Апрель 1553 г.
г. Вьенн, Франция
Пар от дыхания медленно струится в лунном свете, устремляясь к маленькому окну под потолком, и инеем оседает на прутья решетки. Холодно. Боже мой, почему так холодно? С каждым вздохом холод острыми иглами насквозь пронизывает всё тело. Змеёй вползает во все жилы и леденит кровь.
Он сжимает грудь и перехватывает дыхание. И он же освежает голову и будоражит волю, которая не дает умереть и заставляет бороться. От холода не спасает даже подбитый мехом плащ. Впрочем, он давно отсырел и отказывается хранить тепло. Темно. В окно едва пробивается серебряный свет Луны. Бледный и холодный. Неживой. Отсюда никогда не видно Солнца. Оно осталось там, за этими мёртвыми каменными стенами. Где-то там каждый день, следуя Божьему миропорядку, оно дарит миру свой свет и тепло. Но когда оно пробирается сюда своими лучами, здесь в этом каменном мешке, ему некому порадоваться. Тишина. Она гнетёт своей нерушимостью. Своим постоянством она сводит с ума. Ни крика, ни слова, ни шелеста извне. Ничего, что напоминало бы движение жизни. Тишина пугает своей нереальностью. Будучи всецело поглощённым ею, сначала погружаешься в прострацию, когда невозможно ни ощутить, ни понять умом жив ли ты или уже мёртв. Внезапные тьма и безмолвие уверяют, что жизни вокруг уже нет. Спасает лишь тело. Двигаясь, испытывая холод и боль, оно напоминает, что не умерло. Лишённый привычных звуков мира, позже, через несколько суток, ход которых можно отследить только по бликам Луны на заиндевевших прутьях, вдруг начинаешь слышать иное. Стук сердца, толчки крови в жилах, шорох дыхания. Ранее не замечаемые, они теперь становятся непрерывным и оглушающим фоном. А звон цепи или редкое скрежетание дверного замка ощущаются как внезапный грохот горного обвала. И всё это становится невыносимым. Это изнуряет и выматывает до такой степени, что дикое желание вернуть себе утраченные краски и звуки прошлой жизни грозит стать сильнее здравого смысла и сильнее воли. Рассудок, трезвый и критичный вне тюремных стен, здесь за решеткой угасает с каждым днем в монотонности и беспросветности. Однако и он, во всё редкие мгновения просветления, подсказывает, что здесь никак нельзя поддаваться новым чувствам и желаниям. Поддавшись им можно потерять и своё достоинство, и человеческий облик. Сдаваться нельзя. Надо бороться.
Сервет находился в камере лионской тюрьмы уже двадцать первую ночь. Он начал отсчитывать своё время здесь с первого мгновения, как оказался в этом узилище. Будучи препровождённым сюда конвоем, он думал, что его арест – это не более чем недоразумение. Может быть какой-то барон, недовольный эффектом врачевания, решил вернуть потраченные деньги и подал жалобу в суд. Или же гильдия аптекарей, желая убрать соперника, донесла властям, что Сервет сам занимается изготовлением лекарственных снадобий без лицензии и уплаты налога. Все эти наветы, конечно, могли иметь под собой почву. А как же без этого? Вокруг любого дела, приносящего звонкую монету, всегда толкутся персонажи, алчущие прибылей и предпочитающие зарабатывать не талантом и добросовестным трудом, а больше интригами и дрязгами. Бог им судья. Подобных склок, заканчивающихся ударом судейского молотка, на памяти Сервета было немало, но всё как-то обходилось, пусть и не всегда без ущерба кошельку. Но в этот раз всё обернулось по-другому. Для разбирательства дела Сервета из канцелярии суда, ничего не объяснив, доставили в городскую тюрьму. В допросном застенке его уже ждали. Но ждал не судебный прево и не его секретари, а монахи ордена «меньших братьев» со страницами его, Сервета, книги в руках. Так он оказался в ежовых рукавицах Святой конгрегации. В один момент он, из жизнерадостного и преуспевающего гражданина, превратился в бесправного узника, подозреваемого в преступлении, что страшнее смертоубийства – в ереси. Принятый конгрегацией a priori становится обвиняемым, которому остался только один разумный вариант, как если не сохранить своё доброе имя, то хотя бы остаться в живых. «Смирись, несчастный! Смирись и покайся, ибо не прощает Господь хулителей своих», – это читалось в глазах братьев-расследователей. Он делал вид, что смиряется, но меж тем старался вызвать допрашивающих его на откровенность, надеясь, что сможет убедить их в своей правоте. Те же, несмотря на все его старания, оставались бесстрастны. Все они изо дня в день, по нескольку раз сменяя друг друга, зачитывали ему страницы из его книги и вопрошали, его ли это слова? Он подтверждал и принимался, было, что-то пояснять и доказывать, но те обрывали его и после каждого вопроса аккуратно и скрупулезно записывали в протоколы «Написанное им в книге подтвердил. Отвергнуть отказался». День за днём, допрос за допросом. Темнота камеры, ржавый скрежет замка, гулкий коридор, чадящие факелы, бесстрастные лица, один и тот же вопрос и неизменный ответ. И снова тьма, холод и отблески Луны как напоминание о мире, оставшемся за толстыми стенами.
