bannerbannerbanner
полная версияТропа пьяного матроса

Владимир Михайлович Гвановский
Тропа пьяного матроса

Полная версия

Глава 9. Запрещённый перевал

Некоторые люди представляют себе сумасшествие романтично, как свободу от запретов и морали, когда танцуешь вприпрыжку на площади Ленина в одних носках, а тебя ловит всё милицейское отделение под смех и улюлюканье толпы, и назавтра смешные фото – в утренних газетах. Сходить с ума на деле – это трогать ручку двери и сомневаться, закрыл или показалось; это надевать ночью на голову коробку, изрисованную рожами, чтобы бесы не шептали; это лезть в дорожную сумку за блокнотом и прокалывать палец жирной рыбьей костью, неизвестно откуда там взявшейся. И когда вдруг пелена спадает и ты выходишь на свет с ясной головой, то начинаешь жадно жить и не хочешь отказывать в полноте впечатлений ни себе, ни другим.

Я не был безвольным человеком, когда увидел в своей постели Надю и не смог отказаться от её объятий. Меня накрыла волна живой жизни, которую после ухода из секты я всегда ставил выше теории, выше планов, выше схем. Это был почти животный инстинкт, и когда я отдавался ему, я чувствовал себя настоящим. Но наутро я вспомнил Дашу в холодном лесу – и мне стало так тоскливо, что я не смог дождаться, когда Надя проснётся и уйдёт. Пришлось разбудить и соврать ей, что мне нужно на работу.

Через полчаса после ухода девушки я уже шагал с рюкзаком к остановке троллейбуса. В разговорах крымских татар, живших в Симферополе, мне постоянно встречалась фраза: «Испытаю себя». Она имела совершенно конкретное значение – нужно было в одиночку подняться на Чатыр-Даг и там заночевать. Я бывал на этой горе не раз и постоянно видел таких людей вечерами на обрывах. Все они выглядели плохо экипированными или одетыми не по погоде. Моя жизнь съезжала куда-то в сторону, разрушалась, расплывалась, мне хотелось вновь придать ей форму и осмысленность, и я тоже решил испытать себя в одиночном походе, привести в порядок мысли. На Чатыр не хотелось. Накануне я вычитал в краеведческой брошюре про два древних перевала Ай-Петринской яйлы – Миэсис-Сохах-Богаз, название которого переводилось как «Запрещённый перевал», и Аскер-Кач-Атан, по-русски «Воин потерял крест». Если название первого перевала я кое-как запомнил, то второй топоним всё время забывался, пока я не придумал смешную сцену: качок аскает на заправке «Атан». Прихватив с собой ржавую «мосинку», завёрнутую в целлофан, я отправился покорять перевалы и разбираться со своей жизнью. Добравшись до села Родниковое в Байдарской долине, я вышел на Капуркайскую тропу и успел дойти до водопада, поставив палатку чуть ниже его, на каменном уступе. Речка образовывала полукруг у моей скалы, бурлила, шумела, наполняла воздух звоном, отгораживая лагерь от остального леса. Я развёл костёр, пожарил сосиски, открыл бутылку с вином. Когда нам тяжело и одиноко, мы часто вспоминаем детство – там мы были под защитой родителей, бабушек и дедушек. Там под тенистой виноградной лозой стоял старый диван, на котором легко забывалось зло и так сладко мечталось. И в этот вечер у костра над рекой мне не хотелось думать ни о чём другом, кроме как о далёком лете из детства.

Лето восемьдесят восьмого года казалось таким бескрайним. Я оканчивал второй класс и с нетерпением ждал заветного дня 25 мая: в дневнике напротив этого числа виднелась надпись «Торжественная линейка», потом не было никаких записей, и казалось, что сквозь грубые коричневатые страницы проглядывает море с белыми барашками, поля, заросшие цветами, тропинки через лес. Хотелось смаковать каждый день каникул: у меня впереди целых три месяца беззаботного лета, но сначала – ещё шесть дней мая! После линейки, размышляя о грядущих приключениях, я стоял в коридоре школы на третьем этаже со связкой учебников, ожидая учительницу, чтобы сдать книги и получить табель, когда вдруг справа и слева возникли двое бугаёв, класса из шестого или седьмого. Один, жирный, придавил меня к стенке своим животом, я почувствовал неприятное дыхание и подумал, что бугай ленится чистить зубы. Второй прохрипел:

– Бабки есть?

