bannerbannerbanner
полная версияДвадцатый год. Книга первая

Виктор Костевич
Двадцатый год. Книга первая

– Это познáнские – морды германские.

«Как же я соскучился по Марте, – впервые забыв о главном польском счастье, подумал утомленный Рыдз. – А ведь потом еще банкет. Выслушивать тосты желто-голубых». И до чего устала рука. Вот если бы салютовать попеременно обеими… Было бы забавно.

– А это что за гимназеры с аркебузами поплыли?

– Моряки. Возрожденный польский флот.

– В ихней Польше теперь есть море?

– Антанта уделила им кусочек.

– В Германии?

– А где же? В каком-то Пуцке. Вон, смотрите, написано: Puck.

– Так это читается «Пуцк»? А я-то всё по-немецки читаю: Пук.

«Еще немного, и дефиле закончится», – грустил незаметно для окружающих Рыдз, как всегда прямой и бодрый внешне. Переждать украинский расчет, пережить неизбежный банкет, и к Марте. Ее муж, человек широких взглядов, застрелил ее первого любовника. Не из пошлой ревности, а возмущенный отношением мерзавца к юной, двадцати всего лишь лет, и неопытной, менее года замужем, женщине. «Мы провели незабываемые часы, но жениться на вашей супруге, это уж, пардон, увольте», – неосторожно ляпнул негодяй при объясненье в киевской гостинице. Рыдз, тоже человек широких взглядов, на отважной Марте непременно женится. Лишь бы пан Залеский дал дочери аптекаря развод. «Уж мне-то она не изменит, – неуверенно подумал Рыдз, приготовившись салютовать нестройной уэнэровской колонне. – Надо бы ей выхлопотать крестик за работу в POW». И плевать на слухи, что она спала с Леосем Кулей. Да если и спала. Леось был отличный офицер и диверсант, гордость POW и армии. И пал героем, на Волыни, в битве с проклятыми укра… Широко улыбнувшись, Рыдз отдал уэнэровцам честь.

Петлюрино воинство, то самое, прохождения которого тревожно дожидался ренегат Безручко (Марк Данилович, генерального штаба), интереса киевлян не вызвало. Видели неоднократно, и всякий раз становилось оно всё жальче и безнадежнее. Вот и сейчас, когда вслед за роскошным польским войском потащились равнодушные, небритые, в иностранном, накануне выданном и не подогнанном обмундировании несчастные русские мужики, когда запрыгали по мостовой телеги с пулеметами, старыми, побитыми, с какими-то веревками, у многих зрителей, вопреки привычной злости, сжалось сердце.

Легко говорить – изменники. Безручко, тот, понятно, ренегат, Петлюра – иуда, Винниченко – графоман, Исак Мазепа – мазепа. А эти-то, эти-то, эти? Спору нет, есть среди них бандиты, есть убийцы, есть погромщики, но самые подлые, нос по ветру держащие, они в большинстве давно успели смыться. Есть среди них фанатики – но сколько их найдется, фанатиков? А вот одураченных, обманутых, облапошенных, силой ввергнутых в жовто-блакитную муть дядек, парубков, дидов – этих по-прежнему сотни и тысячи. Оторванных от хаты, от земли. Брошенных на смерть и на бесчестье. Подаренных, словно вещь, вчерашнему врагу, по-хозяйски проходящему сегодня по Крещатику.

Что же мы с тобою сделали, Россия?

* * *

Начало новой оккупации не обошлось для Старовольских без приключений. В день парада мать и сын стали участниками и отчасти причиной кровавого инцидента.

Первопричиной происшествия оказался незнакомый им юноша, вероятно из местных поляков. В студенческой шинели и фуражке, с одним из тех правильных лиц, что по-польски называются przystojne. Ничего примечательного в юноше не было, за исключением одной-единственной детали, в нормальных обстоятельствах комической, но в данных – глубоко постыдной. Нелегко писать об этом, но и скрывать позорных фактов мы не вправе. Словом… Словом, на груди студента красовалась так называемая kokarda – красиво сложенный в розетку бело-красный бантик. В Киеве. На Крещатике. На вражеском дефиле. Вы понимаете? Нет? В самом деле не понимаете?

Рука студента раз за разом поднималась к груди. То ли чтобы удостовериться, что «кокарда» еще на месте, то ли чтобы любовно ее погладить, то ли с целью обратить внимание стоявших рядом киевлян и проходящих польских войск.