Сегодня минул двадцать первый день. Сервет, вернувшись в свою камеру, рухнул скорее на деревянную кушетку, единственный здесь предмет мебели. Ног почти нет. Нужно отдохнуть. После целого дня, проведённого стоя (на допросе подозреваемому сидеть не полагается!), жёсткие доски кажутся мягчайшей периной. Скоро принесут ужин. Надо отдохнуть. До конца книги его расследователям осталось не больше трех десятков страниц. Что будет потом даже не хочется думать. Страшно. Всё окончится здесь, в этих стенах и никто не узнает, насколько всё ужасно сейчас. А если не узнает, то не задумается и не сможет хоть что-то изменить. Истинное учение Христово, каким оно было тысячу лет назад, так и останется забытым. А вместо него Церковь продолжит морочить людей, всё дальше отвращая их от Христа и всё больше заменяя Его собой. Но так не должно быть! Не может же Бог допустить, чтобы весь род людской отвернулся от Него по темноте и недомыслию своему. А если и отвернулся, то не по своей воле, а по зломыслию немногих властителей его. Каждый человек как творение Бога неизбежно наделен своим создателем разумом. И этого разума достаточно, чтобы человек мог осознать существование Бога и присутствие Его. Осознать, довериться и подчиниться Ему. Другое дело, что не каждому разуму под силу всё это. Помимо разума нужен еще и ум, который должен созреть и быть направлен в нужное русло. Состояние ума, когда он способен воспринимать и осознавать мироздание таким, каким его создал Всевышний, достигается долгими университетскими штудиями и под силу немногим. Народ в массе своей остаётся безграмотным и тёмным. Ум его больше занят поисками средств к выживанию, нежели стремлением к высокому. Вряд ли он среди событий установленного миропорядка способен различить, где водительство Всевышнего, а где происки тьмы. Потому, люд неискушённый привык слепо доверять мнению извне. Те же, кто оказался сведущ и силён в познании, теперь разбились на два лагеря. Одни, как например Савонарола или Данте, приблизившись к пониманию Бога и истины, пытаются донести свои открытия до всех неведающих. Другие, узрев в сём какую-то опасность, выстроили крепкие стены, чтобы засадить за них первых и всех, кто им откликнулся. Стены, столбы позора, костры. За что? За то, что скоро станет известно всем, как ты его не подавляй. Да, истина доступна лишь Богу. Но Он же и создал человека по подобию Своему, а стало быть дал ему шанс приблизиться к этой самой истине. Мир идей доступен для всех и рано или поздно кто-то всё равно додумается до того же, за что сейчас держат в темнице. И таких будет не один и не два, а тысячи. И тогда все эти решетки и замки окажутся бесполезными и никчёмными.
Тишину камеры нарушил скрежет отпираемого замка.
– О, Жак, наконец-то! Я уж думал, что ты хочешь уморить меня голодом. А это пострашнее, чем помереть от глупости «меньших братьев». И чем ты меня сегодня угостишь? Бобами на воде? Или водой с бобами?
Проскрежетав замком, дверь узилища наконец со скрипом отворилась и в тёмную пустоту камеры ворвались, словно пляшущие арлекины, отблески факелов вперемежку с ароматами храмовых благовоний и шорохом парчи.
– К вам гости, мсье!
В камеру, гремя сапогами, стремительно вошли два стражника при оружии и с факелами в руках. Едва не ослепнув от яркого света, Сервет невольно закрыл лицо руками. За все дни заточения это был первый визит сюда кого бы то не было. Единственный, кто входил в эту дверь был его надсмотрщик и сторож Жак. Утром, чтобы отвести Сервета на допрос, и вечером чтобы принести ему еду. Но стражники? Неужели они пришли, чтобы покончить с ним? Но как же? Следствие же ещё не закончено, еще должно остаться несколько дней …
– Встань, несчастный! И склони голову перед святым отцом!
Сервет попытался встать, но ноги не слушались его. Один из стражников, дюжий малый, грубо схватил его за ворот, чтобы поднять.
– Оставьте его. Разве вы не видите, он не может стоять.
Голос вошедшего следом за стражниками был тих, но властен.
– Padre, это вы? – изумленно произнес Сервет, едва разглядев своего гостя.
– Да, Мишель, ты не ошибся. Это я.
– Прошу простить меня, Ваше преосвященство, что не могу достойно приветствовать вашу особу. С каждым проведенным здесь днём ноги всё меньше слушаются меня. Сейчас …
Сервет всё же привстал и как мог поклонился своему визави. Тут же для высокой особы, неизвестно откуда взявшиеся, слуги занесли в камеру красивое мягкое кресло.
– Также великодушно прошу простить меня, Ваше преосвященство, что не нанёс вам визита в обещанный день. Мое присутствие здесь столь необходимо, что хозяева сего гостеприимного замка не желают ни на миг со мной расставаться. Но неужели вы снова дурно почувствовали себя? Опять боли в груди? Или заныли колени?
– Отнюдь, Мишель. Твоими стараниями я чувствую себя превосходно. Снадобья твои просто чудодейственны. Я даже стал забывать о своих недугах. Несколько дней назад я вернулся из Феррары, где провел много времени в кругу людей, с которыми состою в определенном родстве. Так вот многие из тех, кого мне довелось увидеть, выглядят и чувствуют себя куда как более скверно, хотя имеют возраст гораздо моложе моего.
– Поздравляю вас, ваше преосвященство!
– А еще говорят, что италийский воздух свеж и живителен. Глядя на моих сморщенных кузенов, я бы этого не сказал. В самом деле, каждый из них чем-то мучается и страдает, несмотря на молодой ещё возраст. И никакой их лекарь не в силах заставить их выпрямиться. Рядом с ними мне было даже как-то неловко. Пришлось рассказать им о тебе как о моём лекаре и лучшем лекаре Франции, да простит меня Господь за хвастовство, и пообещать, что в следующую свою поездку я непременно возьму и тебя. Иначе ветви моего рода, рода Пальмье, в Ферраре сильно пострадают.
– О, боюсь ваши кузены меня не дождутся. Похоже, я еще долго не смогу покинуть Лиона, если только …
– Как знать, дорогой Мишель. На всё воля Божья, – произнёс архиепископ задумчиво.
На какое-то время в камере снова воцарилась тишина. Был слышен только шорох пламени факелов в руках стражников и еле слышный звук где-то вдалеке капающей воды. Стражники стояли, словно истуканы, бездвижно и безмолвно. Архиепископ молчал, о чём-то раздумывая. Отсветы факельного пламени, падая на него, вычерчивали во тьме камеры его монументальный силуэт и величественный, чеканный профиль лица. Сервет, понимая свою подчиненность и незавидность своего состояния (еще бы! Он не мог даже просто стоять), не решался заговорить первым. Да и что он мог сказать? В этом месте из всех вариантов продолжить беседу напрашивался единственный – упасть на колени и молить архиепископа о заступничестве перед трибуналом «меньших братьев». Но Сер-вет почему-то медлил. Пауза грозила слишком затянуться. Не дождавшись от Сервета ни просьбы, ни действия, архиепископ первым нарушил молчание.
