bannerbannerbanner
Разин Степан. Том 2

Алексей Чапыгин
Разин Степан. Том 2

Полная версия

– Серкешь! Серкешь!

Сверкнув золотом в ухе, вскочил Сережка. Раздался оглушительный свист. Дремавший Разин вскочил и выдернул саблю. Свист рассеял очарование, казаки, мотаясь на бегу, поймали персиянку, подхватив на руках, унесли к пирующим. Девушка извивалась змеей в сильных руках, кричала, но голос ее хрипел, не был слышен персам.

– Трусы! Бейте их! Пьяны!

Разин кинул перед собою саблю, сел, и голова его поникла. Сережка крикнул:

– Гей, козаки! Пора царевне на струг!

Пленница рвалась, била казаков по шапкам и лицам кулаками, ломались браслеты. Казаки шутили, подставляя лицо, пеленали ее в растрепавшийся на ней шелк, будто ребенка. Грубые руки жадно вертели, обнимали бунтующее тело, тонкое и легкое, посмеиваясь, передавали тем, кто ближе к челнам. А когда уложили в челн, она ослабела, плакала, вся содрогаясь.

– Ото бис, дивчина!

Белыми и зелеными искрами вспыхнуло море, заскрипели гнезда весел.

К Лазунке с Сережкой казаки привели бородатого курносого перса.

– Вот бисов сын! Идет на дозор и молыт: «К атаману!»

– Чого надо?

Пера протянул Сережке руку, Лазунке – тоже.

– Здоровы ли, земляки? А буду я с Волги – синбирской дьяк был, Аким Митрев… Много, вишь, соскучил, в Персии живучи, по своим, да и упредить вас лажу.

– Сказывай!

– Сбег я от царя-бояр, а вы супротив их идете, и мне то любо! Зол я на Москву с царем, и мало того, что земляков жаль, еще то довожу: не роните впусте нужные головы.

– Голову беречь – козаком не быть!

– Вишь, что сказать лажу: давно тут живу – речь тезиков понимаю. Послушал, познал: с боем ударят на вас крашеные головы, так уж вы либо уйдите, альбо готовы будьте, и вино вам дадено крепкое, чтоб с ног сбить… Кончали бы винопитие, земляки…

– Эх, служилой, должно, завидно тебе козацкое винопитие?

– Не, козак! Сам бы вас, сколь надо, употчевал, да время и место не то… Опаситесь, сказываю от души.

– Правду молыт человек! – пристал Лазунка. – Углядел я оружие и мало говор тезиков смыслю – грозят, чую…

– Да мы из них навоз по каменю пустим!

– Как лучше, земляки, – ведайте! Меня велите козакам в обрат свести, за цепь толкните к майдану с ругней, а то пытать персы зачнут.

Сережка крикнул:

– Козаки! Перса без бою сведите к площади, толкните да вдогон ему слово покрепче.

Бывшего дьяка отвели и, ругнув, вытолкнули к площади. Дойдя до площади, дьяк зажимал уши руками, кричал персидские слова. Толпа на площади поубавилась – уходили в переулки. Кто храбрее – остались на площади, придвинулись ближе к казакам, кричали:

– Солдаты сели в бест![43]

– Сядешь. Жалованье им с год не плачено!

Лазунка, натаскав ковров и подушек, лег близ атамана. Голубой турецкий кафтан был ему узок: ворот застегнут, полы не сходились, пуговицы-шарики с левого боку были вынуты из петель, да еще под кафтаном кривая татарская сабля, с которой он не расставался, топырила подол. Лежа, высек огня, закурил трубку. Сережка подсел к нему на груду подушек. Иногда Лазунка вставал, брал у пьяного сонного казака пистолет и, оглянув кремень, кидал на ковер к ногам. Он давно не пил вина, вслушивался. Толпа персов снова росла на площади.

– Чего не пьешь, боярская кость?

– Похмелья жду, Сергей. Чую, дьяк довел правду.

– И я, парень, чую!

– На струг бы, – огруз батько?

– У него скоро! Не знаешь, что ли? Вздремнет мало – дела спросит.

– Много козаки захмелели, а тезиков тьмы тем… Не было бы жарко?

Сережка ухмыльнулся, протянул сухую, жилистую руку, как железо крепкую.

– Дай-кось люльку, космач! – покуривая, сплюнув, прибавил: – Ткачей да шелкопрядов трусишь?

– Ложь, век не дрожу, зато в бою всегда знаю, как быть.