Движение было, возможно, рефлекторным, но именно благодаря ему Старовольские ленточку заметили и оба – Маргарита Казимировна и Алексей – ощутили не то чтобы гнев, а изумление и брезгливость. Словом, те же чувства, которые испытал бы всякий наделенный достоинством человек – и которые испытывали замечавшие юношу киевляне. И не только изумление и брезгливость испытывали они, но и стыд. Ведь не среди папуасов он жил, не среди павианов, а между нами, в великом русском городе, посещал беседы наши, учился в университете, был мирный, благосклонный – и на тебе, раскрылся, показал обезьяний зад.

Но и энтузиасту приходилось нелегко – вспомним, какими репликами сопровождался вражеское шествие. Ироническими, саркастическими, иногда, признаем со смущением, неприличными. Немногочисленные подлецы, уловив настроение большинства, смущенно себе помалкивали. Помалкивали и солдаты оцепления. Многие из них отлично понимали по-русски. Иные, могло показаться, посмеивались. (Вероятно, это были плохие патриоты, не усвоившие, что dulce et decorum est pro patria mori81 – где-нибудь в глуби России, под Чернобылем или Витебском. Нелегко поверить, но подобные субъекты сплошь и рядом попадались в новой Польше, и много сил предстояло еще приложить, чтобы выбить из польского обывателя недостойный нации пацифистический дух.)

Что чувствовал среди враждебных толп студент университета Святого Владимира, окончательно и бесповоротно осознавший собственную польскость? Не то ли самое, что ощущает неопытный всадник, когда скакун под ним идет не так как надо, не так как надо действуют руки, не так как надо ноги, не говоря о злополучном пояснично-крестцовом отделе, – и не вполне понятно, как коварное животное отреагирует на хлыст – то ли сорвется внезапно в галоп, то ли яростно подкинет зад, то ли кинется на своего собрата. И кажется бедняге, что всё, никогда ему не научиться, и хочется скорее слезть, уйти – но стыдно, нельзя же быть трусом, при всех. И сжавши зубы, вопреки себе, неумеха отчаянно толкает зверя шенкелями, взмахивает хлыстом – вперед, вперед, и будь что будет… В конце концов, песок в манеже мягкий.

Польское же войско, могучее, надежное, было чистым, отмытым, выглаженным, выбритым. Сияли каски, пуговицы, бляхи, полыхали на солнце пушки, серебрилась амуниция коней. И само собою напрашивалось сравнение, вспоминались подходящие строчки, не из Мицкевича, Словацкого или Анчица, но гораздо более понятные неблагодарным грубым русским. Словом, наступил момент и непочтительный кацапский гомон был внезапно перекрыт звонким, слегка дрожащим голосом юного нонконформиста.

– Панове! Как сказал московский поэт Юрий Михайлович Лермонтов, – имя и отчество нонконформист перепутал от волнения, – прощай немытая Россия!

И сразу же сделалось тихо. Несмотря на мерный шаг пехоты, на цоканье копыт, на красивый польский марш. Солдатик из оцепления украдкой бросил на героя-одиночку взгляд. Храбрый студент, заглушая марш, продолжил: «Страна рабов, страна господ…» Про мундиры голубые он не додекламировал, так и замер на долгой паузе, со слегка приоткрытым ртом.

«Первая бригада, серые отряды, – гремел отлично сыгранный оркестр. – В бою – жгли на костре – мы жизнь свою, в бою, в бою!»

И тогда, вновь заглушая польский марш, раздался еще один голос, более юный и не менее звонкий и к тому же совершенно не дрожащий. Скажем честно, немножко детский. Старовольский-младший сознательно придал ему толику инфантильности – чтобы вышло посмешнее.

– Mamusiu, – спросил Алексей, подняв глаза на Маргариту Казимировну, растягивая гласные и акцентируя не только предпоследний, но и последний слог, – ich szybko stąd wyrzucą?82

Вот и пригодился тот польский язык, которого Алеша хоть и не учил, но который постоянно слышал – в разговорах отца и варшавского пана Котвицкого, в читанных матерью на сон грядущий книжках, в антимонархических дискурсах брестской родственницы Зоси, наезжавшей к ним на дачу в гости. (Ныне Зофья Стефания Биллевич, по нехорошим слухам, служила ремингтонисткой в особотделе 12-й армии и ушла из города с красными.)