– Я прочитал протоколы по твоему делу, Мишель. Следствие почти закончено. Еще один-два дня и ты будешь призван на суд Святого трибунала. Доказательств твоей вины достаточно, чтобы уличить тебя в многочисленных ересях и богохульстве. Я не хочу спрашивать ни тебя, ни себя как такое стало возможным. Я только хочу спросить тебя, по доброй ли своей воле ты сочинил и издал всё это? Не был ли ты принужден кем-то подписаться своим честным именем под чужими измышлениями и принять на себя чужие грехи? Спрашиваю тебя не как верховное лицо Вьеннского диоцеза Святой католической Церкви, а как человек и друг.
– Вы – мой друг? Хм. Стоит ли Вашему преосвященству числить в своих друзьях такого, как я, чьё преступление почти доказано? Право же …
– Оставим споры, Мишель. Сейчас для этого не время. Мне кажется, никто не откажет мне в праве быть благодарным человеку, который когда-то спас меня от смерти. Я ещё помню, как лет десять назад я лежал в горячке, готовый вот-вот предстать перед Всевышним. Все иные лекари разводили руками и только ты, Мишель Вилланов, смог исцелить меня от страшного недуга. А сколько раз после того ты излечивал меня от всяческих напастей? Уверен, ты тоже всё это помнишь. К тебе, моему спасителю я питал и питаю до сих самые добрые чувства. Поэтому ответь же мне на мой вопрос. Скажи откровенно, сам ли ты всё это сотворил?
– Что ж, Ваше преосвященство, не скрою, мне приятны ваши слова о моей скромной персоне. Но боюсь вы преувеличиваете мои заслуги. Вы как пациент очень прилежны. Секрет вашего доброго здравия в том, то вы уважаете мнение врача и неукоснительно следуете рекомендациям. Я лишь просто даю советы что в вашем положении необходимо, что можно и чего не стоит делать. Вот и всё. А на ваш вопрос что я могу ответить? Да, всё, что написано в книге, которую я называю «Восстановление христианства», придумано и написано мною и более никем. В ней я собрал всё, над чем я размышлял и над чем трудился всю свою жизнь.
– Но, Мишель! Ты же христианин, ты не можешь не понимать, что всё это ересь. Страшная, чудовищная ересь …
– Да, Ваше преосвященство, это ересь. Но это ересь для вас и всей вашей братии, которая за многие века настолько переврала суть заповедей Христа, что от них почти ничего не осталось. Его учение, каким оно было заповедовано людям, оставалось истинным только до первого Собора и с каждым последующим только утрачивало свою первозданность, а с ним и всю свою правду. Я прочитал множество манускриптов, датированных временами, когда Иисус уже вознесся к Отцу своему небесному, а апостолы отправились в мир, неся людям Слово Его. Всё, что проповедовали апостолы Его, передавалось из уст в уста, также немало было записано на пергаменты и папирусы. Но и десятой части всего этого не вошло в каноны. Но почему-то в канонах оказалось то, чего никогда не было ни в прежнем Завете, ни в словах и деяниях апостолов. Как же всё это оказалось в Священном писании? Конечно было записано святыми отцами на Вселенских соборах. Но даже не это главное. Очевидно, что всевозможные измышления поздних времен, живущие своей жизнью и наслаиваясь одно на другое, излишне преобразили христианство. Настолько, что оно утратило свою исконную подлинность. Я всего лишь попытался разобрать авгиевы конюшни, оставленные нам предками и очистить христианскую доктрину от посторонних домыслов. Все мои труды я заключил в свою книгу, которая, к сожалению, слишком рано оказалась в руках «меньших братьев».
Сервет замолчал. По тону ответа его чувствовалось, что он готов ещё многое высказать архиепископу. Архиепископ же выслушал Сервета в бесстрастном молчании. Будь сейчас здесь солнечный день, Сервет смог бы приметить на лице своего собеседника целую гамму чувств. Сначала удивление и негодование, потом неприязнь и разочарование, и наконец жалость и снисхождение. Все эти чувства одно за другим промелькнули на, казалось бы, неподвижно-каменном лице архиепископа, однако тьма тюремной камеры, беспорядочно терзаемая отсветами факелов, скрыли их и от Сервета, и от молчаливых стражников.
