешь меня покинуть… – И снова рыдания, крики о помощи, стоны, будто он стоял перед нею с ножом в руке…

Палач не был храбрее своей жертвы. Её гнева он больше не боялся, также как и её ласк, но он был беззащитен против её отчаяния, против этих криков, оглашавших лес и замиравших над мертвой зараженной лихорадкой водой, за которую заходило печальное, красное солнце… Он ожидал, что будет страдать, но не мог представить себе такой остроты страдания, и нужно было все ослепление новой любви, чтобы удержаться, не поднять ее с земли и не сказать ей: «Я остаюсь, молчи, я остаюсь…»

Сколько времени промучились они таким образом?.. Солнце превратилось уже в узкую полоску на западе; пруд принимал оттенки грифеля, и можно было подумать, что его нездоровые испарения охватывают и пустырь, и лес, и холмы. Из окутывающей их тени выступало только бледное лицо, поднятое к нему, открытый рот, звучавший бесконечной жалобой. Несколько позже, когда настала ночь, крики умолкли. Теперь полился поток слез, целый ливень, сменивший собою грохот бури, и время от времени вздох глубокий и глухой, словно пред чем то ужасным, что она от себя отгоняла, но что неотступно преследовало ее.

Затем вдруг все стихло. Кончено! Зверь умер… Поднимается холодный ветер, колеблет ветви, напоминая о позднем времени.

– Пойдем, встань.

Он тихонько поднимает ее, чувствует её покорность, её детское послушание, только тело её судорожно вздрагивает от глубоких вздохов. Кажется, будто она хранит страх и уважение к мужчине, выказавшему такую твердость. Она идет рядом с ним, его шагом, но робко не давая ему руки; и, видя их идущими так мрачно и пошатываясь по тропинке, находя дорогу лишь по желтым отблескам земли, можно был принять их за чету крестьян, усталых, возвращающихся после долгой и утомительной работы.

На опушке виден свет, раскрытая в доме Гошкорна освещает четкие силуэты двух людей.

– Это вы, Госсэн? – раздается голос Эттэма, подходящого вместе со сторожем. Они начали уже беспокоиться, видя, что Жан и Фанни не возвращаются и слыша стоны, раздававшиеся по лесу. Гошкорн хотел уже взять ружье и отправиться на поиски…

– Добрый вечер, сударь; добрый вечер сударыня… А малютка-то уж как довольна своею шалью!.. Пришлось уложить ее в ней спать…

Их последнее общее дело, участие, проявленное недавно; их руки в последний раз обвились вокруг этого маленького умирающего тельца.

– Прощайте, прощайте, дядя Гошкорн!

И все трое спешат к дому; Эттэма не перестает расспрашивать о воплях, раздававшихся в лесу.

– Они то усиливались, то ослабевали; можно было подумать, что душат какое-нибудь животное… Но неужели вы ничего не слышали?

Ни тот, ни другая не отвечают.

На углу «Pavè des gardes» Жан колебался.

– Останься пообедать, – тихо говорит она ему умоляющим голосом. Твой поезд ушел… Ты можешь поехать с девятичасовым?

Он идет домой вместе с ней. Чего бояться? Подобную сцену нельзя повторить два раза, и он смело может доставить ей это маленькое утешение.

В столовой тепло, лампа светит ярко, и, заслышав их шаги по дороге, служанка подает суп.

– Вот и вы, наконец!.. – говорит Олимпия, сидя за столом и подвязывая салфетку. Она снимает крышку с суповой миски и вдруг останавливается, вскрикнув:

– Боже мой, дорогая; что случилось?..

Осунувшаяся, постаревшая лет на десять, с красными распухшими веками, в платье выпачканном грязью, с растрепанными волосами, словно растерзанная уличная женщина, ускользнувшая от погони полиции – вот какова Фанни! Она вздыхает; её воспаленные глаза щурятся от света; мало-помалу тепло маленького домика и веселый накрытый стол возбуждают в ней воспоминания о счастливых днях и снова вызывает слезы, сквозь которые можно разобрать:

– Он бросает меня… Он женится!