Публика замерла в предвкушении ответа. По-прежнему дудел в дуду оркестр. Знающие люди непременно бы расслышали в прекрасных звуках музыки прекрасные и гордые слова:

А сколько мук, страданий сколько

Нам довелось перенести.

И утешеньем было только,

Что близок он, конец пути.

Услышали бы и лукаво ухмыльнулись: близко, хлопаки, близко, тылько почекайте трошки. Но откуда было знать киевлянам содержание вражеских песен? Даже Маргарита Казимировна об идейном их наполнении не подозревала. Даже несчастный героический студент. Госпожа Старовольская твердо знала другое. О чем и сообщила Алексею.

– Szybko, Olesiu, szybko. Przecież wiesz, jak to zwykle bywa83.

Она не вполне была уверена, что Алексея, как и Александра, можно называть Олесем, но это в данном случае роли не играло. Студентик, заслышав разговор на отнюдь не киевской польщизне, уподобился статуе командора. Алексей же спросил у «мамуси»:

 

– Czerwoni czy biali?

Алеша предпочел бы сказать «красные или наши», но поосторожничал – мало ли, какие настроения могли быть у прохожих. Зато, как отметила Маргарита Казимировна, произнес именно «бяли», а не «бялэ». Алеша понятия не имел о лично-мужских и женско-вещных формах, но память имел хорошую.

– Cięzko powiedzieć84, – в свою очередь поосторожничала мама, мысленно поставив сыну пятерку из грамматики. Даром что ничуть не сомневалась: отныне, нравится оно или не нравится, изгонять из Киева пришельцев будет рабоче-крестьянская красная армия.

– Jak tych haniebnych petlurczyków?

– No właśnie85.

Слова «петлюровцев» Маргарита Казимировна повторять не стала. Чтобы не привлекать внимания. Но разговор был многими услышан, и эти многие заулыбались. Не улыбался, правда, студент. И со студентом кое-кто еще.

– Ну-ка иди сюды, гражданочка, – зашипел откуда-то фальшивый господинчик в толстенных роговых очках. На рукаве васильковой, с чужого плеча визитки красовалась желто-синяя повязка, под носом – вислые, как у крепостного классика, усы. – И ты, байстрюк, с ею разом.

Маргарита Казимировна, не удостоив негодяя взглядом и стиснув Алексею руку, стала, извиняясь, выбираться из толпы, по счастью редкой. Перед ней с подчеркнутой готовностью, можно сказать учтиво, расступались. Крепкий мужчина в картузе и сапогах, тот и вовсе подмигнул: «Крепко ты их, малец! Пусть знают наших!» Алеше показалось странным, что незнакомец обращается к нему на «ты» и называет взрослого, десятилетнего человека мальцом – не говоря о сомнительных «наших». Но мужчина радовался искренне, и Алеша улыбнулся в ответ.

– Держи ее! Это жеж большевичка перенадетая! – паскудно выло за спиной обиженное богом существо в чужой визитке. Маргарита Казимировна, не оборачиваясь, сардонически ухмыльнулась. Спокойно и уверенно, держа Алешу за руку – тот, оставаясь в роли маленького мальчика, терпел, – двинулась по тротуару и дальнейшего не слышала, не позволила гремевшая музыка.

Кричали: «Он вас одурманил»,

И не хотели нам помочь.

Мы лили кровь – и вместе с нами

Наш дорогой всегда был Вождь.

Между тем продолжение вышло занятным – а для многих и поучительным.

– Ой, добродию, шо то з вами?

– Не зашиблись?

– Ой, а где ж вы себе сюртучок порвали?

– А окулярчики не ваши на панельке?

– Хорошие были окулярчики!

– Если сильно хочете, я вам отрекомендую гениального окулиста-оптика. Сварганит новые в айн пар минут и возьмет отнюдь не за много. Прорезная, дом нумер…

Желто-синий осознал, что к цели не пробиться. Пусть толпа была и не густая, можно сказать, никакая и не толпа. Махнув рукой на кацапскую суку и ейного байстрюка, он яростно стал выкарабкиваться в обратном направлении, к мостовой. И выкарабкался. Странным образом на его пути не оказалось солдата оцепления – тот зачем-то отодвинулся, – и бедолага, влекомый силою инерции, вылетел прямо под лошадь ехавшего перед взводом улан подпоручика. Лошадка в изумлении всхрапнула и, шарахнувшись, попыталась исполнить полупируэт.

