bannerbannerbanner
полная версияДвадцатый год. Книга первая

Виктор Костевич
Двадцатый год. Книга первая

Факт пятый. На протяжении средневековья и нового времени в Силезию прибывали немецкие колонисты. Поляки вытеснялись или германизировались – как естественным, так и не вполне естественным образом. В итоге польское население, когда-то многочисленное, сохранилось лишь в Верхней Силезии, сосредоточившись главным образом в самой восточной ее части. Немцы смотрели на этих странных, внешне схожих с немцами людей как на местную экзотику, как на сельских простаков и простофиль. Принимать их чувства во внимание не стоило. Немцы ошибались. Обратить внимание пришлось.

По-польски край называется Слёнск или Шлёнск, по-чешски – Слезско, по-немецки – Шлезиен. В русском языке прижился латинизм Силезия.

* * *

Метек Гринфельд родился и вырос в Оппельне. Так называлось по-немецки прежнее польское Ополье. Вокруг звучала немецкая речь, да и сам он носил фамилию Гринфельд (Grünfeld), однако Метек знал твердо – он поляк. Такой же, как странные, упорно говорившие на непонятном для тевтонов языке крестьяне. Такой же, как шахтер из Катовиц. Такой же, как жители русской Варшавы, австрийского Кракова и прусского княжества Познанского. В Познани он долго учился в гимназии, пускай немецкой, но вместе с поляками, стопроцентными, великопольскими поляками. Вместе с ними проглатывал польские книги, вместе с ними грезил возрождением. Несколько раз съездил в Австрию, в Краков, где Польша ощущалась с несравненно большей силой, чем в GroЯherzogtum Posen, не говоря об онемеченном Ополье.

Варшаву он увидел осенью пятнадцатого, войдя в нее с немецкими войсками, военным чиновником интендантства. (От непосредственного участия в войне за Гогенцоллернов Мечислав ухитрился спастись – не из трусости, что он не раз доказал впоследствии.) Он ненавидел Гогенцоллернов и недолюбливал Габсбургов – не за нападение Гогенцоллернов на Россию, а Габсбургов на Сербию, но по сугубо польским соображениям: он восторгался Пилсудским и легионами.

«Интересного пруссачка» Иоанне представили на большом домашнем концерте, и «пруссачок», приходится признать, Асе понравился с первого взгляда. Настоящий викинг, высокий, могучий, он, стыдясь германского мундира, при любом удобном случае, несмотря на войну, был в штатском – в элегантной пиджачной паре, в новомодном касторовом смокинге. На первую ответственную встречу, в Театр Польский, на Зельверовича, премьеру третьей части «Дзядов», Метек пришел во фраке! (Ася понимала, фрак взят был напрокат, но что за дело, если он выбран и носится со вкусом?) В отличие от многих поляков из Силезии, пруссачок свободно говорил с ней по-польски. Отлично знал литературу, и любил цитировать польских классиков – не менее, чем Баськин Ерошенко, без Костиной, правда, иронии.

Узнав, что Анджей в русской армии, Метек проникся к нему особым чувством. Не оттого, что сочувствовал России, это было бы чересчур, но оттого, что видел в нем жертву, подобную себе. То что Анджей пошел добровольцем, в этом Ася призналась Гринфельду не скоро. Строго говоря, и не призналась. Гринфельд узнал об этом от вернувшегося с Кубани Анджея.

В ноябре восемнадцатого Метек сбросил германский мундир и обвенчался с Асей. На Ротонде, в храме Спасителя. После чего уехал домой в Силезию. Вскоре Асе стало страшно открывать газеты.

Весной девятнадцатого в Оппельне скончался Гринфельд-старший. Мечислав, начавший уже приобретать опасную известность, вывез мать и младшего брата в Сосновец – и вовремя, ибо сам вскоре подвергся первому аресту, в Бытоме. Недолгому, но перепугавшему Иоанну до смерти. Когда он приехал на пару дней в Варшаву, Ася потребовала взять ее с собой, желая быть с ним рядом, вместе. Но муж был непреклонен, истинный пруссак. Высоцкие встали на сторону супруга. Не то место Обершлезиен…

Кошмарнее всего было в августе, во время восстания. (Тогда никто еще не знал, что первого из трех.) Ася вздрагивала от звонков и стука в дверь, холодела при виде почтальона, запрещала себе читать газеты и постоянно их читала. Немцы обещали расстреливать всех, кто будет взят с оружием в руках. Счастливейшим в Асиной жизни стал день возвращения Метека. В сентябре. Как обычно, он приехал ненадолго.

