bannerbannerbanner
полная версияАбсурд

Владимир Шнюков
Абсурд

Полная версия

– Всё нормально, Гриша, – как-то нехотя ответил он. – Только тебе не кажется, что мы слишком много ночью пьём крепкого кофе. Мне почудилась сейчас какая-то чертовщина по левому борту. – И внимательно посмотрев в лицо Рудину, спросил: – А тебе?

Рудин медлил с ответом, прикуривая.

– Нет, – ответил он наконец. – Мы действительно пьём слишком много крепкого кофе, Миша. Да и «Золотой резерв», между нами говоря, паршивый коньяк, хотя его и хвалит кэп.

Быль

Бегут, бегут рельсы, стучат, стучат колёса, мерно покачивается в такт им сумрачный вагон. В холодном свете полной луны мелькают за окном причудливые картины мёртвого зимнего леса. Ночь. В тесноте общего вагона клонится, клонится голова, устало смежаются глаза и сквозь вагонный перестук до утомлённого сознания отрывками доплывает тихий, певучий женский голос.

…А Галя, старшая-то моя, видная из себя была, красавица. А уж боевая-то. Да он тоже парень хоть куда, грех наговаривать: ладный, смышлёный, моряком раньше был. Как полюбились они, так и стала Галя на своём: поеду да поеду в город. Мы с отцом не перечили. А чего перечить – дело молодое. Поехала, там и поженились. Токо что на другое лето воротилась, с ребёночком, с Васенькой маленьким. Жить было негде в городе, в общежитии много ли с маленьким наживёшь. Я, говорит, мама, поживу пока дома, пока Васенька подрастёт, той порой, может, что с квартирой получится. А худая приехала, с лица вся сошла, да и веселья того, девонька, не стало, худо жизнь-то в городе давалась. Васенька, тот, слава богу, здоровеньким рос. Муж Гали приезжал зимой, весёлый такой, всё успокаивал: летом, говорил, приеду, там всё ясно будет. Только всё не ехал. А Галя всё ждала, переживала, да и засобиралась: поеду, говорит, до города. Через четыре дня воротилась – лица на ней нет. А у меня сердечко-то давно неспокойно было, стала спрашивать, а она всё молчит, вроде и не слышит. Я и отступилась. Неладно, вижу, дело, пусть, думаю, отойдёт доча моя. А она всё как в воду опущенная. А ночью слышу – плачет, да страшно так. Не выдержала я, опять к ней подступилась: «Скажи, ради Христа, доченька, что приключилось?». А она только: уйди, мама, – да головой в подушку. Я опять отступилась, думаю, утро вечера мудренее. А тут ещё Васенька заплакал. Я его качала, качала, да и задремала. А утром встала – нет Гали в комнате, кликнула по дому – не откликается нигде. Веришь, нет, девонька, как обожгло меня, почуяла неладное. Зашумела я, отца подняла, да на улицу и выскочила. И сразу увидела – дверь в дровяник настежь раскрытая. Как заглянула туда – так и помутились глазоньки мои: Галя, кровинушка моя, в петле висит… Я без чувств тут и повалилась, что там делалось потом – не помню. Ой, горе-горькое, так и стал Васенька сиротинушкой.

Стучит, колышется сумрачный вагон, клонится, клонится усталая голова.