Молодой и интересный офицер, родом из Великопольши, на большой войне служивший кайзеру Вильгельму, был не менее кобылы удивлен внезапно появившимся препятствием. Неловко, вероятно рефлекторно, он отвел назад стопу – в блестящем, чудной кожи германском сапоге – и столь же неловко, тоже рефлекторно, выбросил ее вперед. В итоге, совершенно как-то уж неловко и рефлекторно, он угодил желто-синему аккурат в вислоусую кацапскую физиономию. (Представление о кацапах у бело-красных было более объемным, чем у желто-синих.) Брызнула кровь – не исключено, первая в ходе новой оккупации. В самый раз к очередной строфе укрепляющей сердца мелодии.

Теперь они опять желают

Бесстыдно в душу нам залезть.

Кричат, что нас-де уважают,

Но им ответом будет месть!

Из глаз желто-синего хлынули, рефлекторно, жгучие слезы обиды. Ошеломленный, он принялся вбуравливаться в жидкую толпу обратно. Зеваки расступались быстро, с некоторым состраданием. Несчастных и убогих на Руси жалеют. Было время, жалели обиженного царизмом вислоусого классика. Наизусть учили, на вечеринках декламировали. Додекламировались – до того, что теперь в самом сердце России выслушивали марши неприятельского войска.

Не нужно нам от вас признанья.

Ни ваших слез, ни ваших слов.

Прошли давно дни упованья

На помощь ваших кошельков.

К чести польского оружия никто из кавалеристов не расхохотался. Эскадрон прошел мимо рыцаря идеи всё в том же прекраснейшем прусском порядке. Призванном внушить киевлянам, что перед ними пусть и импровизированная, но таки настоящая армия. С которой не разделаться столь же легко, как разделывались все кому ни лень с полтавским босяком Петлюрой.

Ах, польсцы панове, польсцы панове, плохонько вы знали киевлян. А коли знали, то других, не тех, что досидели в городе до героического двадцатого. Они бы, киевляне, вас спросили, насмешливо прищурив глаз: «А про Антона Ивановича Деникина вы не слыхали часом?» И про себя бы подумали: «Не чета был вашему Пилсудскому с его рыдзами и смиглыми. Где он нынче, наш Антон Иванович, родной, долгожданный, русский?»

То-то, господа хорошие. Делайте выводы и поспешайте на Евбаз – за салом для пяток по сходной цене.

А что же киевский студент польскего походзеня? Юный энтузиаст, национальный пророк?

После появления василькового дядьки зрители о патриоте-ренегате забыли – центр представления переместился. Незадачливый студент, постояв еще немного и убедившись, что публика вокруг переменилась, осторожно выбрался на тротуар. Спрятал в карман бяло-червоную «кокарду». По равнодушным переулкам, избегая людских скоплений, направился домой – где матка-полька по случаю вызволения приготовила на ужин пышный, как у польских романтиков, бигос.

По дороге, на одной из улиц, юноше довелось стать свидетелем пренеприятнейшей сцены. Двое юношей – в долгожданной горчичной форме, с орликами на квадратных шапках, в сияющих ботинках и новеньких обмотках – улучшали внешность старому мужчине в черном, обтертом и до смешного долгополом пальто. Один паренек, заломив старцу за спину руки, приподнимал его сивую голову (старомодная шляпа валялась на мостовой), тогда как другой, хихикая, обстригал дедуле портновскими ножницами бороду. Прохожие торопились убраться прочь, только пара беспризорных таращилась не без любопытства. «То большéвик, – объяснил солдат изумленному энтузиасту, – жидовски большéвик!» «Так, так, пане жолнéжу, розýмем», – ответил юноша и, изобразив улыбку, поспешил покинуть место происшествия.

Студенту окончательно сделалось неловко. Слишком уж оно напоминало петлюровщину – с тою разницей, что тогда народ попроще участвовал в подобных забавах охотнее. Юноша, конечно, понимал: жидовство поголовно сочувствует большевиками, – но не на улице же карать их за это, не прилюдно, не демонстративно. Ведь мы не русня, мы другие, не Азия. Что, в конце концов, подумает Европа?