Эттэма, его жена, крестьянка подающая обед, все взглядывают друг на друга, затем на Госсэна. – Тем не менее, будем есть, – говорит толстяк, гнев которого если и не виден, то чувствуется; и стук проворных ложек сливается с журчаньем воды в соседней комнате, где Фанни умывается. Когда она возвращается, с синеватым налетом пудры на лице, в белом шерстяном пеньюаре, супруги Эттема тоскливо смотрят на нее, ожидая снова какого-нибудь взрыва, и удивлены тем, что она, не говоря ни слова, с жадностью набрасывается на кушанье, словно спасенный от кораблекрушения, и заглушает свое горе всем, что находит под рукою – хлебом, капустой, крылышком цесарки, яблоками. Она ест, ест без конца.

Беседа идет принужденно, затем более свободно, и так как с супругами Эттема можно говорить только о чем-нибудь очень плоском и материальном, о том например, как перекладывать молочные блинчики вареньем, и на чем лучше спать, на конском волосе или на пуху, то без особых затруднений доходят до кофе; супруги Эттэма, сдабривают его леденцами, которые они сосут медленно, положа руки на стол.

Приятно видеть доверчивый и спокойный взгляд, которым обмениваются эти тяжеловесные товарищи по столу и ложу. У них нет желания бросит друг друга. Жан улавливает этот взгляд, и в уютной столовой, полной воспоминаний, привычек, связанных с каждым её уголком, его охватывает какая-то усталость, оцепенение. Фани, наблюдающая за ним, тихонько пододвинула к нему свой стул, прильнула к нему, взяла его под руку.

– Слушай, – говорит он вдруг. – Девять часов… Пора, прощай… Я тебе напишу.

Он уже на дворе, перешел дорогу, ищет впотьмах калитку; чьи то руки обвивают его: – Поцелуй же меня хоть еще раз…

Он охвачен её распахнутым пеньюаром, надетым прямо на нагое тело; он потрясен этим ароматом, этой теплотой женского тела, этим прощальным поцелуем, от которого у него остается на губах ощущение лихорадки и слез; а она шепчет, чувствуя его слабеющим: – Еще одну ночь, только одну…

Сигнальный гудок со стороны железнодорожного пути… Это поезд!..

Откуда явилась у него сила высвободиться и добежать до станции, огни которой светятся сквозь обнаженные ветви деревьев? Он сам изумляется этому, тяжело дыша и сидя в уголке вагона, поглядывая из окна на освещенные окна домика, на белую фигуру у забора… – Прощай, прощай!.. – Этот крик успокоил безмолвный ужас, охвативший его на повороте, когда он увидел любовницу, стоящую на том самом месте, где он не раз представлял ее себе мертвою.

Высунув голову, он видел, как уменьшался и словно бежал среди неровностей земли их маленький домик, свет которого казался теперь маленькой, одинокой звездочкой. Вдруг он ощутил радость, огромное облегчение. Как легко дышится, как прекрасна Медонская долина и её огромные черные холмы, среди которых выделяется сверкающий треугольник бесчисленных огней, правильными нитями тянущихся к Сене. Ирена ждет его там, и он летит к ней со всею быстротой поезда, со всем пылом влюбленного, со всем порывом к честной и молодой жизни!..

Париж!.. Он взял извозчика и велел отвезти себя на Вандомскую площадь. Но при свете газа увидел, что одежда его и башмаки покрыты густою грязью, словно все его прошлое цепко и тяжело держится за него. «Ах, нет, не сегодня». И он входит в свою старую гостиницу на улице Жакоб, где дядя Фена нанял ему комнату, рядом со своей.