… Ведь по правде говорят: пришла беда – отворяй ворота. Как схоронили Галю – месяца не прошло – Фёдора, мужа моего, паралич разбил. У него худо здоровье-то было: тридцати годов в лесу надорвался, да застыл сильно, с той поры прихварывал часто. А тут, видно, по нервам пошло, вот и разбило. Посерёдке улицы упал, и подняться не мог, домой мужики на руках занесли. Месяц в больнице в области пролежал. Понемногу ходить начал, только худо, с палочкой всё. Так и приехал домой. Руки-то служили, так потихоньку кое-что по дому мастерил. Только жаловался часто, что болит сильно в боку, и ел худо совсем. Да ведь что, девонька, живут и так люди, не совсем калека был. Да видно провинились мы перед господом, осинесь* опять беда случилась. То перед ноябрьскими было, о ту пору по деревне проводы в армию шли. Нашему Мите отсрочку дали, ну а одногодки позвали его провожать. Митя у нас спокойный рос, что уж говорить, в худом замечен не был. Только в последнее время попивать стал. Я знала, что куда его зовут – там компания худая собирается. Вот и стала его отговаривать: «Не ходи, Митя, без тебя проводят». А он всё в шутку: «Я, мама, там сам трезвый буду, надо же кому-то наутро новобранца в армию отправить. Да ты не беспокойся». И смеялся всё. Последняя то была смешинка, что я у моего Митеньки видела. Ночью пришёл пьяный сильно, в глине весь, и глаза нехорошие. Я спросонок была, и то увидела. Стала бранить: выкладывай, натворил ведь что? Он вроде как успокаивать начал, а потом заснул сразу. Только днём я прослышала, что не всё ладно на проводах тех было. Пришла домой, снова спрашивать стала – он всё отговаривался, а сам в сторону смотрит. А через два дня милиция с району наехала, всё и открылось. Охти меченьки, сколько сраму пережила, как узнала. Перепились там все, а под конец забрела к ним Лизка, девка гулящая, тоже пьяная. А там один такой бандит был, он и давай подбивать тех, кто ещё на ногах стоял… Безобразили всяко… Про то прознал председатель сельсовета, молодой, недавно поставлен, на юриста учится. Он Лизку призвал и велел ей заявление на изнасильничанье написать, иначе, говорит, тобой милиция займётся. Та со страху и написала. Вот и пошло дело к суду. Я как всё разузнала, веришь, нет, девонька, – не разу дитяток своим ремнём не трогала, а тут как за порог заскочила, так и давай с маху Митю полосовать. Он в ноги упал, плачет: прости, мама! Потом я рёвом реву, а он рядом на коленках стоит, меня успокаивает: мол, много не дадут, год или два условно, отработаю, слова худого про меня не услышите. Вот и поехали мы, девонька, на суд, дожили до сраму такого. Я надеяться стала, что не осудят Митю: мне один старичок сказывал – он раньше в суде работал – что за такую провинность по первости надо самое малое наказание давать Мите, чтобы жизнь не ломать. Фёдор тоже на суд поехал, хотя и калеченый: вместе, говорит, Анна, будем срам терпеть. Ох, матушка моя родная, как сказали приговор – будто обухом по голове… Пять лет усиленного режима Мите дали. У меня и ноги отнялись. Фёдору худо сделалось, прямо с суда в больницу увезли…

Бегут, бегут рельсы, стучат, стучат колёса, судорожно отсчитывая нескончаемые километры в безмолвной, холодной и равнодушной ночи.

 …Я как отошла немного, так к судье в район поехала. Думаю, не должно быть такого большого наказания Мите, добьюсь, чтобы пересуд был. А судьёй у нас в районе женщина, молодая ещё, капризная. Не стала со мной разговаривать, некогда, мол. Я в этих делах-то не вострая – по судам ходить, а люди надоумили, что судья до денег жадная. У нас с Фёдором было на книжке немного, люди говорят – мало. Я заняла ещё, христом богом просила по добрым людям. Фёдор у меня о ту пору домой был уже привезён из больницы, лежал всё – делать-то уже ничего не мог, за Васенькой, внучком, только приглядывал. Он меня отговаривать стал: «Не позорься, Анна, плетью обуха не перешибёшь». А я думаю: хоть на коленках до самого большого суда пойду, только чтобы сыночка вызволить. Матернее сердце не обманешь, чувствую – пропадёт Митя. Все-то я слёзы повыревела, оседатела вся: неужто, думаю, ещё и сына потеряю. Приехала я к судье. День сидела около кабинета – той не было. На другой день дождалась. Та стала говорить: «Никакого пересуда быть не может…». Я в голос: «Татьяна, – говорю, – Анатольевна, пособите ради бога, век помнить будем, мы уж отблагодарим», – да и стала деньги ей на стол выкладывать. Она с лица вся переменилась, да и говорит, зло так: «Уберите немедленно!». А тут ещё кто-то заглянул в кабинет, она и пыхнула вся, ещё пуще забранилась: «Подлость какая! Уходите сейчас же!».