Духовно разбитый, с истерзанной душой, студент добрался наконец до дому. До матки-польки, до пышного, как у польских романтиков, бигоса. «Ты устал?» – спросила матка-полька. «Да, мамочка», – признался польский сын, снимая шинелку с запрятанной в карман «кокардой». «Проголодался?» «О-о». «Всё как ты просил», – пообещала матка-полька.

Пожелаем обоим приятного аппетита. И пусть мамуся мудро посоветует сыну не торопиться быть львом. Лисицей оно надежнее, даже в присутствии своих. Кто знает, быть может со временем, пережив все наши передряги, студентик станет уважать не только виленских бомбистов, но и тех, кто выращивал хлеб, что он регулярно ел. И не будем спешить отворачиваться от него с гадливостью – лучше вглядимся в себя. Быть может, и в наших душах не всё в абсолютном порядке? Не сейчас, так когда-нибудь в прошлом? Общественное сознание вещь довольно переменчивая. Переменчивая, склонная к забывчивости. Все в порядке? Уверены? Точно?

* * *

Вот так она и началась, месячная с хвостиком оккупация Киева, предпоследняя в его многотрудной истории. Не самая тяжелая, но крайне оскорбительная, унизительная. Ладно, германцы – мы и они кроваво, храбро бились, военное счастье изменчиво. Но эти…

Привыкшие к переворотам киевляне пришельцев особым вниманием не удостаивали. На чванство свежевыпеченных эвропэйчиков отвечали презрительным безразличием. Многие заключали пари. Как скоро – через неделю, через месяц, через два – полячок, забыв про гонор, даст деру в Привислинский край? Но что казалось неизбежным киевлянам и что являлось неизбежным по сути, вовсе не было быстрым и легким, как представлялось оптимистам из захваченного города.

Пока же захватчики слонялись по киевским улицам и раздувались от чувства собственного величия. Ощущая себя наследниками Болеслава Храброго, тысячелетней давности князька – того, что горделиво выщербил свой меч о киевские ворота и столь же горделиво изнасиловал Предславу, дочь святого князя Владимира86.

Кто оккупации был рад, так это, пожалуй, шлюхи. Ну и польские фанатики, из наиболее оголтелых, еще более оголтелых, чем студент с бяло-червоной «кокардой». Пэовисты, «земяне»87, гешефтмахеры и прочие. Чемоданы они собрать успели, можно было недолго и порадоваться.

Неведомо, когда усатый вождь сообразил, что допустил ошибку. Возможно, он ее ошибкой и не счел – вспомним, что он говорил на совещании 5 мая в Бердичеве. Бомбист добился главного – разбил все польские надежды на примирение с Россией. Продлил тысячелетнюю вражду на лишние сто лет. Или на больше?

В самом деле – на сколько ему хотелось?

* * *

«А что же Костя?» – вправе спросить читатель.

5. Порох в пороховницах

W sercach szlachetnych nieszczęście i poniżenie

kraju jest zawsze źródłem patriotyzmu88.

(Юзеф Пилсудский, 1893)

5.1. Aux armes, citoyens !

Я офицер и дворянин; вчера еще дрался противу тебя, а сегодня еду с тобой в одной кибитке, и счастие всей моей жизни зависит от тебя.

(Пушкин)

Увидев в дверях моботдела латиниста и тайного белогвардейца, Иосиф Мерман не удивился. Только подмигнул сидевшему рядом Круминю и объявил, словно поделился давно ожидаемой радостью:

– А вот и товарищ Ерошенко пожаловал. День добрый, Константин Михайлович!

Различив за столом знаменитого большевика, Константин Михайлович выдавил:

– День добрый, Иосиф Натанович.

Глаза фендрика, без того исполненные тоски, сделались еще печальнее. Нет, стоило всё же добраться до Харькова. Но он-то рассудил, что знакомцы из Волгубчека ежели ему и встретятся, то непременно в Харькове. И на тебе. Что делает рыжий чекист в полтавском губвоенкомате, в мобилизационном отделе? Контролирует? Стало быть, истерические призывы идти и защитить Россию от нашествия – всего лишь ловкий трюк? С целью выявить укрывшихся?