Глава 13

На другой день дядя Сезар, взявший на себя щекотливое поручение поехать в Шавиль за книгами и вещами племянника и закрепить разрыв переселением, вернулся поздно, когда Гоосэну стали уже приходить в голову всевозможные безумные и мрачные мысли. Наконец, ломовая телега, неповоротливая, как похоронная колесница и нагруженная завязанными ящиками и огромным чемоданом обогнул улицу Жакоб и дядя вошел с таинственным и растроганным видом:

– Я долго провозился, чтобы забрать все сразу и не ехать туда снова… – Он указал на ящики, которые двое слуг вносили в комнату: – Здесь белье и одежда, там бумаги и книги… Не хватает только писем; она умоляла меня оставить их ей, чтобы перечитывать их и иметь что-нибудь от тебя… Я подумал, что в этом нет никакой опасности… Она такая добрая…

Он долго отдувался, сидя на чемодане и отирая лоб желтоватым шелковым платком, величиной в салфетку. Жан не смел спросить о подробностях, о том, в каком состоянии он ее застал; тот не рассказывал, боясь его опечалить. И они наполнили это тягостное молчание, замечаниями о погоде, резко изменившейся с вечера, и повернувшей к холоду, о жалобном виде этого уголка близ Парижа, пустынного и оголенного, с торчавшими заводскими трубами и огромными чугунными баками и резервуарами для рыночных торговцев. Затем Жан спросил:

– Она ничего не просила передать мне, дядя?

– Нет… Ты можешь быть спокоен… Она не будет надоедать тебе, она отнеслась к своей участи с большим достоинством и решимостью…

Почему Жан в этих немногих словах увидел как бы порицание, упрек его в излишней суровости?

– Какая, однако, мука! – продолжал дядя. – Я охотнее примирился бы с когтями Морна, нежели с отчаянием этой несчастной…

– Она много плакала?

– Ах, друг мой… И с такою добротой, с такою душою, что я сам зарыдал перед нею, не имея силы… – Он тряхнул головою, как старая коза, словно прогоняя волнение: – Что же делать? Она не виновата… Но и ты не мог прожить с нею всю жизнь… Все устроилось очень прилично, ты оставил ей деньги, обстановку… А теперь, да здравствует любовь! Постарайся одарить нас скорее твоею свадьбой… Для меня, по крайней мере, дело это очень важное… Надо, чтобы тут помог и консул… Я же гожусь только для ликвидации незаконных браков… – И внезапно охваченный приступом грусти, прислонясь лбом к стеклу и поглядывая на низкое небо, с которого дождь лил на крышу, он сказал:

– Жизнь становится ужасно печальной… В мое время люди и расходились веселее!

Дядя Фена уехал, купив свой элеватор, и Жан, лишенный его подвижного и болтливого добродушия, должен был провести целую неделю один, с ощущением пустоты и одиночества, со всей мрачной растерянностью вдовства. В подобных случаях, не говоря уже о любовной тоске, человек ищет себе подобного, чувствует его отсутствие; жизнь вдвоем, общность стола и ложа, создают такую ткань невидимых и тонких уз, прочность которой обнаруживается лишь при боли разрыва. Влияние взаимного общения и привычки так чудесно, что два существа, живущие вместе, доходят до того, что начинают даже по внешности походить друг на друга.

Пять лет жизни с Сафо не могли еще изменить его до такой степени; но тело его, хранило следы оков. Несколько раз, выходя из канцелярии, он невольно направлялся в сторону Шавиля, а по утрам ему случалось оглядываться и искать на подушке, рядом с собою, волну тяжелых, черных волос не сдерживаемых гребнем и рассыпавшихся по подушке, которые он привык целовать при пробуждении…

 

Особенно длинными казались ему вечера, в этой комнате отеля, напоминавшей ему первое время их связи, присутствие любовницы первых дней, молчаливой и деликатной, маленькая визитная карточка которой за зеркалом благоухала альковом и тайной: Фанни Легран… Тогда он уходил бродить, старался утомить себя, оглушить светом и шумом какого-нибудь маленького театра, вплоть до той минуты, когда старик Бушеро разрешил ему проводить у невесты, что бывало три вечера в неделю.

Наконец-то они объяснились. Ирена любит его, дядя согласен; свадьба назначена на первые числа апреля, по окончании курса Бушеро. Три зимних месяца на то, чтобы видеться, привыкнуть и желать друга другу, пройти весь очаровательный искус любви, начиная с первого взгляда, соединяющего души и с первого волнующего признания.