Вышла я, девонька, на улицу, и белый свет мне не мил. Как добралась до дому, не помню уж. Только доехала – худо мне стало: в бок ступило и рука левая отнялась – наколоты были, давно, лет пятнадцать назад, Митя-то совсем маленький ещё был. Народу на ферме тогда не хватало, мы сами и доили, и за кормами в луг ездили. Все уж жилушки на той работе повытягивали. Да ведь что сделаешь, скот голодный не оставишь. В тот день у меня сутки во рту куска не было, вот голова и закружилась на омёте**: повело-повело, да и пала вниз. А вилы-то поперёд меня, да черенком в снег, а я прямо с маху на вилы – пропорола бок вместе с рукой. Вот нынче и сказалось. Фёдор всё наказывал: «Мне, Анна, помирать, а ты выхаживайся – кто Васю растить будет». А то порой заслышит, как Васенька ножками по полу перебирает и вроде смягчает: «Может, доживу ещё до весны, посидим с внучком на травке». За Васей соседка ходила, пока я лежала. Да поднялась я потихоньку, рука только не совсем отошла. На работу стала ходить. А пока лежала, то письмо в область написала, и в Москву: всё о Мите, и о суде подробно рассказала. Надеялась ответ хороший получить. Ох, девонька, дождалась я письма, да не того. Прочитала – так не то что рука, и сердечко отнялось. Не стало нашего Митеньки, умер в тюрьме, в больнице… Пережили мы с Фёдором детей своих…

Колышется, колышется сумрачный вагон, мерцает, тускло переливается на грязном стекле мёртвый, зловещий свет луны.

 …Фёдор-то мало Митеньку пережил. Как схоронили сыночка – призвал меня, сам встать не мог уже. Лежит, сжелта весь, а слёзоньки так и бегут, так и бегут: «За что нам, Анна, – говорит, – такое наказание, чем перед богом провинились. Всю-то жизнь что было силы работали, худого людям ничего не делали, зачем горя столько, что детей пережили? Умру, – говорит, – Анна, я ныне. А ты помирать не вздумай, за внуком ходи. Может, даст бог, Васе жизнь лучше выйдет». Долго так наказывал. А ночью помер Федя мой, тихо отошёл, светла душа, родная кровинушка. Положили его рядом с Галей да Митей. Осталось у меня одно солнышко ясное, Васенька мой ненаглядный, шелковиста головушка. Уж до чего смышлёный-то рос, да боевой – весь в Галю. Дожили мы с ним до лета, он и поговаривать хорошо стал. А здоровенький-то был, я нарадеться не могла. Только, девонька моя, против бога что сделаешь, видно худое знамение на нашем роду.

Перед петровднем*** то вышло. За полудни встречается Валентина, соседка моя: «Вот, – говорит, – Анна, встал бы Фёдор твой из могилы, да в силе был, да взял батог хороший, да настегал бы нашего председателя в сельсовете, что вас через газету срамит.» Я газеты-то мало читала, а тут взяла у Валентины, думаю – что про нас пишут? А там, в районной газете, большая статья была, подписана нашим председателем сельсовета. Называлась, помню, так: «Перед лицом закона». Там про многое шла речь, все случаи нарушений по нашему сельсовету описывались, а в середине говорилось и о том случае, где Митя был. И писалось, что все преступники понесли заслуженное наказание. А про меня было сказано, что я хоть вроде и уважаемый человек на селе, а худо воспитала сына своего. Ой, девонька, до чего же муторно мне стало, как дошла до того места. Что же это такое, думаю: сына да мужа судом неправым в могилу свели, а теперь и меня хотят в гроб положить, так ославили. Разобрало меня, девонька, дала я Васеньке игрушек побольше, да и побежала с газетой в сельсовет. Как забежала к председателю, так всё ему высказала, всю душеньку вывернула: «Ты, – говорю, – Евгений Владиславович, первый моего сына к могиле толкнул, суд этот неправый затеял, ты погубил и Митю, и Фёдора, так тебе ещё мало…». А он сидит, надулся и молчит. У меня уж голос слезой сорвался, а он хоть бы слово. Жонки сельсоветские сбежались, успокаивать стали, увели. Посидела я у них, поревела вволюшку, да и побрела домой. А о ту пору такая сушь стояла, девонька, всё грозу обещало. Вот к вечеру и поднялось. Такая тучища обложила чёрная, темень настала и тишь страшная. Я сначала-то не увидала, а как подняла глаза, так и оторопь взяла: жуть-то экая! Да как блеснёт, да как ударит, девонька, будто небеса раскололись, да ещё – того пуще! И такой меня страх взял, как вспомнила я, что Васенька один в доме. Что было мочи пустилась, боялась только, что застегнёт по дороге, так гремело страшно. Да уж лучше бы застегнуло… Как заскочила в избу-то – матерь моя богородица, не приведи господь ещё кому такое: помутился свет белый, крикнула я в голос, да и пала без чувств – соколик мой ненаглядный, кровинушка моя, головушка шелковистенькая, чёрный весь лежал… Убило молнией, радио из розетки не выключено было.