Недалеко, сидя на бочке, будто на коне верхом, покачнулся казак, раз-два – и упал в песок лицом. От буйного дыхания из мохнатой бороды сонного разлеталась пыль. Лазунка встал, шагнул к павшему с бочки, подсунув руку, выволок пистолет, кинул к себе.

– Ты это справно делаешь!

– На сабле я слаб, Сергей.

От гор на город и берег моря удлинялись пестрые, синие с желтым тени. У берегов поголубело море, лишь вдали у стругов и дальше зеленели гребни волн. Горы быстро закрывали солнце. В наступившей прохладе казаки бормотали песни, ругались ласково, обнимались и, падая, засыпали на теплом песке. Кто еще стоял, пил, тот грозился в сторону площади:

– Хмельны мы, да троньте нас, дьявола!

– Сгоним пожогом!

– Ужо встанет батько, двинет шапкой, и замест вашего Ряша, как в Фарабате, будет песок да камень!

В переулки и улицы все еще тек народ. Ширился гул и разом замер. Настала тишина: толпы персов ждали чего-то… На террасе горы из синей в сумраке мечети голые люди вынесли черный гроб, украшенный блестками фольги и хрусталей. В воздухе, сгибаясь, поплыли узкие длинные полотнища знамен на гибких древках из виноградных лоз. Послышалось многоголосое пение, заунывное и мрачное. Кто не пел, тот кричал:

– Сербаз[44], педер сухтэ дервиши поведут народ…

– Нигах кун! Табут-э хахэр-э пайгамбер ра миаренд[45].

– Гуссейна – брата пророка!

– То гроб князя мучеников!

– Нигах кун![46]

– Идут те, кто проливает кровь в день десятого мухаррема![47]

– И черные мальчики!

– Все, все идем!

Толпа за гробом прошла, напевая, до площади и повернула. Дервиши унесли гроб обратно в мечеть. Два дервиша, хранители мусульманских реликвий, вышли из мечети, держа в руках по отточенному тяжелому топору. За ними шли мальчики, участники кровавых шествий Байрам Ошур[48]. Оба дервиша – в черных колпаках, всклокоченные, бородатые. Черные овчины, шерстью наружу, были намотаны на дервишах вместо штанов. Они вышли, напевая, впереди толпы и повели ее к берегу моря. Толпа вторила пенью дервишей, иногда кое-кто с угрозой кричал:

– Серкешь – азер!

– Ну, есаул, распахни ворота – свадьба едет!

– Стоим супротив ткачей! Сабля не прялка. – Резким голосом, слышным в горы, Сережка крикнул: – Гей, козаки! К бою!

Между амбарами среди бочек лежали и сидели казаки, пьяные стрельцы ловили пищаль, падающую из рук. Дальше чем на полверсты по берегу там и сям краснели кафтаны, синели накидки. Сережка, вскочив на бочку, издал свой страшный свист. Свист его сильнее голоса поднял на ноги пьяных.

– К бою, соколы!

Атаман встал, но снова лег, еще шире раскинув большие руки. Разин лежал на парчовом кафтане – на золоте зипун ярко алел. Сережка, косясь, сказал:

– Эх, батько, лишь бы голос подал – и конец Ряшу.

– Ищет его душа забвенности, Сергей! Тошно ему от тоски по есаулам…

– Да, богатыри были Серебряков с Петрой! Гей, гей, козаки-и!

Стрельцы первые взялись за оружие, приложились, дали залп в толпу. Синие и зеленые чалмы, поникнув, завозились, пыля песок. Толпа от выстрелов расстроилась, отхлынула на площадь. На площади появился горец с желтым черепом, без чалмы. Крикнул, остановил бежавших, построил разрозненных людей клином, в голове поставил дервишей, потряс кривой саблей над тол пой идущих персов и снова исчез. В желтом от песка тумане толпа, скрипя, шелестя башмаками, стала обходить амбары, от боя и гика персов стрельцы подались к морю, вспыхивали беспорядочно огни пищалей. Казаки беспечно собирали сабли, карабины, иные еще тянулись к бочкам с вином:

– Добро гинет. Пей, браты!..

– Сергей, худо козаки стоят, и нам отступать надо, унесть батьку!

– Козаки, берись ладом! Кинем мы, Лазунка, – много козаков падет.

– И так сгинут, не уберечь… Горсть не горазд хмельны; иные – мертво пьяны…

– Бери-и-сь! – Голос Сережки покрыл гул напиравшей толпы.