 

Обращение Брусилова, возбудившее столько споров и кривотолков, в те дни еще не появилось. Но отдельные бывшие, упорно избегавшие красных мобилизаций, потянулись – в Харькове, Полтаве, Екатеринославе, Курске – к дверям военных комиссариатов. С опасением, недоверием, с готовностью к самому худшему – но не в силах оставаться в стороне. Что говорить о Косте? Французы разорили мой дом и идут разорить Москву. Оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Но Оська Мерман, он-то тут при чем?

Сидевший за столом начмоботдела приподнял лысоватую голову.

– Вы по вопросу добровольной записи, товарищ?

Натаныч ухмыльнулся.

– А по какому же? Верно, Михалыч?

Костя сдержался. Резко козырнув, положил на стол заявление и документы. Пишбарышня, приподняв над ундервудом головку, приязненно взглянула на интересного военного. Совсем недавно ей казалось – всех интересных вывели. Последние дни показали – не всех.

– Вы позволите, Григорий Павлович? – спросил у обложенного бумагами начмоба лифляндец. Не дожидаясь ответа, придвинул Костины бумаги к себе.

– Вы присаживайтесь, пожалуйста, – спохватился начмоб. – Извините, я с трудом соображаю. Сами видите, сколько работы. Товарищу Круминю необходимы люди. Если вы не против, он сам.

Костя присмотрелся. В самом деле, перед ним был Юрис Круминьш. Кузен Магды Балоде, слабой на что-то там. Где она теперь, смешная и милая Магдыня? После страшного известия о взятии Житомира Косте стало не до смеха и, признаться, не до Магдыни.

– Не против.

Отошел от стола, сел на стоявший у стенки стул. Мерман, Круминь… Интересно, как зовут начмоботдела? Шендерович, Лацис, Пшепездзецкий? Да нет, на двери табличка «Иваненко».

Почти до последней минуты Костя оставался в Киеве. Встреча с Генераловым вышла неприятной. Режиссеру удалось убраться из Житомира – с отснятыми материалами, Кристиной Агапкиной, светотехником Промысловым, но без Баси. «Мы уходили под огнем! Пойми! По единственной оставшейся дороге!» Так и было, хотя и без огня. Это подтвердил вывозивший группу товарищ Евгений, тот самый, которому понравились «болвантропы». Он серьезно удивился, узнав от Кости, что Барбара не с ним, а там, в Житомире. «Корявенько вышло». Из Киева киногруппа, забрав не вполне еще пришедшего в себя Зеньковича, укатила в Харьков. Агния Карпенко разрывалась – уезжать или остаться с несчастным Ерошенко. Его самого уговаривать не пытались. Да и кто бы посмел? Прятавшийся от него Генералов?

Товарищ Евгений Косте и сказал, словно между прочим: ожидается наплыв добровольцев в армию, в первую голову бывших офицеров. Это приветствуется и даны соответствующие указания. Костя чекисту не ответил, даже не кивнул. Но всё время, что пробыл в Киеве, был готов, так сказать, примкнуть к защитникам – только никак не мог понять, где, кто и что намерен защищать. Убедившись окончательно, что героической обороны не предвидится, задумался – не дождаться ли интервентов, а потом по их тылам пробраться домой, к Барбаре. И понял – нет, не стоит. Баське он помочь не сможет, а сам не только подвергнется неизбежным в пути унижениям, но и вынесет себя за скобки происходящего. По существу, в очередной раз уклонится. Он же уклоняться не намерен.

– Вы не из дворян? – В вопросе начмоботдела Костя не уловил привычной враждебности. Обыкновенное любопытство. Только с чего он взял?

– Вы по фамилии судите? – спросил озадаченно Костя.

Круминь, переведя глаза с Натаныча на Костю и с Кости на Натаныча, предположил не без иронии:

– Скорее, по лицу.

– Такое благородное? – совершенно изумился Костя.

– Антинародное, – скривился Мерман и добавил для начмоба и Круминя: – Бывший студент и штабс-капитан. Но в доску наш, лучшие рекомендации от иногороднего отдела ЦУЧК.

Таинственные «рекомендации от ЦУЧК», в свою очередь, удивили Круминя. Но сдержанный лифляндец чувств не проявил. Что вовсе не означало скрытности или неискренности.

– А я бывший поручик, – сообщил он Константину. – Приотстал. Вы тоже из прапорщиков? Весной пятнадцатого выпускались?

– Так точно, Виленское пехотное. До его эвакуации. Сюда, в Полтаву.