 

Скрипит, стонет промёрзшее железо, катится, бьётся чёрный вагон. Мрачные, уродливые тени бродят по тусклым полянам.

– … Ослепла я после того, девонька, пропали глазоньки. Две недели не видела света божьего. Потом помаленьку прозрела. Да только радости с того уж никакой не было. Всё тошно стало. Пить-есть совсем не могла, сёстры в палате силком кормили. Врач очень хороший лечил: то по – душевному поговорит, то подарок какой принесёт. Добрым словом-то чего не сделаешь – выздоровела я, и глазоньки, хоть не совсем, да вернулись. А как выписали из больницы, то сама не своя к автобусу побежала, до того домой захотелось, – хоть на могилки глянуть. Прямо от автобуса к могилкам пошла. И захолунуло душеньку, как увидела все четыре – все рядышком лежат: отец, детки оба, и внучок. А вдоль задней оградки как раз место ещё на одну могилку есть. Вот тут и лягу, – думаю, – одно мне осталось, да уж поскорей бы, что ли… Домой пришла – ой, девонька, такая тягость меня взяла, как за порог перешла. Никто-то ведь больше не глянет, не зашумит, печь не для кого истопить. Только фотокарточки со стен смотрят. Хотела я паутину опахнуть, да будто привязали меня, сил нет. И слёз нет, все выревлены. Долго ли сидела – не помню, только что решилась я… Достала из шкапа старинный пояс крепенькой – Галя, бывало, всё им забавлялась, – встала на табуретку, да и привязала к скобе в матице****, скобу ту Фёдор для Васенькиной зыбки приделал. Помолилась я господу за все наши прегрешения, да и вдела голову в петлю. Вот, думаю, толкну табуреточку, да и рядом с вами, родненькие, буду. Как подумала о том, – и страх отпустил, уж не сколько мне жизнь свою не жалко было. Да тут слышу – котёнок за дверью мяучит: Мурзик, Васенька всё с ним забавлялся, пропадал где-то, пока в доме никого не было. Как же так, – думаю, – голодный, наверно, хоть покормить чем, потом уж помирать. Открыла дверь, а он как вскочит, да ко мне, да ластится, да мурлычет. Веришь, нет, девонька, сколько дней сухи глаза были, всё выревлено, – а тут слезами меня так и прорвало. Пала я на пол, в голос реву, котёнка обнимаю…

… Вот так и еду теперь. Как прознала, что племянница умерла, сироту оставила, так и собралась. Зачем Колю в детский дом отдавать, заберу к себе, он меня знает немножко. Пусть будет как сын. Мне ведь годов-то немного, девонька, хоть я и седатая вся, – сорок три недавно сравнялось. Бог даст, будет мне хоть немножко счастья за мои муки, поживём с Коленькой.

Бегут, бегут рельсы, стучат, стучат колёса, колышется, качается сумрачный вагон, клонится, упала усталая голова, пропали все звуки; но всё плывёт, струится сквозь давящую духоту тихий, певучий женский голос.

Бегут, летят рельсы, стучат, звенят колёса, прочь уходят, скрываются мрачные тени, брезжит, брезжит новый рассвет.

––

*осинесь – прошлой осенью (диал.)

