bannerbannerbanner
Теоретик талантливой жизни

Владимир Михайлович Шулятиков
Теоретик талантливой жизни

Полная версия

Талантов нет на горизонте общественной жизни: ни обитатели «мещанского» царства, составлявшие главный предмет художественного изображения Чехова, ни «одинокие рыцари» на час, протестующие против мещанской культуры, не могут заявить о себе как о талантливых людях: они лишены того, что является, согласно определению, данному Чеховым[4], конституитивными признаками таланта: «смелости, свободной головы, широкого размаха». Вот о чем говорят все произведения Чехова, вот та исходная точка зрения, которая придает характер цельности миросозерцанию чеховских героев, стоящих на различных ступенях общественной иерархии, имеющих перед собой отдельные обрывки действительности, не поднимающихся до понимания общего хода охватывающего их исторического процесса, смущенных и подавленных «хаотичностью» приобретаемого ими жизненного опыта. «Сколько бы я ни думал, и куда бы ни разбрасывались мои мысли, – жалуется профессор в «Скучной истории», – для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моем пристрастии к науке, в моем желании жить… и во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинах, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей». Но почтенный профессор ошибается, «ели бы он несколько внимательнее анализировал свои чувства и мысли, он должен был бы убедиться в противном, открыл бы нечто такое, что объединяет отдельные моменты его психической жизни, направляет его чувства и мысли к одному определенному руслу, заставляет его на все различные факты наблюдаемой им действительности реагировать неизменно с одной определенной позиции. В самом деле, пересмотрим некоторые из его суждений. Возьмем, например, его отношение к ученикам. Профессор перечисляет их недостатки; главным образом опечален тем, что в среде его слушателей нет «талантов»: «они (ученики) охотно становятся ординаторами, ассистентами, лаборантами, экстернами и готовы занимать эти места до сорока лет, хотя самостоятельность, чувство свободы и личная инициатива в науке не меньше нужны, чем, например, в искусстве или торговле. У меня есть ученики и слушатели, но нет помощников и наследников, а потому я люблю их и умиляюсь, но не горжусь ими».

Возьмем даже взгляды профессора на современную русскую литературу; произведения новейших русских беллетристов, по мнению профессора, не отмечены печатью истинной талантливости: «умышленность, осторожность, себе на уме, нет ни свободы, ни мужества писать как хочется, а, стало быть, нет и творчества». «Исключая двух-трех стариков, вся новейшая литература представляется мне не литературой, а в своем роде кустарным промыслом, существующим только для того, чтобы его поощряли, но не охотно пользовались его изделиями. Самое лучшее из кустарных изделий нельзя назвать замечательным»… Или, в чем заключается сущность всей душевной драмы, которую переживает сам профессор? «Хмурый человек», видный и даже замечательный ученый, на склоне лет приходит к убеждению, что вне своей специальности, он «талантливым» человеком почитаться не может: решительно во всех своих сверхпрофессиональных отношениях он не в состоянии обнаружить ни малейших признаков смелости, свободной инициативы, широты размаха. Он должен признать себя человеком слабым, посредственным, жалким. Одним словом, ко всему окружающему и к самому себе профессор применяет строго определенную оценку. Каждое его суждение, каждое душевное движение окрашено тоской по «талантливой» жизни. Исповедь, подобная той, с которой выступает перед читателями и профессор в «Скучной истории» и приват-доцент Коврин в «Черном монахе», – исповедь интеллигентов, разочаровавшихся собственных способностях и силах, типичны для всех наиболее искренних чеховских героев. Отметим еще несколько случаев подобной исповеди. Вспомним, какими чертами характеризует себя герои драмы «Иванов» в минуту наиболее острого самообличения: «не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы… И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которой я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелой головою, с ленивой душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю, кто я, зачем живу, чего хочу?.. И всюду я вношу с собой тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни… Погиб безвозвратно. Перед тобой (Иванов обращается к своему приятелю, доктору Лебедеву) стоит человек в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает от стыда, издевается над своей слабостью»… Вспомним также, какой приговор произносит над собой и современным ему поколением интеллигенции «неизвестный человек» («Рассказ неизвестного человека»). Вот что пишет он в знаменитом письме, адресованном к Орлову: «Я болен, слаб, нравственно угнетен… Вы и я – оба упали, и оба уже не встанем… Я, подобно библейскому силачу, поднял Газские ворота, чтобы отнести их на вершину горы, но, только когда я уже изнемог, когда во мне навеки погасла молодость и здоровье, я заметил, что эти «ворота мне не по плечам, что я обманул себя». Но вот вопрос: отчего мы утомлены? Отчего мы, вначале такие страстные, смелые, благородные, верующие, к тридцати – тридцати пяти годам становимся уже полными банкротами? Отчего один гаснет в чахотке, другой пускает пулю в лоб, третий ищет забвение в водке, картах, четвертый, чтобы заглушить страх и тоску, цинически топчет ногами портрет своей чистой, прекрасной молодости? Отчего мы, упавши раз, уже не стараемся подняться и, поверявши одно, не ищем другого. Отчего?..»

4«Дядя Ваня», действие 2-е, заключительная сцена.
Рейтинг@Mail.ru