– Надо же, почти настоящий юнкер. А я – апрель шестнадцатого, Ораниенбаумская школа прапорщиков, первая.

Рыбак рыбака… Не тянете вы, товарищ Ерошенко, на кадрового. Несмотря на антинародно-благородное лицо.

* * *

Приблизительно в то же время в Харькове, официальной столице загадочного образования, существовавшего под именем УССР, режиссер Генералов бешено спорил с оператором Зеньковичем.

– Тебя одолели демоны шовинизма! Я понимаю, бездарный подкаблучник Ерошенко! Но ты, один из лучших съемщиков республики…

– Я из-под Минска, – пытался оправдаться Зенькович герба Секерж.

– И что? – решительно не понимал художник. – Имение проведать захотелось?

– Минск оккупирован. Киев тоже. Hannibal ante portas. Он в них уже вошел.

– Кто? Куда?

– Ганнибал. В ворота.

– Какие, к богоматери, ворота? – Обескураженный и непонимающий Генералов свистел и шипел от ярости. – Ты режешь без ножа. Это не по-товарищески. И что за мысль – воевать с поляками? Что тебе сделали поляки? Все люди братья! Еще десяток лет, и не будет ни России, ни Польши, ни Германии, а ты… – Генералов запнулся. – Вы ищете приключений. Авантюристы. С контрреволюцией сражаться не желали, а теперь как с цепи сорвались. Почуяли запах крови. Читала, что в газетах пишут, Кристя? Вперед, на Запад! Смерть белополякам! Православное русское население! Поруганные святыни! Чем попахивает это, хотел бы я спросить? Вот именно, империализмом, милитаризмом, изменой идеалам. Мракобесием! Куда смотрят Лацис с Дзержинским?

Агния с Кристиной терпеливо слушали. Светотехник Промыслов посапывал в углу. Соне было больно. Если бы она могла найти настоящие, не идиотские аргументы. Аргументов не находилось.

Зенькович тяжело вздохнул.

– Генералов, так и быть, скажу тебе честно. Ты дурак, и довольно заурядный. Таких, как ты, дураков очень много. Из-за них мы расхлебываем эту кашу.

«О чем это он? О ком?» – подумала Кристина. «Ого!» – насторожилась Агния. Соня встревожилась. «Зачем? Перед кем ты мечешь бисер?» Промыслов присвистнул во сне.

– Они вообразили, что можно безнаказанно разрушить государство, передвинуть туда-сюда границу, придумать новые нации. И сильно удивились, когда в ответ получили бойню. И вот сейчас, в эти дни, быть может, что-то у нас меняется. Одни дураки поумнели, другие на время заткнулись. А потому заткнись и ты, Генералов. Кристина, я не люблю давать советов, однако имей в виду…

– Гена не всегда такой, – промямлила Кристина.

– Будем надеяться. Промыслов, очнись!

– Кого? Я не сплю. Что такое?

– Все по-прежнему, брат, война. И еще, Геннадий, ты что-то там в газетках вычитал и тебе не пришлось по вкусу? Вперед на Запад, смерть белополякам? Так вот, если ты не в курсе, к нам вторглись. Поляки. С запада. В подобной ситуации звать на восток довольно странно. Не менее странно призывать к поражениям. И мне это чертовски нравится. Мне их Польша даром не нужна, хоть я ее по-своему люблю. Но чтобы навсегда их отучить, дотопаю и до Варшавы. И до Лодзи, и до Познани. Понял?

– Ступай, – выкрикнул с сердечной болью Генералов. – Скатертью дорожка. Только шею не сверни. А лучше – сверни. Чтоб глаза мои тебя не видели. Ни тебя, ни Ерошенко пришибленного.

По возвращении в Москву киногруппа разошлась. Агния устроилась в дивизионный санпоезд. Промыслов уехал в Петроград. Кристина ушла в театральную студию. Соня и Зенькович оформили связь в одном из отделений ЗАГС. Через неделю супруг, освидетельствованный и признанный годным, по назначению Мосгубвоенкомата отправился в одну из армий Запфронта.