Какой нахал! Да как он смеет так говорить о них?

–Есть. Две. Но только не бабки, а бабушки. А зачем тебе эта информация?

Хриплый отшатнулся и посмотрел на жирного:

– Слушай, он лунатик, ну его.

И ушли по коридору. Свиньи какие-то. Я обожал своих бабушек и не мог позволить, чтобы кто-то говорил о них грубо. Мои каникулы всегда проходили по такой схеме: я ехал к бабушке Маше, гостил у неё два-три дня, потом к бабушке Зине и лишь потом домой. Через несколько дней цикл повторялся. Исключением было время, когда родители покупали мне абонемент в кинотеатр «Дружба», и я каждый день ходил в кино к 10:30.

Бабушка Маша жила на Красной горке, и к ней мы с братом Львом приезжали на жёлтом «Пазике» номер 29. Перед зелёной калиткой росла раскидистая вишня, за забором виднелись фруктовый сад, огород и маленький белый домик с крыльцом, затенённым виноградной лозой. Домик стоял рядом с небольшой площадью, где находилась конечная остановка, поэтому, уезжая от бабушки, можно было до последнего сидеть в веранде и смотреть через занавеску, не мелькнул ли в окне жёлтый автобус. Дедушку я никогда не видел – он умер вскоре после войны, и бабушка осталась одна с тремя детьми. Поэтому, как и многие люди, прошедшие через ад, она была очень спокойной и ничего не боялась. Кроме нас со Львом, у неё гостили ещё трое внуков и две внучки. Нам бабушка разрешала всё: рыться в старых сараях в поисках клада и даже забирать с собой найденное – выгоревшие журналы «Польша», старые пластинки, странную одежду из шестидесятых. Мы объедали кусты малины, смородины и клубники, залезали на вишню, включали черно-белый телевизор в гостиной, выхватывали с тарелки только что пожаренные блинчики. Валялись на «олежках», мягкой перине в бабушкиной спаленке, покрытой покрывалом с изображением трёх оленей, выходящих на залитую солнцем опушку. Нам даже разрешалось не спать всю ночь и приманивать ночных насекомых на свет старой керосиновой лампы. Существовал только один категорический запрет. В бабушкиной спальне, рядом с «олежками», висела странная деревянная картина, очень маленькая – помещалась на ладони; она крепилась к стене при помощи выгнутого гвоздика. На картине были изображены бородатые мужчины в белом, которые стояли на холме и глядели на такого же бородатого мужчину, парящего в воздухе. На головах у них виднелись космические шлемы, нарисованные схематично, но вот одежда совсем не походила на скафандры космонавтов.

– Бабушка, кто этот человек в небе и почему он летает?

– Внучек, это Бог. Он всех нас создал, живёт на небе и следит за нашей жизнью, помогает каждому.

Мне сразу вспомнился другой человек, о котором мне часто рассказывала вторая бабушка, Зинаида Васильевна. Который тоже был ласковым и добрым, обожал детей, создал мир вокруг нас и внимательно следил с портретов, чтобы мы, октябрята, исполняли его заветы.

– Бабушка, Бог – он как Ленин?

Бабушка задумалась и перестала улыбаться.

– А можно я с этой картиной поиграю?

– Нет, нельзя.

Я был потрясен. Бабушка Маша впервые ответила: «Нет». Строго оберегаемая картина сразу обрела в моих глазах мощь и волшебную силу. Теперь каждый раз, заходя поваляться на «олежках», я косился на Бога, жившего на картине.