Казаки и стрельцы, сгрудясь, рубились, иные стреляли. Дымом пороха ело глаза, от пыли и гари трудно дышалось. Многие стрельцы за спиной отбивающих готовили челны к отступлению. В толпе, нападавшей, катящейся назад, шныряли голые, будто дьяволята, мальчишки, намазанные до волос черной нефтью, с хорасанскими клинками. Они, прыгая, резали спящих на земле казаков. За ними бродили собаки, разрывая заколотых, слетались из гор серые коршуны, садились на кровли амбаров. Один из черных малышей, особенно смелый, подобрался к амбару. Его белеющие на черном лице глаза притягивало золотое крупное кольцо в ухе есаула. Черный неподвижно прилепился к серому камню стены. Атаман спал, не было силы поднять его на ноги. Великан дервиш, размахивая топором, ломая сабли, разбивая казацкие головы, воя, подпрыгивая, шел вперед. Дервиш издали видел сонного повелителя неверных, видел, что двое защищают, охраняя атамана, и на ближнего Сережку шел. Держа саблю готовой для всяческого удара, есаул, прищурив глаз с бельмом, сторожил идущего врага.

 

Дервиш гикнул, оскалив крупные зубы, барсовым прыжком подпрыгнул, но сбоку его бухнул выстрел: мелькнули в воздухе осколки голубого хрусталя, висевшего у великана в ухе. От выстрела Лазунки дервиш уронил за спину топор, упал навзничь.

– А я?!

Сережка метнулся в сторону, черкнул белый круг сабли: голова ближнего перса, срезанная, подхваченная на лету ловкой саблей, мотая зеленым, проплясала через кровлю амбара.

– Ихтият кун![49] – Толпа отхлынула.

Запел второй дервиш, он был широкоплечий, ниже ростом. Повел толпу, кричал ей:

– Бисмиллахи рахмани рахим!

Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал вперед, того пулей в лицо бил Лазунка.

– Сэг!

– Голубой черт!

– Педер сухтэ!

Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко. Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу.

– А ну, сатана, иди!

Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним, махая саблями.

– Остойся мало!

Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы, разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песка, дервиш тяпнул сидя:

– Ихтият кун!

– Голубой черт!

Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга сделала сабля, два трупа, кровеня песок, поклонились без голов в землю.

– Вместях ладнее, Сергей! Не забегай…

– Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на шелкопрядов!

– Много их… Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит.

– Не то видишь ты! К батьке лезут… С Лавреем бери атамана в челн, узришь, бой полегчает!

– Ой, ужли впрямь один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе… Худо козаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят.

– Голова атамана дороже моей! Велю – бери! Свезешь – вернись. И мы их загоним в горы!

– Мотри, Сергей! Жаль тебя!

– Бери! Устою с козаками.

Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов:

– Бежал, голубой черт!

– Бежал.

– Бисйор хуб!

Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно-пьяных на смерть не хотелось, он крикнул:

– Лазунка! Скорей вертайся!

– Скоро-о я-а!..

– А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти – стою!..

Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли трупы, и куда бросался он, там его сабля играючи снимала головы. В него стреляли – промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа, лицом что-то закричал, отстранив толпу армян и персов, схватив топор дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли есаула, ударив по топору, отлетел прочь.

– Сотона-а! – Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел: Сережка рукояткой сабли разбил ему череп.

Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток острый клинок, по-обезьяньи скоро сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав в кулачонко золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле, рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле.

– Сергея кончили, браты!

– Уноси ноги!

Казаки и стрельцы, отбиваясь, вскакивали в челны, из челнов стреляли, давая ход тем из своих, кто мог отступить. Синее быстро становилось черным. Черные люди, сбрасывая чалмы, встали на берегу в ряд.

– Бисмиллахи рахмани рахим!

Персы натирали грудь, голову и руки песком, делая намаз.

13

Разин сидит у огня. Лазунка кидает в огонь траву, прутья кустов. Дым прогоняет комаров, тучей подступающих из болота, разделившего на два куска полуостров Миян-Кале, шахов заповедник. Лекарь-еврей, лечивший Мокеева, отпущен. Он привез от атамана записку, где было указано:

«А минет в жидовине нужда, то спустить его на берег. В путь ему дать три тумана перскими деньгами, хлеба дать на день, сухарей. Сей человек честно служил мне, и не чинить ему, кроме ласки, иного…

Разин Степан».

