Лукулл уже готов был вступить в битву с Тиграном[57], как вдруг донесли ему, что по предзнаменованиям день был несчастен; тем лучше, сказал он, мы его осчастливим победой.
Мне перебежал через дорогу заяц; это добрый знак, – думал я, подъезжая к городу, – это добрый знак! здесь водится много зайцев! – и въехал в Кишинев.
Рассудок говорит: ступай вперед! а предрассудок говорит: воротись! Что же такое предрассудок пред рассудком? – Предрассудок, господа. есть тот камень, который один глупый бросил в воду, а десять умных не вытащили.
Вот таким-то образом, слово за слово, шаг за шагом, и мы уже тянемся ночью по грязным кишиневским улицам. Не зная никого в городе, самое лучшее велеть везти себя в заездный дом. – Вези меня в заездный дом! – вскричал я. – Нушти![58]. – отвечал мне суруджи[59] – В трактир! – Ла каре фатиръ? – Ну хоть к Дакару. – Нушти! – отвечал мне суруджи. – Стой! проклятый Нушти![60]
В некоторых домах еще светилось: я чувствовал, что пахло жидами. – Фактора!. – Фактора? Фактора? – раздалось со всех сторон. Во всех домах распахнулись двери, и вдруг какая-то магическая сила осыпала меня жи дами. – Фактора вам? в трактир вам надобно? – Да! – К Исаевне, ваше благородие! лучше нет заездного дома во всем Кишиневе. – К Голде, в. б.! – кричала другая толпа. – Куда ближе, к Голде или к Исаевне. все равно! – К Исаевне ближе! – Не верьте им! к Голде ближе! Неправда, неправда! – раздавалось с левой стороны… – Ступай налево!.. – Направо! – кричали другие.
– Вот Исаевна!
– Вот Голда!
– Где же? – Вот направо! – Не слушайте их, вот налево!
Наконец с обеих сторон в один голос раздалось: здесь! вот направо! вот налево! – и я увидел, что левую пристяжную жиды тянут в вороты налево, а правую пристяжную в вороты направо, из чего я и заключил тотчас, что Исаевна и Голда обитают одна против другой. Но толстая жидовка слева предупредила толстую жидовку справа ласковым приглашением нива в комнату, и я вступил во владение Исаевны. Вещи внесли. Жиды рассеялись, как туман. На улице опять ничего не стало слышно, кроме еврейского испарения; петухи пропели полночь; дворовая собака в последний раз хамкнула; я потянулся – и заснул.
Так как сновидение есть не что иное, как бессонница воображения, то мне ничего не приснилось, потому что воображение мое успокоилось вместе со мной.
День более 6 часов уже хозяйничал на нашем полушарии, когда я проснулся. Едва я оделся, толпа жидов с товарами хлынула в мою комнату. – Что вам надо, проклятые? – А может быть, что-нибудь вам надо? – отвечали все вдруг. – Есть платки, помада, духи! может, что купите? – Полотенцы, салфетки, ножи! извольте посмотреть! – Прочь саранча! Убирайтесь к черту. – А где черт живет? – раздался умный жидовский вопрос. – Ей, проводи их к черту! – Не дождавшись проводника, все жиды пустились в дорогу, и все утихло.
Акустика, или физика, жидовского наречия поразила меня. Есть что-то в произношении оригинальное, и в подражании может быть выражено только посредством какого-нибудь инструмента; но покушение напрасно, ибо абуб[61], древний инструмент, выражавший еврейскую мелодию и хранившийся в святилище храма Соломонова[62], погиб вместе с уничтожением храма. Изобресть подобный инструмент уже трудно, ибо мнения о свойстве его так же различны, как и вообще все мнения и заключения ученых о всякой древности по одним только сохранившимся названиям. Кирхер[63] в своей Музургии говорит, что это был инструмент, похожий на трубу; Кальме[64] заключает, что абуб есть то же, что амбубайя, дуда, бывшая в употреблении у латин; по Талмуду[65] абуб есть дудочка; а по мнению всех прочих абуб есть тросточка, от которой барабан издавал тоны приятнее, нежели от обыкновенных барабанных палок.
Это очень любопытно для каждого любителя приятных звуков, или мелодии выражений, особенно издаваемых устами милых женщин; но это особенная статья, которая должна быть помещена в главе о гармонии Вселенной и о хоре гениев, когда они возносят на небо праведную душу. И эта любопытно, но я уже оделся и тороплюсь осмотреть Кишинев.
Первый шаг на улицу в неизвестном городе ость минута затруднительная, в которую человек смотрит во все стороны и, обыкновенно, после короткой или долгой осмотрительности, идет невольно в ту сторону, в которую тянется более народа.
Первое, что мне бросилось в глаза, были шинки и мелочные лавки; почти во всяком доме на окошках стояли в бутылях вино и водка, а на широких опускных ставнях табак, сера, гвозди, дробь, веревки, мешти[66], кушмы[67], трубки, кочковал[68], масло… – Всемогущий! – думал я. – Здесь везде продают; где же живут те, которые покупают? – Плачинда, плачинда! – вдруг раздался позади меня дикий голос. – Сам ты плачинда, проклятый! – и точно: молдаван с поджаренным лицом, как корка пирожная, замасленный, как блин, нес на медной сковороде жирную горячую лепешку и кричал: плачинда, плачинда! – Это завтрак для прохожих.
Экипажей встречал я без счета; здесь, по большей части, все ездят в колясках, от последнего мазила[69] с обритой бородой до первого бояра с длинной бородой. Но молдаванские кони не соответствуют венским экипажам. Как тиринтиец, я лопнул со смеха, когда увидел, как две водовозные клячи
С трудолюбивым напряженьем
Цыган, в гусарском доломане,
Плачевным ходом клячей правил;
А толстый молдаван бояр
Недвижно, так, как идол древний,
Секирой сделанный из дуба,
Сидел в качуле[70], расправляя
Усы и бороду густую –
И было тяжело рессорам!
А арнаут[71], облитый златом.
Стоял смиренно на запятках
И трубку длинную держал. –
Я шагом шел, но скоро оставил далеко позади себя эту процессию переезда от нечего делать к безделью. Исполнив предписанный мне визит и отрекомендовавшись по установленной форме, я отправился потом в Митрополию[72]. Литургия совершалась самим митрополитом: глубокая старость его возвышала величие обрядов церкви.
В Митрополии много было народа; близ левого клироса стояли женщины. Взглянув на них – хорошенькие! – думал я. но опустил очи свои, вспомнив: ты не в храме древних истуканов, не языческий грешник, который засмотрелся бы, как молится юная грешница, и верно бы вскрикнул:
О, как мила! как богомольна!
Зевес, Олимпа строгий бог,
Грехи простил бы ей невольно
За обращенный к небу вздох!
Ее блистательные слезы
Обезоружили б его,
И вместо грома своего
На деву бросил бы он розы![73]
По выходе из церкви я имел все законное право рассматривать богомольцев и богомолок, но рассказ об них. без имен, был трактатом о красоте и безобразии. Я скажу только вообще, что молдаванские купоны и куконицы по наружности очень похожи па русских госпож и барышен, французских мадам и демуазелей, испанских донн, английских леди и мисс, немецких фрау и фрейлейн и так далее. Глаза их черны, быстры и зорки; взгляды спрашивают каждого: «нравлюсь лп я вам? а? что? нравлюсь? ага! пропал!» – И потом вдруг – еще один умильный взгляд, как будто говорящий что-то вроде: «не бойтесь меня – я не жестока».
Но здесь не место говорить о куконах ясным и подробным образом; притом же тот, кто жил на свете, нигде не будет говорить ясно и подробно о женщинах. Еще кстати здесь заметить, что я поставил правилом: смотреть на женщин с хорошей только стороны.
Возвратившись домой, я обратил внимание на то, чтобы дать пищу желудку, и садился за стол с намерением поискать после обеда чего-нибудь и для сердца. И это очень обыкновенно. Люди всегда заботятся, по большей части, о желудке и сердце, а ум у них голодает, он похож на немого и безрукого нищего: не попросит и руки не протянет.
После обеда пустился я снова вдоль улиц. Встречая повсюду русских, молдаван, греков, сербов, болгар, турков, жидов и пр., я не смел сделать им вопроса: «вскую шаташася языцы?»
Я полагаю, вы заметили, что в течение последнего дня прошло двое суток? Если же не заметили, то это доказывает, что или вы человек рассеянный, или……последнее или мне приятнее; но время мстительно! Оно заставит забыть и меня! Далее!
Всякий ученый путешественник обязан умно и подробно отвечать на вопросы о той земле, которую он измерял растворением ног своих. Но, несмотря на эго, если я буду писать, напр., о Бессарабии, что она лежит между такмим-то и такими-то градусами широты и восточной долготы, что она граничит с такими-то и такими-то государствами, лесом, дорогами и т. д., что ее населяют такие-то жители, что в ней столько-то цынутов, или уездов, то, мне кажется, подобным описанием я отобью хлеб у географии – этого я не хочу делать: я скажу только, что Бессарабия лежит на земном шаре в виде длинной фигуры, склонившей главу свою на отрасль Карпатских гор и призывающей в объятия свои родную Молдавию.
История государства, существа целого, столько же любопытна и поучительна, как жизнь великого человека, но историю провинции, и провинции, подобной Бессарабии, так же трудно писать, как историю пальца, найденного после сражения. При всех затруднениях, все изыскания будут состоять единственно в следующем: по всему видимому, палец велик и хорош, хотя упругость и твердость его от безжизненности совершенно исчезли. – По сравнениям преданий Страбона, Тита Ливия, Квинта Курция, Аммиана Марцелина[74] подобный палец принадлежал к левой руке Аттилы[75], и был он палец безымянный; основываясь же на греческих писателях, он принадлежал во втором веке Децибалу[76] и. будучи мизинцем, был на работах вала, разделяющего Мезию от Певцинии[77].
Плутарх[78] очень рассудительно сказал в «Жизни Перикла», что «трудно, или, лучше сказать, невозможно познать и различить истину в истории», а С. Реаль[79] еще умнее сказал: «довольно знать, как полагают о справедливости событий такие-то и такие-то историки».
Если б при Термопилах[80] в 300-х спартанцах столько же было единодушия, сколько в 300-х историках, описавших марафонскую битву[81], – погибла бы Греция!
Отклонив внимание и любопытство читателя от Частной и Всеобщей истории, которую в настоящем веке борьбы классицизма с романтизмом не нужно знать, а иногда не должно знать, а иногда стыдно знать, – я иду по кишиневской улице.
Мне кажется, уже давно
У всех в обычай введено:
Чуть дом порядочен немножко,
Взглянуть в открытое окошко;
И иногда награждено
Бывает наше любопытство,
И как я знаю, то окно
Всегда причина волокитства.
Таким же образом и я,
Кидая взоры вправо, влево,
Увидел, точно как моя
Родная! Ангел, а не дева!
Не доходя к окну на шаг,
Невольно снял свою я шляпу,
И если б был я брат арапу,
То и тогда, как черный рак
В воде горячей, стал бы красен;
Но все пройдет! и я согласен:
Хоть крылья режь, хоть крылья рви,
Но улетит пора любви!
Ах, милый друг, какое прекрасное чувство любовь! Знаешь ли что? Она для мужчин соблазнительна, как женщина, а для женщины, как мужчина. Не правда ли?
От окошка я уже продолжал идти, как прикованный к чему-то; чем более я отдалялся, тем более мне становилось жаль чего-то, точно как будто я потерял самое лучшее из всего существа своего. Я хотел воротиться, как вдруг попадается навстречу старый приятель-товарищ. Сначала увлек он меня к себе, а потом повел знакомить с одним знатным бояром молдаванским[82].
В доме встретил я все во вкусе европейской роскоши. Проходя залу, слух мой поражен был хлопаньем в ладоши и громкими повелительными звуками: Иорги! чубуче![83] – В следующей комнате хозяин дома сидел, на диване всею своею особою. Едва мы взошли, он приподнялся, снял феску и произнес важно: слуга! пуфтим, шец[84], а потом повторил снова: Иорги! чубуче! – Арнаут Георгий подал и нам трубки. После долгих приветствий завязался разговор между товарищем моим и хозяином. По приличию, я внимательно устремил очи на бояра и слушал его плавные речи; посмотрев на меня, он обратился к товарищу моему и сказал: Молдовеншти нушти?[85] – Нушти, – отвечал мой товарищ. Тем и кончилось обращение ко мне. О приятностях выражений молдавского языка я не могу сказать ни слова, но мне всегда казалось, что хозяин рубил дубовые дрова, а щепки летели прямо мне в уши.
Так как есть меры и долготерпению, то, соскучившись слушать непонятный разговор, я неспокойно ворочался на диване, вертел шляпу, надевал перчатки, вставал с места, ходил по комнате, смотрел в окошко, кивал товарищу головой, давал знак глазами – ничто не помогло! как прикованный, сидел он на песте. Я уже… как вдруг дверь отворилась, входит дева…
То, верно, дочь была бояра;
Мы поклонились. Буна сара![86] –
Тихонько молвила она.
Казалось, бурная волна
В младой груди ее кипела
И рвалась вон! – Ралука! шец! –
Сказал ей ласково отец,
И, закрасневшись, дева села.
Товарищ мой недолго думал, свел кое-как разговор с отцом и подсел к дочери. Несколько французских слов ободрили меня; как учтивый кавалер я также подал свое мнение о погоде; но речи наши скоро прервались взаимным согласием, что день был прекрасный, и заключением, что, вероятно, будет дождь, потому что нахлынула туча и отзывался гром. Между тем я заметил, что в очах у товарища моего потемнело, уста его точили сот и мед, вся вещественность его была в каком-то конвульсивном состоянии и начинала выражать верховное блаженство души а избыток сладостного огня, похищенного Прометеем[87] с неба. Я знал, что подобное состояние продолжительно и заставляет забывать не только товарища. но и все в мире. Хозяин дома, наговорившись до усталости, предало вполне сладости молчания. Будучи вроде лишнего, я оставил хозяина в табачном дыму, товарища в чаду любви, а пышную Ралу в некоторой нерешительности, что удобнее на каждый вопрос отвечать: да или нет, хотя слова да и нет изобретены людьми решительными и для людей решительных.
Но вот, по-моему, беда:
Когда согласие готово,
Когда в душе вертится: да!
А произнесть не в силах слово.
В подобном случае, друзья,
Прелестных женщин видел я.
Им вынуждеиье неприятно;
Любовь имеет тьму примет,
Ее наружность так понятна,
К чему же звуки: да и нет?
Здесь должно заметить, что во время вышеозначенных приключений верный слуга мой переехал в отведенную мне квартиру. Запыхавшись, пришел я на новоселье, и, приближаясь к крыльцу, я уже мечтал, как полетит с меня платье п я погружусь в мягкую постель, как утопленник в волны. Но кто мог предвидеть новое огорчение? На крыльце встретил в хозяйку дома – молоденькую женщину в черном платье, которое к ней пристало, как весна к природе. На поклон мой я получил ласковое приветствие на французском языке. Она сама показала мне назначенные для меня комнаты н потом пригласила к себе.
Здесь продолжение описания я должен был бы начать вроде некоторых новейших поэм:
Нас было двое…
Но я начну другим образом и совершенно в новейшем вкусе. Однако же, я не имею теперь времени продолжать рассказ, и читатель, если он чересчур любопытен, должен знать, что не всегда имеющий уста да глаголет.
Занимаясь иногда мелкими стихотворениями, я всегда терпеть не мог шарад, и тем более шарад, вроде предложенной на разрешение графу Ланьёлю[88]. Самые лучшие произведения, по-моему, экспромты; в них видно искусство и резкий полет гения. Все в мире, что хорошо и умно было сделано, – сделано было экспромтум: касалось ли это до создания, до стихотворений, до военного искусства или до поднятий покрова со всего, что облечено какою бы то ни было таинственностью. Вот один из экспромтов:
Не встретив в ней противоречий,
Я кратко кончил свою речь:
«Мой друг, игра не стоит свеч» –
И мигом потушил все свечи. –
Мне не спалось, и встал я рано,
Еще до света, свечку вздул,
Прочел главу из Аль-Корана[89]
И снова мертвым сном заснул.
И спал я долго, до полуден;
Мой сон был сладостен и чуден:
В нем видел гурии я тень;
Мне снилось, что с ее совета
Я начал свой девятый день
Девятой сказкой Магомета[90].
Так и случилось:
Магомет, иди Мухаммех иди Мегоммед, или по-прежнему Магомет, путешествовал на своем Альбораке[91] подобно мне, не сходя с места. Что за быстрое и решительное воображение! где он не был? Читая книгу Азар[92], я восхищался описанием поездки в Эдем. Седьмой рай мне более всех нравится; и кому бы не нравился этот блаженный сад, где вечно бьют фонтаны s текут реки млечные, медовые и винные? Там вечно цветут чудные древа, там плоды обращаются в дев, столь прелестных и сладостных, что если б хоть одна из них плюнула в море, то вода морская потеряла бы горечь свою! Это бесподобно, несравненно! Но, при всех сих наслаждениях, вообразите себе там же ангелов, имеющих по 70 000 уст, каждые уста по 70 000 языков, и каждый язык, хвалящий бога 70 000 раз в день на 70 000 различных наречиях. Это ужасно! что за шум, что за крик! Нет! беда быть в магометовом Эдеме, несмотря на прекрасный стол и вечно девственных гурий. Вы помните как на Кавказе черный ворон терзал каждый день сердце Прометея и как оно, заживая к следующему дню, готово было на новые терзания? Это все вещи понятные и возможные.
С высот Эдема спустившись на высоты Кавказские, я еще желаю с них перенестись на аравийскую гору Абарим; с ее чата взглянул бы я на обетованную мою землю, в которую приведу чрез все известные моря и пучины несколько тысяч своих читателей. Да ниспошлет небо на пути нашем манну и Земзен[93], и да осветится путь наш и луною и солнцем, – да возблестит на нас одежда славы, да опояшет нас честь и да венчает главу нашу добродетель!
Но где, где эта обетованная земля, в которой, сложив с себя тягость жизни, я узнаю, что такое истинное спокойствие, бесконечность любви и сладость дружбы? Там должен меня встретить избранный, единственный друг мой. Так, милый добрый друг мой! до встречи с тобою я буду странником; только ты в состоянии остановить полет мой и приковать меня к блаженству![94]
…… я ее люблю…………………………………… она меня любит!..………………………… – Что же? – Больше ничего.
Утро и день провел я, приводя в порядок хозяйство свое. Столик под зеркалом накрылся чистой белой салфеткой, и разложился на нем весь мой nйcessaire: помада; духи; щетки: головные, зубные, ноготные; гребни, гребенки, гребешки; savon à la mausseline; бритвы barber; cuir de Pradier; Pâte d'Amand, Pâte minеrale[95]; ножички, ножницы; двуличное зеркало; и т. п. в.‹ещи›. Стол близ дивана покрылся зеленым сукном, и по чинам расставились на нем книги, бумаги мои, чернилица и перья. Уложив все, я лег на диван и восхищался мысленно устроенным порядком, квартирой и самой хозяйкой, которую чрез окошко я видел на крыльце. К вечеру влюбленный мой товарищ пришел ко мне.
Ты весь расстроен! что с тобой?
Ну точно как ушел с кладбища!
Черт знает! я совсем не свой,
На ум нейдет ни сон, ни пища!
Помочь теперь уж трудно злу:
Тебя, друг, сглазила Ралу!
Мила!
Ты шутишь!
Кроме шуток!
Она мне нравится весьма:
Я сам на несколько, брат, суток
Сошел бы от нее с ума!
Какая свежесть!
Чудо!
Очи!
Ты видел этот блеск очей?
А как же! – время было к ночи,
А нам не подали свечей,
Не нужно было!
Ври!
Ей, ей!
Ну полно! ты чудак, насмешник,
Не испытал ты чувств святых!
Бог знает, кто из нас двоих
По этой части больше грешник!
В продолжении подобных разговоров мы собирались в кишиневский сад. Чрез четверть часа мы были уже в нем. Гуляющих было очень много. В толпах искал я того ангела, которого видел в окошке, но напрасно; прелестное видение, как светлый метеор, пронеслось и исчезло навеки! Гуляющих было много: дам, девушек – миленькие мои! Что это за душенька, которая там кокетливо смотрит на нас?
Ах, как же ей не быть кокеткой:
Ее томит врожденный жар.
К ней муж ласкается так редко,
К тому же он и дряхл и стар.
Несносны древние ей сказки,
От них хоть дома не живи,
И усыпительны ей ласки
Экономической любви!
А это кто?
– Матильда.
– Чудо!
– А это?
– Машинька.
Мила!
– А это?
– Пульхерица.
– Роскошь!
А это?
– Сашинька.
– Огонь!
– А то?
– Не знаю.
– О Рафаэль!
Взгляни на это существо!
Дай легкость мне свою, Азаель![96]
Лечу за ним!.. Но для кого
Земля произвела его?
Не для небес ли, не для рая ль?
Что дальше было, о друзья,
Не в силах выговорить я!
Еще я помню сон прекрасный,
Еще я помню сон ужасный!
Я знал любовь! я знал ее!
Мне божеством она явилась!
Но где ж она? куда мое
Светило счастья закатилось?
М… милый, верный дух!
Пленяй собой мой взор и слух!
Пусть слышу твой полет мгновенный,
Пусть вижу призрак твой явленный,
Пусть призрак лишь один люблю!
Не сон ли жизнь? – я сладко сплю![97]
Может быть, преждевременная смерть есть благодеяние, ниспосылаемое небом.
Кончено о Кишиневе. Я все об нем уже сказал, что хотелось сказать. Забыл только объявить охотникам, что подле Кишинева было гнилое озеро, куда я хаживал от скуки стрелять бекасов, диких уток и гусей. Теперь это озеро для очищения воздуха спущено. Населявшая оное дичь переселилась далее на юг, в Буджак[98], частию на лиман Днестровский, на озера: Ялпух, Кагуль, Сасик и проч., а частию на нижнюю, болотистую часть р. Прута. Коренные крылатые обитатели сих вод, птицы бабы, лебеди и прибрежные цапли, приняли переселенцев с распростертыми крыльями. При перелете на новоселье чрез степи Буджакские один Историк-Гусь описал довольно подробно кочевье дроф, стрепетов, куропаток, тетеревей, цыганскую веселую жизнь журавлей, пляску их недремлющих часовых, стоящих на одной ноге и имеющих в другой вместо ружья камень. Описал он также странный обычай аистов, или черногрудов, строить огромные свои гнезды на деревенских церквах и избах и по окончании образования детей отправляться в известное время в неизвестные страны. Кроме того, исчислил он все роды виденных им на речках и ставах куликов, лысок, водяных курочек и водяных бычков. Все эти описания очень любопытны, тел более что Историк-Гусь подробно рассматривает нравы, обычаи и язык их.
Рыбы, вонючие караси, населявшие озеро, не имея средств к переселению, соделались жертвою рыболовов: лягушки же, хотя довольно тесно, но до сего времени живут еще в проведенном канале.
Таким образом, сказав все о Кишиневе, все, что не слишком занимательно, я подвергаю любопытство читателя желанию посетить лично Кишинев и увидеть здание бывшего Верховного суда, требующее починки, развалины Дибуглу, древний замок Крупенского[99], известный столькими событиями; сад, Митрополию. Марсово поле. Малину и проч.
Сбираясь в дорогу, я еще должен осмотреть свое воображение. Подобного коня должно гладить, чистить и холить, кормить мозгом, а поить жизненными соками. Зато, едва только ногу в стремя… распахнулись крылья… хлоп задними ногами в настоящее… глядишь, уж он в будущем или в прошедшем, на том или другом полюсе, на небе или под землей, везде и нигде! чудный конь!
Едемте! возлюбленный народ мой! запасись терпением на дальнюю дорогу по пустыням Гетским[100].
Ну, с бегом!.. Свистнула нагайка
По ребрам быстрого коня…
Эге, постой! – еще хозяйка
Зовет, друзья мои, меня!
«Прощай, мой милый постоялец!
Ты едешь в дальний, в дальний путь!
Надень же ладанку на грудь,
А этот талисман на палец,
И Калипсицу не забудь!» –
«Нет, не забуду!» – «Не измучай!
Не забывай, не забывай!
И если только будет случай,
Мой постоялец!.. приезжай!» –
«Приеду!» – «Ну! еще прощай!» –
Как Телемака[101] в страшном горе
Столкнул премудрый Ментор в море,
Так точно, други, и меня
Мой Ментор взбросил на коня!
И вот я еду…
От Кишинева вниз по долине реки Бык, близ с. Бульбок чрез мост, на высокую гору, потом горой, потом длинным спуском… и вот в нескольких верстах видны каменные, устарелые стены и башни Тигинские. Днестр в пространной долине, между садами, лесом, под крутизнами гор извивается, как дьявол-искуситель. За рекой с. Парканы и карантин, далее г. Тирасполь[102], далее стены Херсонские. Что за картина? как далеко человек видит, если у него глаза зорки и если все пред ним открыто.
Здесь, в 3 верстах от Бендер, вверх по Днестру и по сие время есть с. Варница. Здесь сын первого драбанта[103] в мире, великий беглец с битвы Полтавской, никогда не пьющий горячих напитков и вечно нетрезвый, здесь, говорю я, в 1713 году, если кто помнит, Северный капрал, Карл XII[104], обращает свой екзерцирхауз[105] в крепость, противустает с горстию шведов всему гарнизону бендерскому; здесь сражается он pro aris et focisl[106] в сей беспримерной битве теряет он часть уха, но не теряет бодрости и надежды победить 20 тыс. татар и 6 тыс. турок, осаждающих его. «Храбрые шведы, друзья мои! переносите припасы пороха и пуль в цитадель нашу – в канцелярию!» – восклицает он и тушит загоревшуюся свою крепость бочкой водки. Уже победа почти в его руках, Розен произведен уже на поле битвы в полковники, но – о проклятые ботфорты с длинными шпорами! вы были причиною падения героя!
Кончаю свой день, оставляю последователей моих размышлять о превратностях судьбы и странностях человека и, утомленный, склоняюсь на ложе сна.
«Здесь, – говорит Байрон, – здесь утихает шумная радость, здесь горе призывает сон, сладостное забвение жизни, последнее прибежище несчастному от бедствий! Здесь покоятся и мятежные надежды страстей, заботы вероломства и расчеты беспокойного честолюбия. Забвение облекает все крылами своими, и существование кажется заживо заключено в гробнице!»
Покойся, покойся мечтатель! завтра новые силы окрылят твою гордость; завтра снова ты окинешь взором природу и скажешь: все мое!