**омёт – большой стог (диал.)

***петровдень – 12 июля

****матица – балка потолка (диал.)

Приют отверженных

– Только-то… – сказала разочарованная Дэзи. – Я ожидала большего. – Она встала, её лицо загорелось. – Я ожидала, что в письме будет признано право и счастье моего мужа, видеть всё, что он хочет и видит, – там, где хочет. И должно ещё было быть: «Вы правы, потому что это сказали вы, Томас Гарвей, который не лжёт».

Александр Грин «Бегущая по волнам».

Глава 1.   Сломанное крыло

Посёлок, о котором по всему краю ходили легенды: то жуткие, то красочно-смешливые; в котором бесследно исчезали люди, а нечистой силы проживало больше, чем в повестях Гоголя, – посёлок этот встретил меня стрёкотом кузнечиков, которые лишь одни нарушали тишину ясного летнего дня. Ухоженные дома и чистота деревянных тротуаров как-то не очень вязались  с дремучими бывальщинами окрестных жителей, подвинувших меня своими рассказами бросить отпускные занятия и добираться в Кириллов Берег, невзирая на настойчивые предупреждения Клавдии, моей тётки по матери, у которой я наконец-то собрался погостить, что «оттудова запросто и не возвернуться можно». Но любопытство моё разожжено было до предела и требовало всё увидеть своими глазами.

Лесная дорога, приведшая меня в посёлок, раздваивалась недалеко от аккуратного двухэтажного дома, привлекшего внимание не только резными наличниками и просторным балконом по фасаду второго этажа, но и по особенному естественным положением на местности, когда дом видится выросшим вместе с окружающими его деревьями, а не построенным человеческими руками. Основная дорога, надо было полагать, направлялась в центр посёлка, а отворотка узкой лентой петляла по берегу реки мимо нескольких домов, то пропадая, то появляясь опять, и вдали поднималась на покатый, почти безлесый холм, на вершине которого стояло странное сооружение, издали напоминавшее остов башни причудливой формы.

Путь порядком утомил меня, так как пришлось километров двадцать пройти пешком: попутка пригодилась лишь до Кухляниц, небольшого лесопункта вниз по Соне от Кириллова Берега. Говорили, что есть кирилловобережский автобус до райцентра, но как он ходит – толком никто не знал, так что пришлось добираться на авось. Говорили также, что вскоре до «Чудинова» (так ещё прозывали Кириллов Берег в народе) будет легко доехать, так как недалеко от него пройдёт шоссе на Вологу. Но дорога эта была ещё не построена, и пока приходилось, добираясь в кирилловобережскую глухомань, полагаться на случай, да на крепкие ноги. Случай мне не помог, от Кухляниц, где я заночевал, шагал по лесной дороге до самой цели, в напрасной надежде на попутный транспорт. И потому первая мысль была об отдыхе, хотя волнение от встречи с легендарным посёлком и придавало дополнительные силы. Поколебавшись немного, я направился к дому около развилки. Стучаться в дверь не пришлось, так как рядом с крыльцом, за кустом смородины, увидел молодую женщину, поливавшую цветы.

– Добрый день, хозяюшка… Извините, что от дела отрываю – где бы мне здесь на постой дня на два определиться?

– День-то добрый, – она выпрямилась, обнаружив открытое, живое лицо и упругий стан, – а ещё на добром слове спасибо. – И чуть прищурилась на меня полувнимательно, полуозорно. – На постой, говорите? Так это можно. Мить, выйди на минуту! – крикнула она в дом.

На крыльцо вышел среднего роста худощавый мужчина в ситцевой рубахе, старых джинсах, босой. На вид ему было лет около пятидесяти, но глубокие морщины на смуглом лице, усиленные двумя короткими шрамами, и обильная седина в густых тёмно-русых волосах скрадывались гибкостью тела и живым блеском глаз. Он поздоровался, вопросительно посмотрел на женщину.

– Митя, человек на постой просится, дня на два.

– Так пусть проходит, да и устраивается, – лицо Дмитрия засветилось широкой, совершенно благодушной улыбкой, – чего человека-то у ворот держишь, а, мать?