Еврей сказал Сукнину:

– Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь козаки не пьют соленой воды да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух, воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой.

– Мух нет, лекарь, то комары многих величин…

– Я ж зову их мухой… Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо переменить место. Парши на людях, – еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи бередят парши, и человек болеет проказой, – того в этих местах много… Гораздо шелудивых удалить надо!

Кроме Разина, у огня сидят: Федор Сукнин с желтым лицом, он кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые есаулы, Черноусенко и Степан Наумов – крепкий широкоплечий казак, похожий на самого Разина.

Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова поник.

– Сказывай, Федор, не крась словом, – про все говори, про себя тоже не таи, не лги… Я же про себя скажу всю правду.

– А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, – словом я прям!.. Начну с того, что зиму тут жить можно, зима здесь – наше лето, лето уже в этих местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть… Из болот злой туман падает, и как довел жидовин – все правда: комары воздух травят, туманы ж несут лихоманку… Вишь, избило меня до костей, и ведаешь ты – крепок я был… Другое: кизылбаш взбесился; что ни ночь – вылазка, пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото… И еще до тебя дни четыре-пять горец объявился, что сатану из земли отрыгнуло… Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры, ходит в огне солнца без шапки и чалмы… Козаки лишь за пресной водой – горец тут и войско ведет… Бой, смерть!

– Знаю того горца! В Ряше обвел нас – за гилянского хана отмщает: визирь его…

– И вот как в Миян-Кале ты наехал – горца не стало, ушел в горы, войско увел! Мяса нам было много – били кабанов. Хлеба нет, соли, воды нет… Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до единой головы на берег – от них ходит к козакам черная немочь. Козаки, стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы… Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут да на берег за вином. Воды нет – пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют морскую воду – чревом жалобят, потом и болести шире пошли.

– Что же лекарь?

– В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить!

– Оно так… сказано слово.

– И лечить он не стал, указал переменить место.

– Делать тут нече – смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки засеяли проклятую землю… И не мудрой я был, что после гилянского хана бою пошел вперед…

– Не одному тебе, батько Степан, – всем хотелось вперед.

– Вот то оно – силу размыкать впусте!

– И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой – вина подсунет… Чтешь после того людей: из трех сот – сотня цела альбо и того меньше… Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся…

– Заедино мало нас – спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик… Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай… быть может, не видаться боле…

– Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан.

– При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца есаула с Волоцким…

– Да, то ведомо мне…

– Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит – пью. Сергей, брат названой, с Петрой Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну – бека шахова дочь… С ней живу, храню ее – память о богатыре Петре Мокееве… В гробу поминать буду – столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей есаулов и спросил: правда ли то? Сказалось – правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял – и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул – казнил… Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача… Слал лазутчиков – изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас… А, дьявол! И грянул я на Фарабат – золотой шахов город – его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы козаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали… В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков… Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, – то на шаховом потешном дворе было… Зверя не кончил до смерти – кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял: что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей – сам же кончен… Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенок дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня… И плыл я сюда – пылало сердце: «Возьму от тебя людей, сровняю Ряш с землей». После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоил тыщи голов козацких! И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвый стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть… Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами… Увезу проклятое золото, рухлядь и узорочье, кину средь своих людей: «Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!» Я – нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много… ох, много дела, Федор!

– Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы.

– Эх, таковые уж не слетятся больше!..

В темноте перекликался дозор:

– Не-ча-а-й!..

– Не-ча-а-й!..

На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека – зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь, сереют комья стругов и громче, чем на суше, звучит «заказное слово»:

– Не-ча-а-й!..

 

– Не-ча-а-й!..

Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря.

– Гей, Стенько! Не спрямить сломанного – давай ломить дальше!

С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам:

– Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани!

– О, то радость! Кинем землю проклятущую.

– Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор!

Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, – но голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель.

Раньше, чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги:

– Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу починиваться.

– Чуем, Степан Тимофеевич!

Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую:

– Торо-пись!

– В Астрахань!

– А там на Дон, браты-ы!

На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки.

43С е с т ь в б е с т – не идти в бой в ожидании жалованья, не выданного солдатам.
44Солдат.
45Глядите! Несут гроб сестры пророка!
46Глядите!
47День убиения пророка.
48Праздник мухаррема.
49Опасайся!
Рейтинг@Mail.ru