Волшебство таилось и за зелёной калиткой. Всего триста детских шагов, и передо мной – место свободы, Степь. Каждый раз я выходил из веранды на конечную остановку, поворачивал за телефонную будку, жёлтую, с выбитыми стёклами, проходил мимо забора тёти Шуры и дяди Вити к тенистой каменной лесенке. Выбегал на холм и видел Степь, а также два острова из деревьев – лесопосадки. В первую, состоявшую из невысоких сосен, меня отпускали одного под честное слово, если старший брат в это время был занят. Я умел держать слово, доходил до края леса и смотрел вдаль на вторую посадку – высокую, шумевшую на ветру далёкой мечтой. По обе стороны от пыльной дороги росли сухие травы и колоски, которые набивались в сандалии и больно кололись. В Степи водились бабочки, которых я коллекционировал, поэтому всегда брал с собой сачок и старую, но прочную мамину сумку через плечо, куда укладывал бумажные конвертики для переноски трупиков бабочек и банку из-под майонеза – если мне вдруг попадётся гусеница или куколка. Когда приезжал дядя, мы шли с ним по грибы во вторую посадку или ещё дальше: где-то там, в просторах Степи, затерялась далёкая Максимова дача, но мы никогда до неё не доходили. У дяди имелось трофейное ружьё, мы брали его и ходили на охоту, а потом, принеся перепёлок домой, выкладывали их на скользкую клеёнчатую скатерть и искали в тельцах дробь, пачкая пальцы в запёкшейся птичьей крови. Мы приносили Степи смерть, забирая у неё бабочек и перепёлок. Но я понимал, что Степь всё помнит и возьмёт своё назад: я узнал, что ни один бабушкин кот или пёс не умер дома. Когда приходило время, звери ночью убегали со двора, и больше их никто не видел. Позже, повзрослев, я думал о той необыкновенной свободе бабушкиного мира, когда пёс живёт не на цепи и может однажды уйти умирать в Степь, избавив хозяев от мук похорон, отдавшись в своём последнем побеге великой свободе Степи.

У бабушки Маши жил любимый кот Мурзик – чёрный, с белой манишкой. Мурзик никогда ничего не крал со стола, даже если стол ломился от деликатесов, а хозяева выходили из кухни. Однажды кот упал в бочку с соляркой, после чего лишился шерсти, ослабел, а потом исчез. Мама плакала и говорила, что котик ушёл в Степь умирать. Через год вся семья собралась отмечать юбилей бабушки – семьдесят лет. Шумели, смеялись, пили вино. Вышли под виноградную лозу перекурить и сфотографироваться. Вдруг я вижу – по крыше соседского дома идёт кот, перепрыгивает на крышу сарая, потом на козырёк над дверью, на бетонную дорожку, медленно подходит к нам. Чёрный, с белой манишкой, шерсть густая и лоснится. Живой Мурзик! Где-то жил год, лечился, как будто не хотел обременять нас своей болезнью. Это был лучший подарок бабушке на день рождения. После возвращения котик прожил ещё несколько лет, а потом снова ушёл в Степь, уже навсегда.

 

Бабушка Зина жила в новостройке – красивом девятиэтажном доме. К ней нужно было ехать с пересадкой: сначала на двадцать девятом автобусе до площади Революции, а потом на троллейбусе номер десять до Центрального универмага. Лев редко ездил со мной, ему больше нравилось у бабушки Маши – в одной из пристроек стоял столярный станок.

В комнате у бабушки Зины царил строгий порядок: у окна стоял дубовый шкаф с собраниями сочинений Гончарова, Тургенева и Алексея Толстого; правее – сервант, заполненный посудой для праздников, который венчала модель подводной лодки Северного флота, запечатанная в оргстекло. С балкона второго этажа виднелось море. На тяжёлом полированном столе всегда лежали свежие газеты и бабушкины очки: бабушка давала мне время поиграть, а потом всегда что-то читала или рассказывала историю. У окна стоял чёрно-белый телевизор, рядом с ним – проигрыватель пластинок, очень старый, но рабочий. У него была двойная переворачивающаяся игла: тонкая для обычных пластинок на 33 и 1/3 оборота и толстая – для грамофонных на 78 оборотов. Я пытался слушать на нём пластинки, добытые в сарае бабушки Маши, но эта музыка мне не нравилась, в отличие от пластинок бабушки Зины: я очень любил «Песенку фронтового шофёра» и слушал её в каждый свой приезд, пока не разбил пластинку; ещё мне нравились весёлые частушки про Манечку, которая уехала в город учиться на агронома, но не доучилась, вышла замуж, «разорвала связь с народом» и получила от колхозников пожелание «жить уродом».