Что делать с отснятыми материалами, Генералов так и не придумал. В кинокомитете предложили их отдать режиссеру Кулешову. Генералов отдавать не захотел, Кулешов, в свою очередь, не собирался их брать, но когда им напомнили о потраченных средствах, два соперника смирились с неизбежным. Кое-что Кулешов использовал в картине «На красном фронте». Фамилии операторов он хотел обозначить в титрах, но Генералов, превзойдя Кулешова великодушием, заявил, что это лишнее, и имен операторов, Зеньковича и Ерошенко, не назвал. Сам он впоследствии успешно трудился кинематографическим и театральным критиком.

* * *

На страницах нашей повести то и дело мелькает Юрий Круминь, но сказано о нем пока до обидного мало. Не пора ли восполнить пробел?

Если следовать методу сэра Вальтера Скотта, начинать необходимо с внешности. Скажем, так. «Молодому путешественнику можно было дать не более девятнадцати – двадцати лет; его лицо и весь облик сразу располагали в его пользу, хотя и было видно, что он не местный житель, а чужестранец. Короткий серый камзол и штаны были скорее фламандского, чем французского покроя, а щегольская голубая шапочка, украшенная веткой остролиста и орлиным пером, была, несомненно, подлинно шотландской…»89 И далее в том же духе страницы на полторы. Утомляет? Так и быть, ограничимся необходимым.

Круминю было лет двадцать семь. Ростом, обличьем и характером он соответствовал расхожим представлениям об автохтонном жителе южных остзейских губерний – значительно выше монгола, арийский покрой лица, русые волосы, серые глаза, умеренно худощавый, хладнокровный и немногословный. С точки зрения Мермана, он и Костя были похожи, словно родные братья, самое меньшее – единоутробные. Чекист преувеличивал, однако не очень сильно. О причинах сходства распространяться не стоит – к чему в повествовании о современности толковать о древней балто-славянской общности и влезать в антинаучные расоведческие дебри?

Последние пять лет Юрий Круминь пробыл в строю. Далекий от ненависти к немцам, предписанной латышскими национальными пророками, он полагал, что при взаимном уважении места у Балтики хватит на всех. Но отдать свой край германскому кайзеру студент политехнического не мог – категорически, физически, психологически – и осенью четырнадцатого добровольно отправился на фронт. Как и Костя, рядовым вольноопределяющимся. Потом была школа в Ораниенбауме, латышская стрелковая дивизия, многомесячная оборона Риги. И наконец, невыносимо тяжкая осень семнадцатого. Когда от стыда белели судорожно сжатые пальцы, хотелось покончить со всем, уйти. Но он опять не смог – на сей раз оставить веривших ему ребят. Ему ведь не стреляли в спину. Не добивали штыком.

Русский офицер, он в семнадцатом сочувствовать большевикам не мог. Демагогии в тот год хватало в каждой партии, но сознательные действия по разложению армии, флота, фронта, по растлению душ, призывы к расправам – это было чересчур. Тем не менее факт оставался фактом: в истекавших кровью латышских частях эмиссары гражданина Ульянова с их наивным – в лучшем случае наивным – обещанием скорого мира конкуренции не встречали. И не только в частях. На выборах в Учредительное собрание в свободных от немцев латышских уездах за ульяновскую партию проголосовали семьдесят два процента. Подобной победы она не одерживала нигде. И что было делать? Идти убивать? Кого? Семьдесят два процента?

81Сладко и прекрасно умереть за родину (лат.). Из Горация.
82Мамочка, их скоро отсюда их выкинут? (пол.)
83Скоро, Олесь, скоро. Ты же знаешь, как это обычно бывает (пол.).
84Трудно сказать (пол.).
85Как петлюровцев? – Вот именно (пол.).
86«Вступив в город, великий и богатый, он обнаженным мечом ударил в золотые ворота. Спутникам, удивленным таким поступком, едко рассмеявшись, сказал: ”Как в сей час поражает мой меч золотые ворота города, так сей ночью обесчещена будет сестра трусливейшего из королей, который отказался выдать ее мне в жены; она совокупится с Болеславом, но не в законном браке, а единожды, как наложница, чем воздастся за нанесенную нашему народу обиду; русским же то будет позором и бесчестием”. Так сказал и сказанное подтвердил деянием» (Galli Anonymi, I, 7).
87Землевладельцы, помещики (польск.).
88Для благородных душ несчастие и унижение страны всегда становится источником патриотизма (пол.).
89Квентин Дорвард. Гл. II. Путник. Пер. М.А. Шишмаревой.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru