bannerbannerbanner
полная версияКо мне приходил ангел

Александр Селих
Ко мне приходил ангел

– Эй, мужик, – окликнул продавец из окошка, – курить будешь?

Я обернулся и кивнул. Что-то лязгнуло и заскрипело с боку.

– Ну, че встал, иди сюда.

Подошел к двери, и парень протянул мне сигарету и коробок спичек. Я улыбнулся во весь рот, и взял сигарету, пальцы заходили ходуном, но четко чиркнули спичкой о коробок, и я затянулся… и понеслось, желудок скрутило, а голова сладостно сжалась. Дым заполнил меня, и я стал дымом. Я качался и мир качался. Вот уже что-что! А то, что я курю, я теперь точно знаю. Хорошо звучит – “точно знаю”. Я привалился к стене, закружился и поплыл. Все сжалось в комочек и как хорошо было, тошнотворно хорошо. Стоял и улыбался, как дурачок, очень стало хорошо, плыл за сигаретным дымом. Продавец не закрыл двери, он тоже закурил, и стал рассматривать меня. Та еще видимо картинка, или он бомжар не видел. Хотя может бомжара не самый распространенный вид человека. Не знаю.

– Спасибо вам большое. Так это здорово покурить. Прям вот такой кайф.

Я продолжал улыбаться всем своим разбитым ртом.

– Да ладно… – он даже вроде смутился.

– Нет, правда, кайф, – у меня тряслись пальцы, я смотрел на сигарету, как на волшебную палочку, провожал каждый дымный выдох. Докурил до самого фильтра.

Отстрелил щелчком окурок.

– Всего доброго вам, – и пошел, раскачиваясь, к остановке, надо было сесть, падать уже надоело, а ноги окончательно отказывались держать.

– Постой, мужик, – продавец нырнул в свой ларек, чем-то там загремел-зашуршал. Я на всякий случай отошел подальше, кто его знает, сейчас как запустит чем-нибудь. Он возился внутри недолго.

– На, держи, – высунулся парень, спустился со ступеньки и сунул мне пакет. – Приходи завтра вечером, уберешь мусор, дам пожрать, денег давать не буду, пропьешь. –

Он ушел обратно. Дверь закрылась. Лязгнула изнутри.

А я все стоял. Куда приходить и откуда приходить. До меня медленно, медленно, доходил смысл того, что мне сказал парень. Он мне работать предложил, работать за кормежку. Вот это да. Теперь я бомжара при работе. А это значит, что уходить далеко нельзя, иначе как потом вернусь сюда, я ведь вообще не понимаю, где я. Да и паспорт с правами, единственная ниточка ко мне настоящему, спрятаны тут. И тогда мне и в голову не пришла мысль что в паспорте есть прописка. И я стал осматриваться, только уже не как затравленный пес с мыслью, куда бы спрятаться. А как обычная дворняга с мыслью, где бы наиболее спокойно пересидеть ночь до утра и день до вечера. Бродил, покачиваясь, после выкуренного желудок сжался в комок, а мозги и вовсе превратились в болезненный каменный осколочек. Думал, может пойти обратно на помойку, но было боязно, вдруг спустят собак, или что-то понесут выбрасывать и наткнутся на меня.

Чуть отходил от освещенной части улицы и вовсе терялся, боялся, что вот заверну куда-нибудь за угол и не смогу вернуться. Башка-то совсем отбитая, себя не помню, а уж как потом палатки найти и вовсе проблема. Ходил, ходил, думал, озирался, и ничего не придумывалось, а ноги уже не слушались, слабость накатывала тяжелыми волнами. Слабость норовила скосить совсем. Поволок себя к помойке, единственный выход – зарыться обратно в коробки и перележать до утра, а утром, как только первые лучи, уйти куда-нибудь, чтобы не попадаться никому на глаза, но и чтобы не терять из виду остановки и палатки. Дошел до гаражей, завернул за ржавую стену, которая еще недавно казалась бесконечной, и начал было сваливать побольше коробок в кучу, чтобы точно никто не заметил, и чтобы не замерзнуть. Пакет ужасно мешал, а положить его не пришло в голову. Засмеялся сам над собственной глупостью. Открыл пакет и обмер, обмер прям до самых кишок. В пакете лежал батон белого хлеба, пакет томатного сока, пачка сигарет и какая-то жестяная банка. Выхватил батон и накинулся на него как сумасшедший, ел, давясь, вгрызался в батон, отрывая зубами огромные куски, прямо руками впихивал в себя куски, понимал, что неправильно, страшно давился, и не мог никак остановиться. Раскачивался от слабости голодного психоза и жрал.

Первое ощущение того, что в желудке что-то есть, пришло после половины батона. Кое-как смог оторваться от него. Руки не просто тряслись, а ходили ходуном. Колотилось сердце, и кишки. Поднял упавший в голодном экстазе пакет, достал из него сок, еле-еле расковырял крышку, никак не мог понять, как она, зараза, открывается, но победил, никак нельзя было прогрызть пакет, а так хотелось разгрызть зубами угол и уже напиться наконец-то. Раскрутил крышку, пил, не давясь, а сдерживая себя всеми силами, которые еще были. Наконец желудок расперло так, что уже не то, что глоток, капля не уместилась бы. Все в пакет, все аккуратненько в пакет, это не просто остатки батона и сока, это кусочек жизни, потому что теперь с полным брюхом веселей, несмотря на то, что желудок разрезало болезненной судорогой, он был полон и это радовало. Отложил пакет в сторону, чтобы не потерять пока буду сваливать кучу из коробок. Начал было стаскивать коробки и запнулся ногой о какую-то деревяшку, пролетел половину помойки и воткнулся лбом в брус, больно, и обидно.

– Вот дерьмо… вот урод, – стал подниматься и увидел, что это лестница, уродливая лестница, сколоченная как попало, кривая и косая лестница. И все проблемы с тем, где пересидеть, решились, главное теперь было не шуметь. Поволок лестницу к стене, приставил ее, поднялся и понял – вот он единственный выход. Крыши гаражей были широкими и бесконечными. А главное сухими. С огромным трудом, падая и бесконечно долго отдыхая между падениями, затащил на крышу матрас. Потом принес пакет. Потом еще долго шарил в темноте по своей помойке, перебирал тряпки и прочее барахло, выбрал самые чистые и сухие коробки, и их затащил на крышу. Сил не осталось совсем, но надо было еще раз спуститься, потому что внизу среди мусора нашел старую шубу, не очень шуба, но сухая, а к ней прилагался мешок, набитый какими-то тряпками. В последний раз на сегодня поднялся на крышу, заволок за собой с горем пополам лестницу, а потому что никто на свете не должен знать, что я тут отлеживаюсь. Разложил коробки, на них матрас, поверх матраса еще слой коробок, потому как сырой был матрас. Пристроил мешок под голову и укрылся шубой. И как последний дурак, вцепился в пакет со жратвой. И отрубился, нет, не уснул, на то чтобы уснуть сил не было, просто выключился.

Высокий Николаич не загнал бульдозер на помойку, ни когда подсохло, ни потом. Помойка оказалась пригоражной свалкой. В свете весеннего солнца, она не была такой уж ужасной. Я много думал о том, почему на ней оказался, все представлял себе, как пойду и достану из заначки паспорт и открою страницу, на которой стоит прописка – ох тыж, прописка! В первый раз побоялся смотреть, посмотрел мельком, но так, совсем бегло. Представлял, как найду улицу, найду дом и квартиру, как позвоню в дверь, почему-то видел большую железную дверь на втором этаже, и как мне откроет красивая молодая женщина. Но ни разу не решился уж не то что пойти и найти, а даже посмотреть в паспорт, ведь не просто так меня на эту помойку занесло, не просто от нечего делать мне наваляли. Я чувствовал, что не просто, я ничего не помнил, но каким-то уголком сознания понимал, что не так легко все было. Как не знал и боялся, наверное, вспоминать. Детей в паспорте не было и это единственное, что позволяло мне бояться. Хотя не знаю, смог бы попереть обратно, если бы в паспорте были записаны дети, не стал себе врать, потому что не чувствовал ничего при этих мыслях, не было у меня детей. Никого у меня не было, и та красивая женщина, видимо, просто результат отбитой башки.

Ходил каждый день мимо той помойки. Чего там только не было. Я тихо устроил свой мирок из коробок и старого матраса, за ржавой стеной оказались гаражи. А за гаражами лесопарк. Вот там мой мирок и окопался. В старом недостроенном КПП, стоящем у шлагбаума внутри леса, на дороге, ведущей вникуда. После топтаний вокруг палаток и гаражей, я все-таки решил, что лучше уж в лесопарке пересиживать, там нет никого, даже собачники, как я заметил, гуляли с другой стороны. А с этой вроде совсем заброшенный лесок, на стриженный, не чищенный, обрамленный помойками и свалками. Вот за них я и пошел в поисках чего угодно, ямы, канавы, думал, приволоку досок или чего-нибудь еще и совью себе гнездо, то есть берлогу. Было бы где спрятаться от глаз и от дождя, потому что чужих глаз боялся, а своих глаз видимо не было в этом мире, не было больше у меня глаз, в которые мне не страшно посмотреть.

Шатался по краю леса, боялся, что уйду подальше и не смогу вернуться, а тут паспорт, тут добрый торгаш, тут надежда выжить. Потом понял, что надо просто вернуться к домам и посмотреть название улицы, в конце концов, не может быть в городе дремучих бесконечных лесов, а улицу можно найти, главное запомнить, а вот на память я полагаться не мог, но как-то надо было перемещаться. Вернулся к домам: название улицы было таким смешным, что не запомнить его было невозможно – улица Ротерта, кто или что это Ротерт я не представлял, но более странного слова не слышал, а может и слышал, но не помнил, а потому и не забуду. Пошел обратно в леса, бродил долго по разным полузаросшим просекам, понял, что все не так страшно, что обратно надо просто идти на шум города. Но все же, опасаясь заблудиться, всякий раз возвращался на то место, где вошел в лес и шел в другую сторону.

Наконец наткнулся на идеальное убежище. И мечтать о таком чуде не мог. Просека, поросшая молодым березняком, вдруг на ровном месте прерывалась ржавым облезлым шлагбаумом, а рядом с ним стояла избушка, нет, не избушка, будка, не будка, в общем, какой-то непонятный маленький домок. Домик был кирпичный и с одним окном, судя по тому, что березы росли не просто рядом с крыльцом, а прямо из самого крыльца, тут очень давно не было гостей. Обошел вокруг и восторгу только прибавилось: даже дверь была на месте, мало того, за домиком, шагах в тридцати, стоял бетонный, похожий на какое-то оборонительное сооружение сортир. Я присвистнул и запрыгал от радости.

 

А главное – никого! Если тут кто и проходил до меня, то точно не в этом году, ни на полинялом снегу, ни на свежепроступившей грязи, следов не было, даже размытых, да и кто бы полез по такому бурелому в такую даль. Подошел к двери и озадачился, на двери висел замок, сбивать, не сбивать. Думал еле-еле, собью, а как потом закрывать, а от кого закрывать, а с другой стороны – почему нет, вот висит замок и никому вроде не надо. Крутил носом, крутил, да и вырвал петлю, вбитую в косяк, петля вырвалась аккуратно, так что ее можно была вставить обратно. Одна беда: рванул, не подумав, и все мои разорванные ладони закровили со страшной силой. Больно было, аж до локтей запульсировала боль. Поскрипел зубьями, осел, перевел дыхание, вроде ничего, жить буду. Втиснулся внутрь, потому как двери мешала росшая прямо из деревянных ступенек береза. А внутри просто царские хоромы… прям оцепенел от такой находки. Вот денек, вот подвалило сегодня, не знаю, не помню, что было вчера, но сегодня ко мне явно добрее, чем это самое беспамятное вчера. И "трудоустроился" и жильем обзавелся. Изнутри это было сказочно, невероятно, потрясающе. Больше восторженных слов в голову не пришло.

Итак, внутри моего теперь домушка стоял стол, письменный, колченогий, накрытый грязно-пыльной клеенкой, кровать с матрасом, подушкой и одеялом, было еще две раскоряченные табуретки. А больше мне и не надо ничего было, алюминиевый здоровенный чайник, кривая кастрюля были явной роскошью. Теперь у меня был то ли домик, то ли скворечник. Первое время я уходил из скворечника только чтобы пойти и убрать мусор и размести вокруг магазинчика того парня. Парень оказался армянином по имени Арег, я приходил каждый вечер, а он, молча, наблюдал за мной, я собирал мусор, выносил коробки, вот в его коробках я отлеживался, в его коробках из-под банок-склянок, подметал вокруг. Снега уже практически не оставалось, только кое-где еще валялись рваные мочалки, оставшиеся от сугробов, и солнце уже грело. Грело вовсю. Я потихоньку перестал вскидываться всем телом от резких звуков, от громких фраз, перестал прислушиваться к шорохам леса за стенами своей скворечни. Прошло немного времени, и я еще побаивался выползать днем, но уже не пригибался к земле, когда шел мести и грести к палаткам.

С течением все того же времени я узнал, что я не бомжара, а бродяга, потому что я маргинал, а не какой-то там. Пару раз пересекался с местными бродягами. Понял, что они тоже по-своему ничего. Есть и среди них люди, и люди разные. Постепенно я осмелел и стал ходить ночами к станции, и там выпивать с ними. Они разводили костер, собирали пойло и жратву и рассказывали каждый свой героический эпос. Я знал, что врут и сам врал. А что я мог рассказать, разве что про свою скворечню и про Арега. Я молчал. Приносил бутылку, которую брал вместо хавки, я не сразу решился попросить у него водки, но потом показал на бутылку, и он засмеялся, но дал, и велел приходить еще и утром помогать разгружать товар. С тех пор раз в две недели я стал брать водку вместо еды. Шел с ней в люди. Странные это были люди, и странные отношения, у всех своя территория, никто и никогда не лез на мою, но и расслабляться нельзя было, спишь, ботинки под голову – иначе проснешься без них. Старый, а может и не очень, бродяга по имени Леха научил меня разным премудростям. Как с кем общаться, как от ментов отмазаться, куда бутылки отнести, чтобы сдать, где их помыть, потому что грязные и с этикетками еще могут и не принять. Я вникал в тонкости бомжацкого быта, и чем глубже в них погружался, тем проще все становилось с одной стороны, и тем ясней я понимал, что я не отсюда. Понимал, потому что как ругаться с водилой из-за того, что он пытался впарить мне при разгрузке коробку с мятыми консервными банками, я-откуда-то внутренне знал. А вот тем, что бутылок можно насобирать и сдать за деньги, я очень сильно был удивлен. Леха оказался добрым мужиком и достаточно открытым для этой публики, нет, он не откровенничал особо, но в то же время с удовольствием делился основами выживания, остальные только ржали надо мной или тупо игнорировали.

Обычно мы с ним садились в стороне от компании и молча пили, а иногда он рассказывал мне, кем был в прошлой жизни. Леха был летчиком, был генералом, был крупным партийным функционером, Леха был всем. Я тоже отвирался, боялся своего беспамятства, мне казалось, что через него я страшно уязвим. Я знал, что у меня есть ниточка к прошлому и знал, что она надежно запрятана, но как потянуть за нее, что я вытяну, не знал. Вот я и сидел, в основном молча. Нечего мне было рассказать. Я, конечно, сочинил завиральную теорию. Нашел за палаткой бумажку с от руки написанным расписанием электричек Орел-Тула, а с обратной стороны Тула-Москва, и фантазия сама нарисовала, что я вот как раз из Орла. Добрался до Москвы, а потому что вот в Орле все сгорело, и вообще косил под не сильно умного, даже слегка дебиловатого парня, потому что не понимал, как надо было поступать, если все сгорело, да и к дебелым вопросам меньше. Так вот, за уборкой у Арега, редкими попойками у станции, прошла весна. Потом моих корешей повадились гонять менты, нет, гоняли всегда, но тут прям ополчились, и я пару раз получал дубинкой, потому теперь на станцию ходил кружным путем и сначала выглядывал из-за самого дальнего угла, потом подходил ближе, обходил кругом и много раз подряд не находил там никого.

Долгими ночами, слушая лес, в котором поселился, я вгрызался в собственную память, но она не поддавалась. Молчала, сволочная, скрывая от меня все, что только можно. Упертая, как ишак, она заставляла меня оставаться подзаборным псом, и никак не давала окончательно просохнуть от страха. Того всеобъемлющего животного страха уже не было, но нерв всегда был оголен. Я много о себе узнал, но не узнал, кто я. Вот так, я твердо знал, что курю, знал, что из спиртного пью все, но люблю коньяк, пусть даже плохой, но хотя бы подобие коньяка, оно что-то шевелило во мне, но не давало новой ниточки. Еще я теперь знал, что левша, неважно в целом, но почему-то это особенно грело – я левша. Я понял, что капризен и избалован, и это меня еще больше укрепило в том, что не стоит торопиться в прошлую жизнь. Видимо, неспроста она была так надежно припрятана ослиным упрямством моей отшибленной памяти.

Пришло время очередной бутылки. Подходя к задворкам станции, я увидел, что сегодня тусовка будет немного дальше, чем обычно, но будет. За пакгаузом уже пританцовывал костерок. И я поскрипел галькой по насыпи вдоль путей к танцам и веселью. Весь цвет местных маргиналов был в сборе, разговор уже завязался. Ах, какие разговоры тут завязывались порой. О высокой философии, о политике, о бизнесе было тут на все свое мнение. До драчек было свое видение мира. Остановился, не доходя, чтобы понять, о чем сегодня.

– Да все люди – свиньи, – хрипел Михей, местный третейский судья.

– Не, Михей, неправда твоя, людишки – битые стеклянные призмы, – вступил в разговор Заумь, вроде как профессор в прошлом, как его зовут на самом деле, я не знал, да и зачем оно мне. Заумь был уважаем всеми за то, что молчал, молчал, но уж если выдавал, то такое, что рты раскрывались до вывиха челюсти от красоты и заумности.

– Вот все, Михей, было в мире, и все оно есть и никуда не делось. Просто человечки есть разнокалиберные, призмы разной чистоты и прозрачности, у каждого своя огранка и свои сколы от природы и от воспитания. От того чистый белоснежный луч божественной любви и божественного знания, попадая в наши головы, преломляется каждый раз по-разному, рассыпаясь каждый раз на разную длину и силу преломленного луча, и давая все новые и новые сочетания цветов. И не ищет никто, разве малая толика общепризнанных сумасшедших, этого божественного луча. Все так и барахтаются веками в преломлениях, а соответственно, преломляют снова и снова, от того мир запутан и сломан многократно, мегакратно. А лучи, преломляясь и соприкасаясь, смешиваются, а при смешении множества цветов любой мазилка скажет вам – получится черная краска. От того мир наш грязен. Нет, не черен еще, но грязен уже.

Заумь смачно затянулся, выпустил мохнатое облако дыма, проведя отсутствующим взглядом по слушательской аудитории, разложенной вокруг.

– И так будет еще много, много времени, пока однажды мир не станет черен, и тогда Бог спустится с неба, чтобы выбить этот мир, как грязный ковер. Собрать осколки человечков и замочить на вечность-другую в тазу с хлоркой. И каждого из человечков спросит Господь – а что же ты, собака серая, ни разу не сказал, что это твое мнение, а не мое, что же ты претендовал, паршивец, на истину. Почему ты, вонючка мелкая, говорил от меня и за меня, забивая тем самым эфир. И как – спросит ОН – мог я докричаться до вас тут, если ваши позывные даже ядерная бомба не смогла заглушить? И нечего нам будет ответить. Будем мы блестеть и краснеть от жара стыда и чистоты соприкосновения с НИМ.

– Это что же, Заумь, получается – что типа мы сами во всем виноваты, да? – встрял Михей.

– А то нет что ли? А кто тебе еще виноват-то? Ты вона рулишь тут, так ты и виноват, что нас гоняют и метелят. Чего место-то не повыбрал получше, – все, понеслась, сейчас Михей и Заумь начнут рубиться не по-детски, все втянули головы, потому что Михея боялись, только Заумь мог позволить себе такую наглость. Только его Михей и уважал, за философию, за ум, за отрешенность и силу. Поговаривали, что Заумь тут один-единственный, кто сам ушел от всего. Каждого сюда приводило что-то, беды, события, потери, пьянка и лень. И только Заумь однажды сам встал и ушел от мира, и все спрашивали его по-тихому, правда ли. Заумь только кивал и не объяснял никогда. Он вообще редко говорил. А уж так чтобы с кем лично по душам, так и вовсе не было такого. Что уж там он себе понял, я не знал, от чего он так вот ушел, от семьи, работы, званий и регалий я не знал, но уважал. Потому что сам про себя точно знал, что добровольно не ушел бы, не знаю уж, какая у меня была жизнь, но сам бы я на улицу в никуда не пошел бы точно, потому что слабак. Знал, что слабак. Заумь не был силен мышцами, не был велик ростом или особенно ловок. Но у него внутри был такой стержень, что даже мысль о том, что его можно сломать или переубедить, казалась смешной, в глазах его была такое безразличие, что, глядя в них, ни заговорить с ним, ни спросить, не о чем сразу.

– То ись ты, зубрилка книжная, хочешь сказать, что я виноват и что я за всю эту оторву отвечаю?! – Михей картинно, как прям атаман, свое войско, нашу толпень обвел рукой. Не, даже не рукой, а прям дланью, – Да тут каждый за себя!

Гаркнул, как предводитель.

– Ой ли по себе, человечишко, скотина стадная, вона все по себе, однако сбиваются в кучу, то побухать, то чужих разогнать, не может человечишко в одиночестве, милый мой, ой, не может, – спокойно отвечал Заумь.

– А я-то что, кого сюда силком приволок? – гремел Михей.

– Нет, ты силком не тащил, но ты решаешь, кому чего, ты позавчера всем сказал, что тут собираемся, не где-то, а тут. И все как бараны пришли, и даже дебил орловский вона приперся. А потому за все, что тут происходит, ты отвечаешь, ты решаешь, кто прав, кто виноват, а потому ты отвечаешь за то, что из этого выйдет. Вот явятся менты и ввалят очередной раз – ты виноват.

Я подошел к нагромождению ящиков-столу. Поставил бутылку на общак. Мой дружок Леха, как обычно, сидел на отшибе. Подсел к нему.

– Зажигает Заумь сегодня?

– Ага, вона понесло-та, я ваще нихрена-та не понял, – закатился Леха.

– Ну и ладно, пускай мужички развлекаются. Где носило-то, Леха?

– Дык чета, этта, минты сабако как с цепи сорвалися, – загугнил Леха, – пряма тут знаишь чустоту развели мля, не хади не дыши мля. Вота я та в Лосиный остров-та падался. Ну, его от греха. Тута же линейщики еще-та злыя, хуже наших, а тама тока на конях минты-та по дорожкам катаюцца.

– Ты короче типа на даче был?

– Ага, ага… – загоготал довольный Леха, – я тама занаишь местечко присмотрел. Мыться пойду завтра.

Леха светился от восторга.

– Мыться, – я совершенно обалдел от этого, слово “мыться” прямо прокатило странным диковатым ощущением по всему телу, и оно, тело мое, зачесалось и зазудело со страшной силой, – мыться, Леха, мыться! Я просто подскочил от радости, – Леха, а возьми меня, а, я сильно хочу мыться.

– Та не арии ты, дура, ну поедем, – Леха пожал плечами, – вообчет-та тебе и пора ба помыцца-та.

– Ой, Леха, пора. Пора, дорогой мой.

– Ланна, поедем. Давай завтра не сильно рано сюда подгребай, вона на станцию подымимси и електричкой да Малинковки-та, а тама и пешочком-та одно удовольствие.

Леха разулыбался во весь рот.

– Леха, буду как штык, лететь буду, Леха, только без меня не уезжай, лады, Леха, – радость меня распирала. Чего не знаю, но мне вдруг захотелось залезть в воду, с головой и смыть с себя себя же самого.

 

– Та чежа ты арешь-та так. Сказал жа – поедем.

– Спасибо, Леха, – я перестал повизгивать от восторга, а народец перестал коситься в нашу сторону.

– Та че тама кабы моя речка-та была, а то обчее все, иди, да и мойся, тока место надо знать, чтоба никто не видал, тада и одежу постирать можно, а погода то вона какая вышла, и просохнет к вечеру.

Да, помыться будет здорово. Как же я раньше не догадался помыться, вот дурак. Ну, такие простые вещи как помыться, и не вспомнить. Руки мыть каждый день, а самому не догадаться помыться. Меня так увлекла эта мысль, что я и пить не захотел, ну ее, пьянку. Завтра попрошу у своего армянина денег вместо еды. У меня еще пол пакета сока есть, и банка кукурузы, и неделю назад за гаражами нашел две банки огурцов, здоровые, видать кто-то гараж освобождал, а иначе, почему бы еще такие огурцы выставили бы за ворота. Я не смог пройти, да и не мне выпендриваться, две здоровые банки огурцов – это хорошо, это прямо золотой запас. Я, довольный, плавал в своих мыслях и момент, когда поднялся переполох, пропустил. Вынырнул из банки с огурцами, когда на меня упал мужик. Отскочил очень быстро. Нашего брата-маргинала лупили цепями и прутами какие-то лысые парни, выкрикивая при этом – ”получи падаль!”

Я слегка оцепенел, глядя на месиво. Дракой это нельзя было назвать, бродяги просто осыпались, как скошенная трава. А молодые плечистые ребята с блестящими головами надвигались ровной стеной. И у меня отключилось все. Я перестал думать, я просто понял, что сейчас меня убьют, и что-то животное рванулось к горлу, а потом разбило глаза и изнутри глаза заполнились кровью, я вдруг почувствовал кровь, я почувствовал вкус крови, и захотел ее. Не просто захотел, а прямо-таки возжаждал, взалкал крови. Я кинулся на лысых уродов, сбивая одного за другим. Какая-то пружина выпрямила меня и натянула каждый мускул. Я почувствовал себя, каждую свою клетку. Одномоментно престал быть подзаборным псом, вдруг из моего беспамятного нутра высвободился зверь. Неведомый мне, рыкающий и ненасытный, зубами рвущий мясо наживую.

Мальчики оказались куклами из мяса. Дальше я слышал только хруст костей и чувствовал, как рву связки суставов. И кровь наполняла мои внутренности горячей волной, я почувствовал, как у меня внутри кровь бурлит и разливается лужами на щебенку, словно не их кровища хлестала из расплющенных носов и раскуроченных ртов, а моя, застоявшаяся, перебродившая и одичавшая.

Драка была яростной и короткой, толпа маргиналов, вдохновленная первыми двумя сбитыми "шкафами", кинулась, кто с колами, кто с камнями на подмогу, нас бродяг было больше, только весили мы в целом меньше. Я вырвал цепь у одного из "сбитых летчиков" цепь, и исход драки стал ясен. Разлетелись и свои и чужие. Последнее что я помню, это тяжесть на плечах и желание наступить на лысую голову, так, чтобы она разлетелась как гнилой арбуз, и вкус крови, вкус реальной крови во рту. А дальше очнулся, когда уже лежал придавленный сверху чем-то очень тяжелым. Я стал ворочаться, чтобы вылезть.

– А сабако, заворочилси-та, – загугнил Леха.

– епт, слезьте, уроды, – выдохнул я.

Я почувствовал, как костлявые тушки вскочили с меня, и множество рук отцепилось от моих ног, я поднялся и стал выплевывать землю вперемешку с кровью.

– Вы чего, охренели? – было зашумел я, отряхиваясь. Но шуметь было особо не на кого, толпа маргинальная, перемотанная и побитая, воодушевленно, но, в то, же время, с тихим ужасом почтения смотрела на меня. Только Заумь смотрел с явным любопытством. Все молчали, молчание было любопытным и сопящим, кто-то хлюпал разбитым носом, кто-то возился, прилаживая оторванные рукава и прочие запчасти, кто-то вовсе был уже сикось-накось перевязан тряпьем. Михей стоял напротив и очень внимательно смотрел мне в глаза, я не отводил взгляда, я мог теперь мог смотреть в глаза. После нудной шебуршащей паузы Михей заговорил.

– О, этт ты земеля ахренел, но этта, если ба ты не ахренел, то нас ба как свинок на мяско бы разделали, – я огляделся. Маргинальная общественность в полном покоцаном торжестве, вместо блестящих лысин, только лужи крови и цепи.

– Ты, дарагой, садися, водочки выпей, и рассказывай, дарагой, как ты к нам, и кто ты есть, – прохрипатил Михей, – очень интересно нам стало, чтош ты такое.

– А че рассказывать, человек я вот и все, – я не стал присаживаться, водки совсем не хотелось. От звона в голове трескался череп. Звон был высокий и пронизывающий.

– Ну-ну, человек, – Михей сощурился, – не простой ты человек, недавно ты тут и не был ты ни в каком Орле, как заливал, и не ехал ты електричками до Москвы, – Михей вроде ждал, – Ну, дык тебе виднея.

– Да уж, явно не в Орле таких зубодробил растят, – с интересом сказал Заумь, – даже если и в Орле, не, я конечно слышал, что у кого с башкой нелады, те обычно физической силой компенсированы, но чудак обученный ты, не так, как медведь, ты, браток, профессионально срубаешь. Очень отточено, прямо как в кино.

Я огляделся, бродяцкая моя братва смотрела на меня как на бога, а Леха и вовсе скалился во все тридцать два отсутствующих зуба. Надо было идти, потому что говорить не хотелось, нечего говорить. Никто я из ниоткуда. А уж что я за человек, я и вовсе не знал. Я еще постоял, огляделся и решил уходить.

– Леха, завтра как договорились?

– А-то, как скажишь, начальник, я как штык-та буду, я теперь с тобой куда скажь, хошь в женскую-та баню, – довольно заржал Леха. Его лошадиное гортанное ржание покатилось тихонько по зрителям.

Я махнул на него и пошел, пошел в свою скворечню, кулаки саднило, ломило правое плечо. Но в целом я был как струна, натянут и готов выпустить все, что во мне накопилось, что-то во мне проснулось, хотело дать волю зверю, который не напился крови, я и сам не знал, откуда он, но этот зверь вытеснил большую часть страха из моего ливера. Я уже не жался к заборам и кустам. Я просто шел по улице, и мне было плевать на все, я не боялся, я почувствовал силу, свою силу. Я, я, я, я, какой-то новый я прорезался на свет. Шел и свистел. Вот так вечер, вот побухал, я оказывается страшный человек, я, видишь, оказывается, могу один против целой толпы кинуться, а главное – умею, вот откуда я умею, и еще я умею свистеть, душевно так, прям мелодия какая-то.

Шел долго, не наискосочки и по заулочкам, а по улице, задрав голову в небо. Ходил почти всю ночь, потому что внутри меня бесноватый зверь никак не унимался. Умотав себя бесцельной ходьбой, двинул к скворечне. Постепенно и сердце перестало бить в виски, и зверь улегся на дно души и засопел там, но теперь я знал, что я зверь, и я далеко не зайчишка серенький. Но кто, пока не понимал, а потому понял, что пора отключиться, что дозу нового ощущения себя я выпил на сегодня. И меня опять потянула мысль, что завтра мыться.

Подскочил это не то слово, меня подбросило первым лучом солнца. Сколько спал? Несколько мгновений, но встал легким. И помчался к палатке, выскоблил весь асфальт, выволок ночной мусор, машина с товаром еще не подъехала, и Арега не было еще, в магазинчике сидела девушка продавщица. С продавщицами я не общался, вернее они со мной, только морщили свои красивые носики при виде меня, теперь я точно знал, от чего. Просто давно пора помыться. Сходил, принес несколько ведер песка, отсыпал колеса тонара, и присел на ступеньку покурить. Вскоре подъехал хозяин.

– Привет, Арег!

– А, привет, Саня, во ты уже тут наработал, чего рано так? – почему я стал Саней, я не знал, но надо было как-то назваться.

– Да вот, Арег-джан, так не спалось. Чего хотел попросить, дорогой, ты мне дай сегодня деньгами, если можно, – я сильно смутился, парень кормит, не мне ковыряться, но вроде не за так, – мне, слушай, мыло там надо, мочалу, это, помыться хочу съездить, и там, ну что еще… – покраснел не то слово, аж зажгло морду, такое позорище, стыдобища редкая.

Рейтинг@Mail.ru