Ещё мы с бабушкой слушали радиоточку, но она меня пугала – ведущий постоянно ставил песню, в которой задорный женский голос пел про подвиг и смерть Винни. Синий-синий Винни ложился на провода, и я зажмуривался, представляя, как лопается и горит его кожа от прикосновения к высоковольтному электричеству. Почему он выбрал именно такую смерть, в песне не говорилось, но было отчётливо ясно, что парень спас жизнь героине песни: в куплете пелось про мечту и чьи-то глаза. Оставался только один вопрос – почему же Винни синий? Как-то на улице я увидел пьяного, а потом услышал разговор двух женщин: «Совсем синий этот мужик!» Стало понятно, что Винни перед подвигом много выпил водки – ведь и героям бывает страшно. Когда по радио передавали эту песню, я смотрел на реакцию бабушки, но она оставалась совершенно спокойной, видимо, привыкла.

В коридоре стоял огромный платяной шкаф, в котором висели дедушкины пальто, серое и чёрное. Дедушка умер три года назад, но бабушка никак не решалась раздать его вещи. Я очень любил трогать дедушкины ордена и кортик, но, когда просил рассказать бабушку о войне, она всегда отказывала мне. Я не мог понять, почему – ведь по телевизору почти каждый день подолгу рассказывали о партизанах, авиаконструкторах и тружениках тыла.

Зинаида Васильевна позволяла мне стоить ракетный крейсер – сооружение из стульев, табуреток и покрывал. Папа говорил бабушке каждый раз:

– Мама, Вадик уже все стулья поцарапал, зачем ты ему разрешаешь строить эту халабуду?

– Сынок, пусть внук играет, ничего страшного.

Я постоянно совершенствовал ракетный крейсер, переделывая его то в самолёт-штурмовик, то в атомную подводную лодку, а бабушка уходила на кухню – жарить пирожки с капустой, варить картошку и делать из неё пюре с мясной подливкой.

Иногда я выполнял важное поручение бабушки – носил газету «Известия» глухому дедушке из соседнего дома, матросу с погибшего «Новороссийска». Линкор подорвался на донной мине и затонул в 1955 году на глазах всего города в Севастопольской бухте, большая часть экипажа погибла. Дедушка Лёва любил сидеть на скамейке у входа в пятиэтажку, положив рядом с собой массивную трость. Он никогда ничего не говорил, только улыбался сквозь белоснежную бороду и крепко жал мою руку, когда я клал газету рядом с его тростью. Бабушка рассказала мне о причине его глухоты: так я узнал о контузии.

Иногда к старому моряку я ходил с Игорем, одноклассником. Игорь называл себя поклонником фильма «Чужой», рассказывал мне, что посмотрел на видеокассетах все серии, которые одна страшнее другой: «Чужой», «Чужая», «Чужое», «Чужие» и ещё какие-то, названия которых он забыл. Игорь одевался как металлист: цеплял на джинсовую курточку десятки значков, на брюки – цепочку. Он презрительно отзывался о песнях, которые мне нравились: «„Песня фронтового шофёра“? Да это же совок отсталый!» Про совок было непонятно, но спросить, что это, я не решался.