Несколько обескураженный столь скорым разрешением своего вопроса, я начал сбивчиво отговариваться:

– Да мне бы, собственно… Знаете, не хотелось бы стеснять. Я думал, может что-нибудь вроде гостиницы в посёлке есть…

– Ну, лет через десять, может быть, будет, – Дмитрий снова улыбнулся. – А пока вроде как надобности нет – туристами не избалованы. – И, посмотрев внимательно на меня, добавил, – вы, пожалуй, первым будете за всю нашу историю. Так что проходите… как вас звать-величать?.

Мне ничего не оставалось, как представиться и воспользоваться приглашением. Вошли в дом. Прямо из коридора я поднялся за хозяйкой на второй этаж и был определён в небольшую комнату, в раскрытое окно которой протягивала руки-ветви раскидистая черёмуха. В комнате стоял старый диван, такой же старый стол, два стула и небольшой шкаф, на котором пылился кассетный магнитофон, видимо, неисправный.

– Лена! – крикнула вниз хозяйка, – поднимись ко мне.

На лестнице тут же послышался звук бойких шагов.

– Что, мама? – в дверь комнаты просунулась русоволосая симпатичная головка девочки лет двенадцати. Живые чёрные глаза с любопытством уцепились за меня. Мать отдала ей необходимые распоряжения относительно моего обустройства и лёгкие каблучки стремительно застучали вниз по лестнице.

– Ну вот, Лена вам постелит, покажет, где ванная, туалет. Располагайтесь. А я пойду чай ставить. – И, предупреждая мой вопрос, – меня зовут Татьяной, мужа, слышали уже, Дмитрием, дочку Лену видели, внизу ещё Егорка бегает. Запомнили? – И, засмеявшись, добавила, – денег за постой не надо.

Шаги её на лестнице были почти столь же легки, как и у дочери.

Я подошёл к окну. Сквозь ветви черёмухи была видна река и тот холм со странным сооружением на вершине. Пришла Лена с охапкой постельных принадлежностей. Её стройная фигурка замелькала по комнате, и через минуту диван мой был ухожен для проживания.

– Спасибо, Лена, – поблагодарил я девочку и хотел спросить её о непонятном сооружении на холме, но не успел: прямо над головой раздался странный, ни на что не похожий свист, а затем лёгкое подвывание. Я замер и вопросительно посмотрел на Лену.

– Харитошка, баловник, перестань, не мешай гостю! – звонко крикнула она в потолок.

Вой сразу оборвался.

– Что это? – я был в совершенном замешательстве.

– Да домовой наш, на чердаке живёт, – просто ответила Лена. – Обиделся, поди, что диван заняли – он тут иногда спит.

Я ошарашенно присел: «Начинается…»

– Так это… хм, почему же Харитоша? Может, Харитон? Харитон Иванович, например…, – пробормотал я первое, что пришло в голову.

– Не, Харитошка. Он у нас молодой ещё, озорник. Да вы не пугайтесь, он вас больше не потревожит. Он меня слушается, – в голосе хозяюшки явственно прозвучала важность. Ещё раз поправив подушки, которых притащила аж три, она объяснила, что где найти в доме и, сверкнув по мне смешливыми, в пол-лица глазами, ушла.

Я только успел умыться, как позвали к столу. Стол был накрыт в той комнате на втором этаже, что имела выход на балкон – просторной, светлой. Убранство её было столь же просто, сколь и неожиданно. Не было ни обоев, ни побёлки, ни паркета, ни ковров. Стены, пол, потолок – всё было обшито светлой плитой, расписанной красками так, что каждая стена, а также и пол, и потолок представляли из себя отдельное полотно. Справа от входа, на самой большой по площади рисунка стене и самой яркой по оформлению, изображён был, похоже, всемирный шабаш нечистой силы: ведьмы, черти, водяные, ещё невесть кто – и всё это блестело, плясало, смеялось, корчило рожи под могучим деревом, в свете огромного костра, над которым была подвешена сковорода, столь большая, что на ней уместился городской квартал с со всеми его домами, машинами, магазинами, суетой прохожих. Часть левой стены закрывал камин, расписана она была менее ярко, но не менее запоминающе: по пустынному серому холму поднималась пустынная серебристая дорога, поднималась прямо в пугающую и манящую бескрайность звёздного океана. С потолка струился свет – там было ясное, блестевшее голубизной небо, часть которого закрывал лебедь, легко парящий в этом радостном свете. По полу же был изображён, ни много, ни мало, Змей Горыныч, покорно сложивший свои головы к порогу. И надо сказать, что вся роспись была выполнена с незаурядным мастерством.

 

– Всё Таня моя старалась, – отвлёк меня голос Дмитрия. Он стоял у стола, одетый так же, как и при встрече, и разливал что-то, похожее на красное вино, по бокалам из пузатой бутылки. Пришла Татьяна, принесла еще закуски, хотя стол и так уже был плотно уставлен.

Я выразил хозяйке своё восхищение росписью комнаты. Она не ответила, лишь улыбнулась, и я бы не сказал, что польщённо – скорее, это была улыбка знающего себе цену человека. По лицу же Дмитрия было видно, что он искренне рад похвале.

– Это что, художества, – довольно произнёс он, – вот по закускам Таня ещё большая мастерица, сейчас убедитесь. – И неожиданно спросил: – Давно из Питера?

– Да недели три будет, – ответил я и осекся: откуда ему известно, что я из Питера?

– Ладно, давайте-ка выпьем, – сказал Дмитрий, видимо, заметив моё замешательство.

– Вот уж действительно – давайте-ка, а то кормим гостя разговорами, – поддержала Татьяна.

Выпивка оказалась приятной на вкус, хотя, пожалуй, была покрепче водки.

– Кирилловобережский коньяк, бабка Поладья по своему рецепту делает, – пояснил Дмитрий, закусывая.

Потом хозяева поинтересовались, как я добрался до посёлка. Сошлись на том, что мне, пожалуй, не повезло с таким длинным переходом. Но ни о цели моего появления в посёлке, ни о том, кто я таков, чем занимаюсь – вопросов задано не было.

– А что у вас за сооружение на холме? – осторожно приступил я к расспросам о посёлке.

– Памятник основателю Кириллова Берега, – просто ответил Дмитрий. – Но на пальцах объяснять не буду – пройдёте, посмотрите. Тут история длинная, если интересно будет – расскажем.

Разговор оборвал Егорка, малыш лет трёх, попав мячом в салатницу.

– Ага, вот Егор Дмитриевич говорит батьке – пора, – засмеялся Дмитрий, вставая. – Оставляю гостя хозяйке – пусть развлекает. Пойду в свою кузню – заказ есть. Не то чтобы срочный, но все же…

– Митя кузнецом работает, – пояснила Татьяна, подливая мне из бутылки.

Дмитрий ушёл. У меня было желание подробней расспросить хозяйку о поселковой жизни, но в то же время не покидало ощущение, что расспросы эти почему-то неуместны и вряд ли будут благожелательно приняты. Поэтому беседа сбилась на темы совершенно банальные: погоду и политику. Про политику лишь вскользь, так как когда я упомянул фамилию премьер-министра страны, Татьяна спросила: «А это кто такой?». Узнав, что речь идёт о главе правительства, смущённо отмахнулась: «Бог их знает, я их всё время путаю».

Егорка запросился спать, мне тоже было предложено отдохнуть. И хотя состояние моё было возбуждённым, всё же усталость дала знать – я решил с полчаса вздремнуть, а затем уже идти осматривать посёлок. И лишь прилёг, как тут же заснул – глубоко, без снов.

Проснулся разом, как от толчка, с ясной головой и точным ощущением местонахождения. И была полная уверенность, что в комнате только что кто-то был, кожа ощутила движение воздуха от прикрываемой двери. Но ни скрипа, ни звука шагов я не услышал. Вспомнив о Харитошке, я некоторое время ещё полежал недвижимо – не объявится ли? Не появился. Да и во всём доме не было слышно не то что звука – даже шороха. Посмотрел на часы. Полчаса, на которые я себя настраивал, конечно, давно минули.

В полной тишине спустился вниз. Со стороны улицы входная дверь на крыльцо была слегка приставлена наметельником, значит, в доме никого. Я вышел на улицу и направился вдоль реки по той дороге, что тянулась к подножию холма, превращаясь там в тропу, которая и вела к странному сооружению, названному Дмитрием памятником основателю посёлка.

Да, столь странного памятника  видеть мне ещё не доводилось. Любопытство моё было не столько удовлетворено, сколько распалено ещё более, когда я рассмотрел памятник во всей его неожиданности. Сделан он был целиком из брёвен различного размера и представлял из себя огромного журавля со сломанным крылом, из последних сил рванувшегося в небо. Сломанное крыло и одна вытянутая  нога птицы касались земли, они и были опорами для всего сооружения. Поражало не столько искусство, с каким автор этой необычной скульптуры передал очертания птицы из столь громоздкого материала, но более – как скульптору удалось передать отчаянное напряжение, боль и ярость предсмертного порыва. Потрясённый, я долго не мог успокоиться, рассматривая памятник со всех сторон, успокоившись же, огляделся.

Дивная картина, составленная из сочетания тихой реки, соснового леса, к горизонту тянущегося синего озера и просторного зелёного луга, дополненного широким, ярко отсвечивающим желтоватой белизной песчаным речным берегом, предстала глазу. Озеро было тут же, за холмом, здесь река брала из него начало. Противоположный берег реки возвышался сосновым бором, холм же, опускаясь к реке, переходил в луг – скошенный, насколько хватало взгляда. Озеро на картах было отмечено как Лиственное, река звалась Соней.

Пробыл я на холме, наверное, больше часа и когда спускался, то сочное августовское солнце уже прицеливалось – как бы ему поудобнее сесть в чащу заозёрного леса. Я решил все же пройтись по посёлку, который перед тем хорошо рассмотрел с холма, благо наблюдательный пункт был очень удачный. Хотя надо сказать, что Кириллов Берег раскинулся широко и весь не был виден даже с вершины холма. В поле зрения было домов около сотни; а часть посёлка, судя по всему, скрывалась за ещё одним холмом, менее высоким и более лесистым, который расположился километрах в четырёх-пяти от первого в излучине реки. Видимо, здешних жителей не ограничивали в выборе места – дома стояли далеко друг от друга и совершенно неупорядоченно. Впрочем, можно было предположить, что странный памятник был виден из любого места в посёлке. Я направился к нескольким домам, стоявшим на берегу то ли большого пруда, то ли небольшого озера, отдельного от Лиственного, – именно туда вела одна из тропинок, спускавшихся с холма. Но не дошёл, отвлечённый от цели неожиданно появившимся перед глазами продолговатым кирпичным зданием, прежде спрятанным от меня зарослями ивы. Характерное постукивание внутри выдавало кузницу, где, видимо, и работал Дмитрий. На правах уже хорошего знакомого я смело шагнул в раскрытую дверь.

– Заходи, заходи, – улыбнулся мне навстречу Дмитрий, – посмотришь мой второй дом. – Он был один в кузнице.

– А не помешаю?

– Нет, я как раз уже заканчиваю, присаживайся пока.

Дмитрий выключил небольшой пневматический молот, стук которого я слышал с улицы, отключил вентиляцию, стал собирать инструменты. Я осмотрелся.

По правде сказать, здание это внутри мало напоминало сельскую кузницу в привычном представлении. Бросалась в глаза чистота: гладкий цементный пол до блеска выметен, стены оштукатурены и побелены, ровное освещение не утомляло и не напрягало глаза. Нигде ничего не валялось: инструмент, заготовки – всё было аккуратно разложено по полкам. В дальнем от входа углу стоял стол, на нём включённый телевизор. Рядом два старых кресла, в одно из которых мне было предложено сесть, и просторный шкаф для одежды.

– Ты, Дмитрий, один что ли владеешь этим заводом? – я и не заметил, как перешёл на «ты» – так действовала ненавязчивая простота общения Дмитрия и его жены.

– Нет, нас двое. Второй отдыхает – отправился с сыном на Камчатку.

– Ого! И зачем туда?

– Посмотреть. Интересно же: гейзеры, океан…По пути Байкал посмотрят – они же на машине.

Рейтинг@Mail.ru