– Что ж, Мишель, твоих слов сейчас и признаний, данных тобой на следствии, вполне достаточно, чтобы Святой трибунал признал тебя виновным в великих ересях и богохульстве. В таком случае тебя ждет sermo generalis22 и приговор городского суда. Я думаю, нет нужды говорить, каков он будет. Куда за меньшие грехи люди отправлялись на костёр и тебя ждет то же самое. Единственное, чем ты можешь спасти себя – это признаться и открыто раскаяться в своих ошибках. Только этим ты сможешь вызвать снисхождение Святого трибунала. Я замолвлю за тебя своё слово.
– Нет!
– Нет?! Но почему? Не могу взять в толк, почему ты так упрямо лезешь в петлю? Ты же умный человек, у тебя большое сердце. В этом мире ты ещё можешь многое сделать. Бог наградил тебя талантом врачевания. Ты можешь спасать людей, давать им жизнь, здоровье, возможность радоваться этой самой жизни. В этом твоё призвание, дарованное тебе Всевышним. Да, для этого тебе придется смирить свою неуёмную гордость и покаяться. Да, ты потеряешь дом и всё своё нажитое имущество и деньги. Но ты останешься жить и снова сможешь продолжать делать своё дело – лечить людей. Подумай над этим хорошенько, Мишель. Прошу тебя не горячись, успокой свою натуру. Я допускаю, что ты в чём-то не нашел понимания доктрины Церкви и поэтому взялся ломать двери, к которым не нашел ключа. Заблуждение не есть грех. Грехом будет, если ты своё непонимание превратишь в молот, размахивая которым разрушишь храм веры, заложенный Христом и воздвигнутый апостолами Его. Еще раз призываю тебя. Подумай хорошо, Мишель.
Голос архиепископа, привыкшего вещать под гулкими сводами храмов, здесь в тесной камере звучал излишне сильно. Настолько сильно, что, казалось, сила его подавляла не только все иные звуки, но и любые неверные мысли. На его фоне голос Сервета в первый момент показался глухим и поникшим.
– Знаете, padre, я нахожусь в этом каменном мешке уже Бог знает сколько времени и многое передумал. Вечная тишина и вынужденное бездействие не оставили мне, кроме размышлений, никакого другого занятия. Несмотря на вечную тьму и телесные страдания я надеюсь, что ещё не потерял здравого рассудка. Я прекрасно понимаю, что происходит со мною здесь в этих стенах и какой мир я оставил за ними. Конечно же, я не хочу находиться здесь ни одного лишнего мгновения и ещё меньше желаю присутствовать на своей sermo generalis. Я также отлично осознаю свою участь и что она всецело зависит от выбора, какой мне неминуемо придётся сделать. Ваше преосвященство своим монологом только подтвердило то, что я и сам давно и хорошо понял. Да, выбор мой небогат. Раскаяться, посыпать голову пеплом и в награду получить шанс не сгореть в костре. Или остаться при своих убеждениях и в наказание потерять любые шансы. Будь я сейчас молод, то, пожалуй, не задумываясь выбрал бы первое. Почему? Да очень просто. Молодым свойственно бояться. Ребенок боится устроить шалость, чтобы не получить подзатыльник от отца. Схо-лар боится окрика школьного учителя за невыученный урок.
Студент боится дерзнуть высказать что-либо наперекор профессору, иначе не получить ему диплома доктора. А после, когда получит диплом и выйдет в мир, боится сделать что-то такое, от чего можно потерять текущий свой статус и все преференции будущего. Будь мне сейчас от роду двадцать лет, я бы сам сжёг все свои книги, забыл всё, о чём размышлял и на коленях молил бы всякого о своём прощении. Почти так оно и было, когда я сочинил свои «Ошибки» и «Диалоги о троице». Они вызвали такой гнев общества, что объятый страхом я не нашел ничего лучше, чем спастись бегством от своего прежнего окружения, скитаться и даже изменить имя. Но теперь мне за сорок. Я узнал всё, к чему имел интерес. Я многого добился. И я пережил свои страхи. Я стал волен говорить и делать всё, что считаю верным и нужным. Когда я это осознал, я впервые за всю жизнь почувствовал величайшее облегчение. Это чувство дало мне необычайную свободу духа и мысли, а вместе с этим и силу. Эту обретенную мною свободу я вложил в свою новую книгу. Вложил вместе с моей верой в Бога, какая она есть. Я поделился ими с миром. Теперь это вменяется мне в вину. Но я не совершил никакого греха и не считаю себя виноватым. Признание этой вины и будет грехом против истины. Посыпать голову пеплом и отречься от своих слов и мыслей? Это всё равно, что предать себя, продать свою душу. Это будет действительно страшный грех, который Господь никогда мне не простит.
Сервет замолчал. В камере снова воцарилась тишина, лишь едва слышался шорох пламени догорающих факелов.
– Что ж, Мишель. Надеюсь, ты в здравом уме. Поступай как знаешь, Господь тебе судья. Да будет на всё воля Его.
Архиепископ, немного помедлив, поднялся с кресла.
– Не смею тебя больше задерживать, Мишель. У меня много дел. Хозяин этого гостеприимного замка, что приютил тебя здесь, пригласил меня сегодня на ужин. Видимо, будет просить денег. «Меньшие братья» потребовали укрепить стену, что отделяет тюремный сад от города. Видите ли, она слишком плоха, чтобы удержать нечестивцев. Хозяин как-то умудрился разобрать полстены, а вот на постройку новой денег, отпущенных казной, не хватило. И куда же они подевались? Вот скажи мне, Мишель, неужели для того, чтобы уложить несколько кирпичей, нужно участие Церкви?
– Но, padre …
– Имеющий уши да услышит. Мои далёкие кузены были бы рады видеть тебя. Прощай! И храни тебя Бог!
Произнеся последние свои фразы на латыни, архиепископ развернулся и стремительно вышел из камеры. Засуетились и следом засеменили стражники. Куда-то исчезло кресло. Лязгнул в торопливо захлопнувшейся двери замок. В своды тесной камеры снова хозяевами вернулись тьма и тишина. И одиночество.
Сервет в растерянности остался сидеть на кушетке. Что это было сейчас? Сон? Видение? Фантазия измученного тоской ума? Или всё же явь? Факелы, блеск парчи, стражники, слова латыни … Долгие дни и ночи в этих стенах тянулись настолько медленно и изматывающе, что эта внезапность визита архиепископа сюда, в тюрьму показалась Сервету какой-то вспышкой, всполохом молнии. Перед глазами всё это пронеслось настолько сумбурно и стремительно, что он не успел ничего понять. Нет, это не сон, сюда действительно заходил padre Пьер, архиепископ города Вьенн, его давний и самый именитый пациент. Не друг, конечно нет. Не того полета птица доктор Вилланов, чтобы быть удостоенным дружбой такого могущественного лица. Однако, многое их связывало и архиепископ действительно был ему кое-чем обязан. Правда Сервет никогда не напоминал padre об этом и уж тем более не злоупотреблял своим статусом приближённого к высочайшей особе. Обычно Сервет бежал к архиепископу по первому зову его многочисленных секретарей. Нынче же padre пришел сюда сам. Зачем? Поговорить о своих кузенах? Ему как никому должно быть известно, что водить знакомство с человеком, попавшим на крючок «меньшим братьям» неразумно. Так можно и самому легко оказаться в застенке. Для «меньших братьев» неприкасаемых, как известно, нет. Пришел пожаловаться на боли? Для этого его секретари живо сыскали бы ему нового лекаря. Или во всей Вьеннской гильдии врачевателей не нашлось желающих занести своё имя в будуар Его преосвященства?
В двери снова заскрежетал замок.
– Ваш ужин, мсье!
– А, Жак! Давно жду тебя. С этими гостями я совсем забыл про ужин. Чем угощаешь сегодня?
– Бобы, мсье. И немного хлеба.
– Сегодня даже с хлебом? Роскошно! Ох, Жак, умеешь ты угодить своему постояльцу. Уж не хозяин ли замка расщедрился на такое яство?
– Хлеб вам от меня. Как-никак вы вылечили ноги моему брату и сейчас он может ходить.
– Что ж, передай своему брату мой привет. И пусть более не слоняется пьяным по улицам и не собирает все попутные канавы, иначе в следующий раз ему никто не срастит его кости. А на меня пусть не надеется, вряд ли я отсюда когда-нибудь выйду.
– Выйдете, мсье. Обязательно выйдете. Раз уж сам Его преосвященство к вам пожаловал, то долго вы тут не задержитесь.
– Эх, Жак, simplicitas Sanctus …
Покончив с ужином, Сервет завернулся в свой плащ и устроился на кушетке. Ноги уже не гудели и вполне себе могли двигаться. Но двигаться совершенно не хотелось, так
же, как и думать о чём-то. Хотелось поскорее согреться. «Зачем же он приходил? Что я ему наговорил? И прав ли я был в своих словах? А в своём убеждении? Может, действительно отказаться от всего и умолить его о снисхождении? «Меньшие братья» не могут не прислушаться к его слову. Меня выпустят, я вернусь к жизни, куда-нибудь уеду, буду снова лечить людей. И проведу остаток жизни, не смея поднять голову. В страхе, который я только-только изжил из себя. И который меня снова поработит. Нет. Осталось день-два и … Надо решать … Я кроток и смирен сердцем, и найдёте вы покой душам вашим, ибо иго Моё благо, и бремя Мое легко …»
Разбудил знакомый скрежет замка.
– Пора, мсье!
Скинув плащ, Сервет встал на ноги, встряхнулся и побрёл вслед за свечой, какой Жак освещал путь. «Может быть, в последний раз, – мелькнуло в голове у Сервета, – Сегодня? Или завтра?» Шаркая ногами, узник и его надзиратель не спеша пошли по темному коридору.
– Послушай, Жак, а что это за решетка?
– Эта? Проход в сад, мсье. Небольшой сад для прогулок.
– Так почему же ты никогда не водил меня туда?
– Не велено было.
– Жак, дорогой мой тюремщик, позволь мне хоть раз глотнуть воздуха в этом саду. И взглянуть на солнце. Ты вчера говорил, что мне недолго здесь осталось. А я не могу оставить замок, не оценив всех его прелестей. Пожалуйста, всего на миг.
– Но это не положено, мсье! «Меньшие братья» это настрого запретили.
– Да что там «братья». Сам Его преосвященство вознаградит тебя за милосердие. А Господь помилует за доброту. Я замолвлю за тебя словечко.
– Ну если так, то …
Жак, повозившись с ключами, отпер решётчатую дверь.
– Я подожду вас здесь, мсье. Не хочется мне выходить, уж больно утро сегодня сырое.
Сервет шагнул за решётку. Буквально через пару шагов, сразу за поворотом оказался выход. Вот он какой, сад. Небольшая лужайка с пожухлой серой травой, не больше десятка деревьев и небо. Серое, в лоскутах утреннего тумана, через которые едва пробивались лучи утреннего солнца. Но после низких, давящих сводов и серых каменных стен, после вечной темноты, только изредка нарушаемой пламенем свечей, это небо показалось Сервету ярчайшим и безгранично огромным. Казалось, до этого он никогда не видал такого прекрасного и огромного неба. Пусть моросил дождь и было холодно, но всё это было неважно. Сервет, отрешившись на миг от всего, раскинул руки и, зажмурившись подставил лицо под тепло редких, утренних лучей. Он задышал полной грудью, улавливая забытые запахи и наслаждаясь свежестью. Сейчас для него не существовало ничего. Только он и свобода.
Однако счастье не могло быть бесконечным. Об этом напомнили скрип решетки и звон нетерпеливо перебираемых ключей. Тюремщик ждал своего узника. Тишину вспороли крики испуганных ворон. Сверху на Сервета что-то капнуло и был это явно не дождь. «Феррара, кузены, род Пальмье … sermo generalis, Святой трибунал, один-два дня … хозяин замка … деньги на постройку, стена … Qui habet aures, audiat23». Сервет открыл глаза и огляделся. Даже сквозь тонкие ветви деревьев всё вокруг было видно, как на ладони. Высоченная стена замка в одном месте была разобрана почти до самой земли. Qui habet oculos videre25. Рядом виднелась высоченная куча кирпичей, навалы песка, какие-то рабочие инструменты. А что если … Qui autem quaerit inveniet26. Сервет даже не успел осознать своё решение. Сорвавшись с места, он быстрее лани побежал к разваленной стене. Ноги несли его так легко, словно ему от роду было лет двенадцать, а последних дней заточения и не было вовсе. Вот и стена, почти разобрана. Однако высоко, не перелезть. Сзади послышались встревоженные крики Жака. Раздумывать некогда. Рубикон перейдён. Прости, Жак.
Сервет живо, как клубок огня по занавеске, вскарабкался на груду кирпичей и прыгнул в разобранный проём. Есть! Теперь надо как-то оказаться с другой стороны и не переломать ноги. Держась руками за край проёма и цепляясь ногами за мельчайшие выступы и углубления, Сервет мешком сполз по наружной стороне стены и плюхнулся на траву. И сразу же вскочил. Кажется, цел. Сердце колотится в ужасающем ритме, но это неважно. Никто не видел? Нет, ещё слишком рано. Что это за улица? Ах, да! Куда теперь? Оставаться на месте нельзя, настигнет охрана. Скорее отсюда! Домой. Нет, домой нельзя! Туда нагрянут в первую очередь. И в городе тоже оставаться нельзя, найдут. В Феррару? Но все ворота заперты, из города не выбраться. Нужно переждать. Где? Скорее, скорее! Кто из знакомых может жить на этой улице? Не вспомнить. И на той улице тоже нет. Даже если и есть, то никто не захочет укрыть беглого узника. К тому же здесь вечно ходит дозор городской стражи. Так куда же?!
Сервет, словно лесной зверь, зажатый со всех сторон пожаром, метался по улицам и проулкам. Он уже далеко ушел от места своего бегства, однако никак не мог решить, как быть дальше. Куда идти? Где спрятаться? Что делать? Город уже давно проснулся. Во дворах уже слышался шум. То и дело в домах со скрипом открывались окна, чтобы выплеснуть наружу по-мои. Хлопали двери, мелькали лица. Внезапно раздался пушеч-
25 Qui habet oculos videre (лат.) – имеющий глаза да увидит.
26 Qui autem quaerit inveniet (лат.) – кто ищет тот найдёт.
ный выстрел. Так тюремный замок возвещал городу о побеге заключённого. Оставаться далее на улице было невозможно. Обросший, всклокоченный, раздетый, один посреди города. Но куда идти? Где спрятаться? Кто поможет?
Ответ пришел внезапно и сам собою. «Жан! Жан Фреллон! В последнем своём письме он писал, что дела требуют его присутствия во Вьенне и ему придется приехать сюда на несколько дней. «Меньшие братья» не могут о нём ничего знать, иначе бы они хоть вскользь, да спросили бы меня о нём. Жан гражданин Лиона, человек солидный и уважаемый. Никто и не подумает, что он будет скрывать беглеца. К тому же у него здесь свой дом, есть где спрятаться. Но примет ли он? Другого варианта нет, надо рискнуть».
Сервет мимоходом зашел в какой-то двор, снял с верёвки сушившийся пурпэн. Оделся. Также у какого-то мертвецки пьяного забулдыги пришлось позаимствовать барет, чтобы скрыть всклокоченные волосы. Приняв новое обличье, стараясь не попадаться на глаза солдатам городской стражи, Сервет добрался до знакомого ему дома. Постучал в двери. Не сразу, но ему открыли.
– Здравствуй, Жан!
– Мишель? Ты? Но что у тебя за вид?
– Я сбежал из тюрьмы и это меня сейчас ищут по всему городу. Мне больше не к кому пойти. Заклинаю тебя, либо впусти, либо сдай обратно в руки стражи и «меньших братьев». Я не могу так больше.