Однажды Игорь позвал меня играть с мальчиками в Робин Гуда. Из оружия у бабушки нашлась только деревянная гимнастическая палка, которую я решил использовать как дубину. Игрой оказался охвачен весь район: мальчики с самодельными луками сидели в кустах, высматривая, не появились ли враги, рыцари. Вот из подвала Почты выбежал худой парень с длинными волосами, и я услышал шёпот: «Это он, Робин Гуд!» Парень раздавал приказы направо и налево, но на нас с Игорем даже не посмотрел, крикнул: «Все к катакомбам!» И мы побежали. Катакомбами называли глубокий ров, в стенах которого располагались входы в разрушенные казематы. Мальчики рассказывали, что во время войны фашисты пытали там советских солдат. Внезапно я увидел рыцарей, они убегали прочь. Я погнался за мальчиком в красном пластиковом шлеме и настиг его на краю обрыва. Мы были одни, бой сместился куда-то далеко, но это не имело значения. Я мог столкнуть этого рыцаря вниз, и тогда мы точно победили бы, навсегда. И Робин Гуд принял бы нас с Игорем в лучники. Эта мысль оказалась такой сладкой, что я крепко сжал палку и сказал:

– Прощайся с жизнью. Я сейчас тебя сброшу в ров, и ты умрёшь, паршивый рыцарь.

Мальчик побледнел и хотел сделать шаг назад, но спохватился.

–Ты что? Мы же играем!

Я замешкался, и в этот момент мальчик ловко нырнул под мою гимнастическую палку, бросился наутёк к зданию почты, не оглядываясь. Больше я никогда не играл в Робин Гуда.

Бабушка Зина развивала во мне страсть к коллекционированию: мы высматривали в киосках «Союзпечати» марки и открытки, покупали самые интересные, потом раскладывали их по альбомам. Думаю, так бабушка хотела отвлечь меня от собирания насекомых, которое казалось всей нашей семье опасным: я постоянно рвался один в Степь, возился с иголками и даже попросил по телефону тётю из Москвы, медсестру, чтобы она привезла мне банку с эфиром – усыплять бражников. Но однажды, придя в гости к Игорю, я увидел на его столе свежесклеенную модель бомбардировщика Ту-2 и пропал: решил собирать коллекцию моделей военных самолётов в масштабе 1:72. В новое увлечение я сорвался, как в прорубь прыгнул: прогулки стали неинтересны, всё свободное время проходило за поклейкой и покраской пластмассы. Однажды утром я попытался встать с постели и упал, потом меня начало тошнить. В больнице врач задавал странные вопросы – какой клей я нюхал, надевал ли мешок на голову. Оказалось, в моей крови нашли ацетон. Когда меня, обессиленного, вели по тускло освещённому коридору больницы, я слышал шепоток: «Наркомана повели!» Но опасная слава пришла ненадолго – хулиганы из палаты быстро определили для себя, кто я такой.

– Эй, Заммис! Чего валяешься, ботаник-коллекционер? Хватит изображать ломку! Слушай! А у тебя… бабки есть?

Я очнулся от воспоминаний, когда начал замерзать. Костёр почти потух и пялился на меня из-за камня кровавым глазом угля. Над палаткой с истошным криком пролетела сова. Я выпил вина, выкурил сигарету и забрался в спальник.

Проснулся на рассвете освежённый, сварил кофе и отправился дальше по тропе. Лес был моим другом, и он в очередной раз освободил от тяжёлых мыслей: теперь всё наладится, я спущусь ненадолго в город, чтобы забрать Дашу с собой – в мир цветущей яйлы, в край мшистых камней и чистых рек. Древняя тропа забиралась всё выше по ущелью. Она появилась задолго до Римской империи, построившей мощёную дорогу за горой. В те времена Капуркайская тропа считалась резервной: если основной путь занимал враг, его можно было обойти вот такой лесной тропкой и ударить в тыл. Я уже запасся водой из реки и теперь собирался дойти до перевала Шайтан-Мердвень, потом повернуть на восток. Подходя к лесной развилке, я услышал собачий лай, а потом заметил двух бородатых мужчин в камуфляже, с ружьями. Лесники имели право выписать мне штраф, ведь пожароопасный сезон уже начался и посещение леса было под запретом, поэтому я обратился к бородачам очень вежливо.

– Добрый день. Подскажите, дорога на Чёртову лестницу направо?

– А ты в курсе, чудачок, что сейчас в лесу месячник тишины? Звери размножаются, а ты их пугаешь, гад. – Зло бросил один из них и поднял на меня двустволку. В этот момент я заметил, что никаких нашивок с государственным флагом у него на рукавах нет.

– Мужик, ты опустил бы ружьё, – ответил я спокойно. – Если я и нарушаю режим посещения леса, стрелять в меня не стоит.

– Да я таких бродяг, как ты, на месте стрелял бы и прикапывал, – повысил голос бородач. – Шумят, всех зверей зашугали, мешают нам вести подсчёт поголовья.

Его напарник захохотал:

– Семёныч, ну хорош, пусть парень идёт своей дорогой. В другой раз сюда не сунется.

Потом обратился ко мне:

– Слушай, дружище, ты вот по этой балке налево съёбывай, а направо не ходи, нам там учёт вести.

Я молча повернул в балку и ещё несколько минут чувствовал спиной неприятные взгляды. «Браконьеры, – крутилось в голове, – не лесники. Лесник никогда не направит ружьё на туриста. Да и какой, нахрен, месячник тишины с псиной и ружьями». Приподнятое настроение улетучилось, я чувствовал себя подавленным, но понимал, что выяснять отношения с вооружённым бандитом – так себе идея. Правда, у меня с собой было ружьё, но оно, к сожалению, не стреляло. Инцидент не только испортил настроение, он стал паршивым знаком. Время, когда моё рерихнувшееся сознание воспринимало любую мелочь как знак свыше, давно миновало, но особенно яркие события я брал на заметку. Ведь если Бог всё-таки жив и действует, он может так проявлять себя. Эта теория была из той же сумеречной зоны, откуда и леший, и магический мат, и ружьё из дупла. У меня не находилось ответов, что это и как с этим взаимодействовать, но я надеялся когда-нибудь узнать.

Первый перевал, Миэсис-Сохах-Богаз, оказался настолько красивым, что ко второму я не пошёл. Спуск вниз начинался с каменного оврага, дно которого покрывала сыпучая порода, и над тропой нависала огромная каменная голова демона с острым клювом. Фигура словно охраняла проход, уставившись на путника: видимо, именно из-за этого татары назвали перевал Запрещённым. Вдали, за скалами, виднелся древний отторженец – гора Биюк-Исар, на вершине которой в Средние века располагался феодальный замок.

Дальше тропа терялась в узкой каменной щели. У меня оставалось совсем немного воды, поэтому я решил посидеть у обрыва, а потом спуститься для ночёвки к озеру у горы-отторженца. Край яйлы полнился жизнью – по цветкам ползали пчёлы, а над головой пел жаворонок. Я наблюдал гармонию и очень хотел, спустившись в мир, привести свою жизнь в её подобие. Мне предстояла ещё одна ночь под звёздами, ночь размышлений.

Слушая жаворонка, я начал спуск по тропе и пожалел, что из-за жары надел не ботинки, а кеды – каждый осколок скалы больно впивался в ступню, да и плоская подошва плохо держала на сыпучем грунте. По каменной полке подошёл к щели: здесь не лишней оказалась бы верёвка. Пришлось сбросить вниз рюкзак и съезжать по гладкому камню. Спрыгнув с последнего уступа, я поднял с земли рюкзак и осмотрелся: вниз, под высокие сосны, убегала уютная лесная тропа, засыпанная шишками. Теперь можно расслабиться, перевал пройден. И я пошёл вниз по тропе.

Всё-таки китайские кеды и шишки – это плохое сочетание. Всё случилось за секунду: вот я шагаю, предвкушая запах дыма от вечернего костра, и вот я уже валяюсь в известняковой пыли, скорчившись от боли. Левая нога распухала на моих глазах: похоже, я сломал лодыжку, поскользнувшись на шишках.

У меня не было времени переживать и каяться. Я выкинул из рюкзака котелок и тяжёлую куртку, хлеб, тушёнку, бутылку с вином. Забросил под сосну ружьё, сказав про себя: «Как же ты ненавязчиво забираешь своё, Леший». Плотно обмотал лодыжку банданой, прикрепив к ноге ветку. Сделал посох, надел рюкзак, бросил прощальный взгляд на оставленные вещи. До темноты оставалось два часа.

Рейтинг@Mail.ru