В тот вечер, когда состоялась помолвка, вернувшись домой и не имея ни малейшего желания спать, Жан захотел привести в порядок свою комнату и придать ей рабочий вид, в силу естественного инстинкта, влекущего нас к тому, чтобы установить связь между нашею жизнью и нашими мыслями. Он прибрал свой стол и свои книги, еще не развязанные, и набросанные на дне наспех сколоченного ящика, где своды законов лежали между стопкой носовых платков и садовой фуфайкой. Вдруг из полураскрытого словаря торгового права, который он всего чаще перелистывал, выпало письмо без конверта, написанное рукой его любовницы.

Фанни вручила письмо обычному справочнику Жана, не доверяя кратковременному умилению Сезара, и думая, что таким образом письмо дойдет вернее. Сначала он не хотел его читать, но уступил первым словам, кротким и рассудительным, волнение которых чувствовалось лишь в дрожании пера и в неровных строчках. Она просила его только об одном, об одной милости – навещать ее хоть изредка. Она ничего не будет говорить, ни в чем не будет его упрекать, ни в женитьбе, ни в разлуке, которую она считает окончательной и бесповоротной. Лишь бы видеть его иногда!..

«Подумай; какой это для меня неожиданный и тяжкий удар… Я словно пережила смерть или пожар, не знаю за что приняться. Я плачу, жду, гляжу на место моего прежнего счастья. Только ты и можешь примирить меня с моим новым положением… Это милосердие; навещай меня хоть изредка, чтобы я не чувствовала себя такой одинокой. Я боюсь самой себя…»

Эти жалобы, этот молящий крик пронизывали все письмо и повторялись вновь в тех же словах: «Приди, приди…» Он мог вообразить, что находится снова в лесу, на поляне, что Фанни лежит у его ног и он видит её жалкое лицо, окутанное лиловатым отблеском вечера, поднятое к нему, измученное и мокрое от слез, и её темный раскрытый рот, оглашающий воплями лес. Эта картина, а не счастливое опьянение, вынесенное им из дома Бушеро, преследовала его всю ночь, смущая его сон. Он видел постаревшее, измятое лицо, несмотря на все усилия поставить между ним и собою юное личико с нежными чертами, с цветом лица напоминавшим нежную гвоздику, которое любовное признание окрашивало розоватым отсветом.

Письмо было написано неделю тому назад; семь дней несчастная ждала ответа или посещения, ждала поддержки в своей покорности. Но почему не написала она с тех пор вторично? Быть может, она больна? И его охватил прежний страх. Он подумал, что Эттэма мог бы дать о ней сведения, и, уверенный в неизменности его привычек, пошел поджидать его у двери Артиллерийского Комитета.

Пробило десять часов на башне святого Фомы Аквинскаго, когда толстяк вышел из-за угла маленькой площади, с поднятым воротником и с трубкой в зубах, которую держал обеими руками, чтобы согреть пальцы. Жан издали увидел его и его охватила целая волна воспоминаний; но Эттэма встретил его крайне сухо.

– Вот и вы, наконец!.. Не знаю сколько раз проклинали мы вас на этой неделе!.. А мы-то поселились за городом чтобы наслаждаться покоем!..

Стоя у двери и докуривая трубку, он рассказал ему, что в предыдущее воскресенье они пригласили Фанни к себе обедать, вместе с мальчиком, чтобы немного отвлечь ее от её печальных мыслей. В самом деле, они пообедали довольно весело; за десертом она даже пела немного; в десять часов расстались, и они готовились ложиться, как вдруг раздался стук в ставни и испуганный голос маленького Жозефа, кричавшаго:

– Бегите скорее, мама хочет отравиться!..

Эттэма бросился из дому, и прибежал как раз во время, чтобы вырвать у неё из рук пузырек с опием. Пришлось бороться с нею, схватив ее поперек тела, держать ее и защищаться от ударов, которыми она осыпала его лицо. Во время борьбы пузырек разбился, опий разлился, и кончилось тем, что ядом были запятнаны и пропитаны только их платья.

– Но вы понимаете, что подобные сцены, подобные драмы, словно выхваченные из газетной хроники, для таких мирных людей… Теперь кончено! Я отказался от квартиры; в начале месяца мы переезжаем.

Он положил трубку в футляр и, мирно простившись, исчез под низкими сводами дворика, оставив Госсэна одного, потрясенного тем, что он услышал. Он представлял себе всю сцену в той комнате, которая была прежде их спальней, испуг мальчика, звавшего на помощь, грубую борьбу с толстяком, и почти ощущал вкус опия, снотворную горечь разлитого яда. Страх не покидал его весь день, усиленный мыслью о её одиночестве. Эттэма уедут и кто тогда удержит её руку при новой попытке?..

Вскоре пришло письмо, которое несколько успокоило его. Фанни благодарила его за то, что он не так жесток, как хотел казаться, и что он интересуется еще несчастной покинутой: «Тебе рассказали, не правда ли?.. Я хотела умереть… потому что почувствовала себя слишком одинокой!.. Я пыталась, но не смогла: меня остановили, быть может у меня самой задрожала рука… боязнь страданий уродства… Ах, откуда взяла маленькая Дорэ, столько мужества?.. После первого стыда моей неудачи, я испытала огромную радость, думая, что смогу писать тебе, любить тебя хоть издали, видеть тебя; ибо я не теряю надежды, что ты придешь как-нибудь, как приходят к несчастному другу в дом, где царят скорбь и страдание из жалости, из одной только жалости»…

С тех пор, каждые два-три дня из Шавиля приходило письмо, неровное, то длинное, то короткое – дневник печали, которое он не имел мужества отослать обратно, и которое расширяло рану, в его сердце, вызывая жалость без любви, не к любовнице, а просто к человеческому существу страдающему из-за него.

Настал день отъезда её соседей, свидетелей её прошлого счастья, увозивших с собой столько воспоминаний… Теперь хранителями этих воспоминаний оставались только мебель, стены маленького домика, да служанка, несчастное дикое существо, так же мало интересовавшееся окружающим, как иволга, зябнувшая от холодов и сидевшая, грустно взъерошив перышки, в углу клетки.

Однажды, когда бледный луч проник в окно она встала веселая с убеждением, что он придет сегодня!.. Почему? Так, просто, подумалось… Тотчас принялась она убирать дом, а сама нарядилась в праздничное платье и причесалась, как он любил; затем до вечера, до последнего луча света ждала поезда, сидя у окна столовой, прислушиваясь, не прозвучат ли его шаги на «Pavè des Gardes»… Можно же было дойти до такого безумия!

Иногда она писала всего одну строчку: «Идет дождь, темно… Я сижу одна и плачу о тебе…» Или ограничивалась тем, что клала в конверт цветок, весь сморщенный дождем и изморозью, последний цветок их садика. Красноречивее всех жалоб был этот цветок, сорванный из под снега и говоривший о зиме, об одиночестве, о заброшенности; он видел в конце аллеи между клумбами женскую юбку, всю промокшую и двигавшуюся взад и вперед в одинокой прогулке.

Эта жалость, сжимавшая ему сердце, заставляла его жить вместе с Фанни, несмотря на разрыв. Он думал о ней и ежечасно представлял ее себе; но, по старому недостатку памяти, хотя не прошло еще пяти-шести недель с минуты их разлуки и он еще ясно помнил все мельчайшие подробности их обстановки – даже клетку Балю против деревянной кукушки, выигранной им на деревенском празднике, и ветви орешника, бившей при малейшем ветре о стекла их уборной – сама Фанни представлялась ему как-то неясно. Он видел ее, словно окутанную туманом, с одной лишь подробностью её лица, резко подчеркнутой и мучительной – с перекошенным ртом и жалкою улыбкой, обнажавшею место выпавшего зуба.

Рейтинг@Mail.ru