К сожалению, уже первая встреча с возвратившимся из России шурином Метека разочаровала. Анджей не стремился в возрожденное войско, не предлагал услуг силезским патриотам, не проявлял энтузиазма, зато выказывал много скепсиса и постоянно общался с бывшим профессором Котвицким, про которого говорили… Чепуху, конечно, но ведь дыма без огня… Мало того, Анджей, не стыдясь своей службы в царской армии, спорил. С ним, Мечиславом Гринфельдом, чье имя всё чаще мелькало в газетах, кто каждый день рисковал своей жизнью. «Не понимаю, как можно было так омоскалиться, – признался как-то Метек Асе. – Я же не онемечился». «Дурачок, ты просто не навоевался», – могла бы сказать ему Ася. Но не могла.

* * *

Третье мая выпало в тот год на понедельник, и потому торжества в Силезии решили провести накануне – в воскресенье, второго числа. Предполагались массовые шествия поляков, с хоругвями, лозунгами, пением национальных гимнов. Чтобы немцы поняли – их песенка тут спета. И чтобы союзники – в Силезии уже стояли французские, британские, итальянские роты – убедились окончательно и бесповоротно в польском характере края. Угнетаемого злейшим врагом Антанты – дикими гуннами, грязными бошами, вонючими крукками.

Мечислав Гринфельд шел во главе колонны, с бело-красным флагом в руках. Вместе со всеми пел: «Здравствуй, майская денница, польскому свети народу». Немецкое нападение представлялось возможным, но на всякий случай всё было приготовлено к отражению. Французский комендант пообещал, что зипо – зихерхайтсполицай, немецкая полиция безопасности – будет под союзническим контролем, и вообще ни один мундирный бош выйти на улицу не посмеет.

…Очнувшись на мостовой, Мечислав с трудом приподнял голову, стер липкое и красное с лица. Попытался встать. Его еще раз сбили с ног. «Liegen, du, Scheiße! Dein Spiel ist aus»71. Он стукнулся спиной о стену, медленно сполз на тротуар. Что-то тяжелое ударило в ребра, хрустнуло внутри.

Над улицей, тянувшейся между рядами домов, нависла тишина. Голоса, немецкие голоса, звучали изредка и в отдалении. Глаза сквозь розовую пелену различили что-то лежавшее на мостовой. То ли тюки, то ли мешки. Непонятные, свежие пятна на стенах.

Снова появились немцы, в штатском, ни одного мундира, французский комендант не обманул. Человек семь или восемь. Трое в высоких, чем-то забрызганных сапогах, остальные в длинных, чем-то заляпанных брюках. Двое кого-то подталкивали, гнали перед собой. Кого-то, кто был гораздо ниже. На кратчайший миг Мечислав различил испуганное, знакомое лицо. Да… Точно… это он. Михал… Михал… Как же его? Гороль. Михал Гороль, маленький скаут. Он шел рядом с ним, под бело-красным… «Stehenbleiben, Pole!»72

Что они задумали? К чему тут фотограф? Что это? Бело-красное… Развернулось перед глазами. Немцы, один в сапогах, другой в длинных брюках растянули бело-красное полотнище, прочие столпились рядом. Фотограф, оставив на треноге аппарат, подбежал к камерадам, присоединился к группе. Толстый немец в шляпе крепко держал Михала Гороля за воротник.

«Эй, полячок! Смотри!» Это они крикнули ему, Мечиславу Гринфельду. Заметили, что он открыл глаза. «Нравится? Присоединяйся, щелкнемся на память». «Эта падаль уже не встанет». «Тогда пусть просто полюбуется». «Напоследок».

Фотограф возвратился к аппарату. Немцы принялись аккуратно, поперек, чтобы сохранялось бело-красное, разрезать на части флаг. Фотограф снимал, со смехом, раз за разом. Толстый немец ударил Михала, заставил опуститься на колени. Немец в сапогах сунул скауту бело-красный лоскут. «Nimm!» Придвинул, к лицу почти, сапог. «Putz!»73 Михал дернулся, чтобы вскочить. Толстый ударил опять. Подбежал еще один немец, тоже в сапогах, ребром ладони шарахнул скаута по шее. «Putzen! Putzen! Putzen!» Михал, сжавшись, косился на Гринфельда.

Когда Метек очнулся вновь, над ним стояли трое. Толстый со стальным прутом в руке и двое в сапогах. Один из gestiefelten74 говорил: «Зуб даю, он из Польской военной организации. Мы арестовывали его раза два. Проломи ему котел, и дуем, пока не подоспели жабоеды». Толстый прищурил, целясь, левый глаз, приподнял прут.

Грохнули выстрелы. Упавший прут ударил Мечислава по ноге. Толстый и оба gestiefelte исчезли. К Метеку подполз избитый Гороль, по лицу стекали слезы. «Простите, пан Мечислав, простите, я не смог… Я струсил…» Мечислав шевельнул головой. Скривился от резкой боли в шее. Крепко, насколько мог, сжал Горолю ладонь. Бодро, насколько сумел, улыбнулся. Опять потерял сознание.

 

Подоспевший французский патруль перенес Мечислава в комендатуру. Подобранных на улице мертвых, женщину с мужчиной, отправили на санитарной карете в морг.

* * *

В дни триумфа польского оружия главковерх польских войск пребывал в постоянном движении. Новоград, Житомир, Ровно, Бердичев, Винница. Давно уже Юго-Западная ж.д. не работала столь быстро и исправно, во всяком случае когда речь шла о великолепном, блестевшем и сиявшем поезде, набитом генералами, адъютантами, связистами и иностранными корреспондентами. Среди последних были представители «Таймс», «Манчестер Гардиан», «Дейли Ньюс», «Ле Тан», «Пти Паризьен», «Нью-Йорк Геральд», «Чикаго Трибюн». Присутствие американцев грело главковерху душу. Живя в своем собственном мире, американцы не зависели от Антанты – с ее не вполне изжитой еще неловкостью в вопросе о русских границах. Более того, измордованная Антанта сама зависела от фантастически возросшей мощи Штатов.

В Бердичеве, замечательном русском городе, где почти отсутствовало русское, то есть, пардон, украинское население, а восемьдесят процентов до печенок перепуганного еврейского были разбавлены восемнадцатью процентами польского, – в этом самом подходящем русском, то есть украинском разумеется, городе маршал встретился, впервые с начала кампании, с атаманом украинских сил и главарем рождающейся нации.

С утра бердичевский вокзал заполонили польские войска. Нашлось тут место и для польских скаутов, славных, милых мальчиков и девочек, строем, с учителями пришедших приветствовать Дедушку. Рядышком группировались остальные польские энтузиасты. Скауты и скаутки вкупе с энтузиастами махали бело-красными флажками, выкрикивали «hurra» и запевали hymny narodowe75.

Атаман приехал из Винницы. Несколько позже маршала, на старом убогом русском поезде. Появился в дверях обшарпанного русского вагона, понурый, плотный, золотоволосый, в чем-то синем. Медленно обвел глазами словно бы покрытый бело-красными коврами перрон, увидел желто-голубой флажок на кадиллаке, присланном из сечевой дивизии. Жухлые веточки сирени на капоте. Заметив растерянность гостя, маршал пожалел, что не озаботился наличием украинских знамен, а также исполнением ихней «Ще не вмерла». С другой же стороны… Правда есть правда, и мужчина обязан смотреть ей в глаза. Ведь атаман мужчина, не так ли?

Спустившись из вагона на перрон, атаман пошел вдоль почетного караула. Красивые элегантные парни в сияющих высоких сапогах – ни малейшего сходства с русскими оборванными толпами, которыми привык распоряжаться он. Десятки польских голосов, мальчишеских, девчоночьих, старательно и с чувством выводили:

Боже, ты, Польшу долгими веками

Доблестью, славой, мощью ограждавший…

В глазах пришедших на вокзал ксендзов светилось одобрение. Смешанное с известным опасением – ох, не погладят по головке красные… Учителя не знали, как остановить несвоевременное пение.

Атаман неуверенно, словно сквозь строй, шествовал между стоявших с двух сторон солдат и офицеров. «Братцы, помилосердствуйте…» – дергалось в изменническом мозгу. С противоположного конца живого коридора стремительно и неотвратимо, наклонившись по-бычьи вперед, приближался сутулый польский вождь.

Дошагав до атамана, маршал выбросил сильную руку вперед. Крепко сжал атаманскую кисть. Полководцы обнялись и расцеловались. «Поцелуй Иуды», – подумали оба.

Маршал увлек атамана в свой вагон, где оставался с ним довольно долго. Выйдя после разговора на перрон, они еще долго обсуждали условия межгосударственного сотрудничества. Затем, усевшись в кадиллак с желто-голубым флажком, атаман поехал одаривать расквартированную в городе дивизию сечевиков. Глава державы, тот направился по собственным делам, атамана заведомо не касавшимся. Одним из дел было совещание польского штаба, на котором маршал объяснил, в очередной уже раз, но с новыми, в свете новой информации, нюансами следующее.

– Господа! На карту поставлена возможность сделать еще кое-что для Польши. Это кое-что – ослабление могущества России. Если мы создадим независимую Украину, в качестве перегородки, то Россия, загнанная в шестнадцатый век, более не сможет нам мешать. Вопрос, однако, в том, возникнет ли эта, так сказать, Украина. Хватит ли ей людей, достанет ли ей сил. Мы не можем торчать тут вечно. Потому я намерен обратиться к местным полякам. Они должны понять меня и мне помочь. В их интересах не саботировать украинское государство, а вместе с украинцами его создавать. Нам эти земли не нужны. В том смысле, что… Вы понимаете… К сожалению, Петлюра не играет на Украине никакой ровным счетом роли. Он всего лишь инструмент, не более. Если нам самим не удастся ничего здесь сделать, нам придется оставить ее, Украину, в хаосе, на произвол… А что дальше, покажет будущее.

Была среда, пятое мая двадцатого года. Двумя днями ранее, в Житомире, был отдан приказ о движении польского войска на Киев.

* * *

Было бы наивностью считать, будто в те роковые дни вся Польша и вся Россия только и думали что о случившейся катастрофе. Так не бывало никогда и нигде. Если для сравнения обратиться к другой великой войне России, то окажется: осенью восемьсот двенадцатого, когда Буонапарте стоял в Москве, жители Петербурга и Воронежа были заняты обычными своими делами. (См. четвертый том не единожды упомянутого в этой части Толстого.) Сходным образом весной девятьсот двадцатого жизнь варшавян, москвичей и харьковчан текла по привычному руслу, вращаясь в кругу повседневных забот, мало связанных с происходящим в Житомире, Казатине, Бердичеве. Если не считать того, что после польского вторжения чрезвычайные комиссии стали смелее прибегать к высшей мере.

Что тут говорить о большинстве, если даже Анджей Высоцкий, так близко к сердцу принимавший известия о киевском походе, не говоря уже о горестной истории с Метеком и о беспокойстве об уехавшей в Сосновец Асе, даже он в пятницу 7 мая был озабочен не войной и не Силезией. Его, сидящего в ресторане на Мокотовской, терзало иное. Неловко признаться что.

– Девочки, вот что лечит от грусти, – решительно сказал ему Мацкевич. Прекрасно знавший, что именно в девочках дело. Вернее, не в девочках, а в девочке, и не в девочке даже, а во вполне шикарной даме, незамужней. Насколько было возможно судить.

– Мацкевич! – простонал штабс-капитан.

– Клин вышибают клином. – Мацкевич зачем-то постучал по опустошенной им бутылке. – Как там у вас с профессором Котвицким, клавус клаво пеллитур? Назначь свидание Анеле, пригласи к себе Хелюню. Мне бы парочку таких вместо Евы и Дороты. Красивые, спортсменки, они же только ждут. Ну не пришла… Мировая трагедия – Циля не пришла в Саксонский сад.

– Мацкевич!

– Сто лет назад, когда всё в мире оставалось на местах, к актеркам ездили знаешь зачем? Вспомни развратного Пьера с Курагиным.

– Мацкевич!

– Тебе не нравится Толстой? А я люблю его книгу, в ней много житейской мудрости, автор знал предмет не понаслышке. Кто она хоть, разводка? Или безутешная вдовушка?

– Мацкевич!

– Зачем так кипятиться? Тем более сегодня, когда наши доблестные войска…

Мацкевич забросил в рот последний кусок баранины и запил его последним глотком вина. С видом факира вытянул из портмоне три небольших блестящих карточки.

– Вот тебе пара адресов, я заранее припас, цени мою заботу. Особенно рекомендую заведение мадам Квасневской. Приличное, с культурным персоналом, собственный врач из Вены, лично знал доктора Фрейда.

– Забери, – надулся Анджей. Вспомнив, что возят на обиженных, попытался перевести беседу в иное русло. Уцепился за упоминание о доблестных войсках. – Кстати, что ты думаешь о Киеве?

– Кондом не нужен, трижды в неделю осмотр. Если девчата заподозрят неладное, предупредят тебя сами. Не веришь? Проверь!

– Слушай, если мы войдем в Киев… Быть может, у наших гениев хватит ума не входить… и удастся закончить дело перемирием?

– Не удастся. Заведение в новейшем стиле, называется найт-клаб, если читать по-человечески – нихьт-клуб. Стройненькие барышни, отобраны и обучены специалистом из Большого, разумеется негласно, танцуют перед столами практически без лишнего. Ежели тебе претит разврат, можешь просто поглазеть. Когда у меня не… нет настроения, я так и делаю.

– Забери.

– И последнее. Особое внимание на златокудрую Моню. Насколько понимаю, аккурат в твоем вкусе. Описать?

– Забери!

Мацкевич, хихикнув, поставил стакан на карточки и тяжело поднялся.

– Можешь их выкинуть сам. Прости, спешу, срочный заказ из «Вольных шуток» на антибольшевицкие стихи. Первая рифма рождается прямо сейчас. Алле-оп! Русские советы под кондом надеты. Авантажно? Запомни – златокудрая Моня.

Сунув по дороге купюру обер-кельнеру, Мацкевич выплыл из ресторана. Мощными габаритами, неразборчивостью в связях и способностью сопрягать что угодно с чем угодно он действительно смахивал на l’Russe Besuhof76. Анджей, озираясь словно ленинский шпион, вытянул из-под стакана карточки. Незаметно сунул в карман, твердо решив – выкинет в первую же урну. Оставлять их здесь нельзя, никак. Что подумают о нем официанты?

* * *

– Пан офицер скучает?

– Откуда ты знаешь, что я офицер? – хрипло отозвался Анджей. Оторвав взгляд от эстрады, где в ритме танго извивалась обнаженная паненка. Рядом с ним, почти вплотную сидело – как оно к нему подобралось? – обворожительное существо.

Удивительным образом он сказал незнакомой девушке «ты». Или естественным? Странно видеть пани в девчонке, что садится к тебе за столик без приглашения и в том самом, в чем родила ее мать. Практически. Как сказал бы Мацкевич, без лишнего. Только самую малость, фиговый листок в виде шелковых панталончиков, не достигающих середины бедра.

На грудке и упругом животе плясали огоньки вертящихся под потолком фонариков. Квазиаргентинская мелодия дышала знойной и фальшивой страстью. Ее наигрывал невидимый во мраке рояль, стоявший где-то в углу, за пальмой. Посетителей еще было мало. Анджею, можно сказать, повезло.

– Видно по всему, блондинчик. Выпьем на пару? Я закажу.

– Как тебя… зовут? – прохрипел он снова. Почему так пересохло в горле? С непривычки? Паненка на эстраде, повернувшись задиком к столам, провела руками по выпуклым, прикрытым легким шелком ягодицам.

Анджею захотелось, чтобы девушку звали Моней. Что-то в ней было. Такое. Особенное. Аккурат в его вкусе, как сказал бы известный пошляк.

– Моня, – улыбнулась девушка.

Анджей переспросил. Для очистки совести.

– В вашем… клубе одна лишь Моника? Или есть еще другая?

Девушка обиженно надула губы, яркие и сочные.

– Одна. Если тебе нужна другая, могу позвать Габрысю. Или Эвуню. Звать?

Анджей испугался. Нет, не надо. Пусть останется Моня. Габрыся и Эвуня, может, тоже ничего, но про Габрысю и Эвуню неизвестно, тогда как Моня здесь, и она-то как раз… Чертов Мацкевич, откуда он знает?

Непонятно было только, что в этой Моне златокудрого. Светло-русые волосы, возможно с золотым отливом, в полумраке не разберешь. Но лишь самую чуточку волнистые. (Чуть позже, в отдельном кабинете он поймет. Что именно? Что Мацкевич – вульгарная личность.)

Угостив Монисю лимонадом – от вина та отказалась, настояв, чтобы вино он выпил сам, – Анджей, препротивнейшим голосом, повторил:

– Так с чего ты взяла, что я офицер?

Спросил, хотя прекрасно понял. Ни один нормальный штатский не обидится, если назвать его случайно офицером. Беспроигрышный ход. Интересный, кстати, парадокс. Штатские любят потешаться над военными, в особенности над кавалеристами – ограниченные солдафоны, жеребцы. И каждому хочется выглядеть в женских глазах офицером. Желательно кавалеристом. Один ученый немец, слышал Анджей, что-то говорил про какие-то архетипы…

Моня осветила улыбкой лицо. Безумно красивое – девам к лицу полумрак.

– Льва узнают по когтям, а польского орла…

Еще одна заготовка. Анджей, так и быть, подыграл.

– По перьям, солнышко? – Боже, что он несет? «Солнышко». Да в нем же пошлости не меньше, чем в Мацкевиче.

– По полету, котик. – Моника красиво обнажила зубки. – И по короне.

– По австрийской кроне? – Дал кельнеру знак «повторить». – Польская марка не котируется?

 

Оказавшись в обитом бархатом кабинете – кто предложил? он сам? она? – Моня легко стащила с Анджея пиджак, рубашку и рассчитанным, точным жестом толкнула офицера на диван. Села к нему на колени, как на лошадь, только лицом к лицу. Ощутив приятнейшую в мире тяжесть, Анджей попытался окончательно избавить Монику от лишнего.

– Какой ты быстрый! – удивилась та, ласково ударив польского орла по крыльям. – Я еще не знаю, как тебя зовут.

Анджей, презирая себя, сглотнул слюну. Не придумав другого имени – что у него с головой? – назвал свое собственное. Мало ли Анджеев в Варшаве. Снова попытался проникнуть пальцами под шелк.

– Какой ты быстрый! Расскажи мне лучше, что означает имя «Анджей». Не могу же я, не зная главного.

Вероятно, третья заготовка. Красотка тянет время. Но зачем?

– Я могу рассказать тебе даже, что означает имя Моника. Оно происходит от греческого «мóнос, мóне, мóнон». То есть «одна, единственная». Давай это снимем?

Прикрыв на миг глаза, он провел ладонью по Мониной груди. Открыв, увидел в кабинете женщину. Относительно молодую и не совсем одетую. В полумраке не разобрать.

– Молодые люди, не желаете шампанского?

– Желаем, пани Катажина! – повернула к ней головку Моника. – Купишь мне шампусику? Тогда сниму. Что хочешь. У тебя бумажник в пиджаке?

Анджей машинально кивнул. Моня, соскочив с коня, извлекла из кармана и подала Катажине бумажник. Та, положив его обратно в карман, поставила на столик темную бутылку. Вероятно, зеленую, но в полумраке…

– А это вам, пан офицер. – Женщина протянула Анджею стопку красноватой жидкости. Ликера? Черт его знает. – Подарок от аур клаб. Нет, нет, отказываться нельзя. Монечка обидится. Вам ведь нравится наша Монечка?

К Анджею на колени златокудрая Моника вернулась без лишнего. (Мацкевич – трижды пошляк.) Тяжесть сделалась приятнее вдвойне. Теплое, самое любимое им бремя. Анджей коснулся Мониной груди щекой. Одной рукой провел по ягодицам. Другой попробовал проникнуть в область золотистых кудрей.

– Какой ты быстрый! Спасите, спасите, я в лапах полового хулигана. Налей шампанского и расскажи мне наконец, что означает имя Анджей.

– А потрогать?

– Вам только трогать всем. И нашим, и американцам.

– Каким еще американцам?

– Ребятам из американской эскадрильи. Костюшковцам. Мерику, Джоннику и Седрику.

На краткий, очень краткий миг Анджею стало не по себе. «Иду по стопам авантюристов и подлых наемников… А кем был на Кубани я сам? Но нет… Я просто не мог оставить товарищей. До поры до времени… не мог».

– Мерик самый отчетливый, у него… – Взирая на вещи со своей изящной колокольни, Моня обладала суворовским глазомером и отчетливо определяла дюймы. – Или у Седрика? Джонник он тоже ничего. Только жадный. Слушай, они такие жадные. Ты же не такой, правда? Мы, поляки, другие? Мы ведь славяне и римские католики, а они эти… которые против папы. Можешь снять брюки. И тоже пей. Ты ведь заплатил. Так как там с Анджеем?

Без брюк тяжесть Мони оказалась приятней втройне.

– Имя Анджей… – начала объяснять он Моне. Правая его ладонь пребывала на горячих ягодицах. – Имя Анджей, дорогая Монечка, происходит от другого греческого слова. «Андрéйос, андрéйа, андрéйон». Что означает мужественный. Понимаешь, я к чему?

И кто из нас больший пошляк, спросил бы, услышав, Мацкевич. Монися, та спросила о другом.

– Если ты такой мужественный, почему ты не в армии?

Анджей опешил. Нахалка забыла, что полчаса – или час? – тому назад называла Анджея офицером. Воздействие шампанского?

– Тебе-то зачем, чтобы я был в армии?

– Чтобы ты защитил меня от большевиков.

Анджей удивился.

– Ты боишься большевиков?

Теперь удивилась Моня. Наливая себе и ему шампанского – Анджей впоследствии так и не вспомнил вкуса, – объяснила:

– Если они сюда войдут, они убьют мою мамусю и жестоко меня изнасилуют.

– Ну тогда я тебя защищу. От большевицкого насилия.

– А родину? – Моня протянула Анджею бокал.

– Родину? Ее, пожалуй, тоже. Но вообще-то, Монися, мне в польской армии делать нечего. Я, знаешь ли, штабс-капитан, а в нашем войске такого звания нет.

– А это сколько будет звездочек? – заинтересовалась Моня, выдавая юный возраст. Или факт, что обрела профессию не раньше осени пятнадцатого.

– Четыре, солнышко.

– Надо же. А с виду такая овечка.

– Каждый штабс-капитан это волк в овечьей шкуре. Показать?

– Какой ты быстрый!

Получив по крыльям, Анджей вновь заметил в кабинете женщину. Когда она вошла, откуда?

– Пан офицер, вы хотите угостить нашу Монечку шампанским? Я возьму? Не беспокойтесь, я найду.

Снова шампанское? А предыдущая бутылка? Всё выпили? Когда? Он тут всего пятнадцать минут. Анджей кивнул и попытался повторить попытку. Золотые кудри… Моня уверенно отвела его ищущую руку. Налила, не слезая с коня, лишь наклонившись тренированным телом, в два бокала из новой бутылки. Ему и себе.

– Давай, Анджейчик. За границы тысяча семьсот семьдесят второго года.

Анджей на секунду, на малую секунду протрезвел. Она – серьезно? Не стоит отвлекаться от главного, но все же любопытно…

– Моня, скажи, зачем тебе границы тысяча семьсот семьдесят второго года?

– Но это же Речь Посполитая. Наша Речь.

– Где ты набралась этой дури?

– Тут столько умных людей бывает.

Да уж точно, некий умник тут сегодня налицо. Что бы сказала Барбара? Басенька, Басенька… Анджей поиграл золотистыми кудряшками. После затронутой серьезной темы Моня не возражала. Но едва он в задумчивости, совершенно ненамеренно проник чуть дальше, раздалось обычное: «Какой ты быстрый!»

Узнав, что Анджей пишет для газет – зачем он ей всё это говорил? – Моня сообщила, что обожает театр. «Я тоже», – признался Анджей. Встав, предложила потанцевать под проникавшую из-за полога музыку. Прижималась телом, не отводила больше руку от кудрей. Появлялась женщина, Катажина. Улыбалась. Брала пиджак. Чмокала Анджея в щеку. Подставляла ласковые губы. Руки от Мони он не отводил. Что ему за дело? Чем он хуже Мацкевича? Бася… Маня… Чихать он хотел на Басю. И на Маню. И на Хелю. И на Цилю.

А потом… Кажется, Моня была уже готова. Или ему казалось. Словом, она почти легла. И вот тут-то, когда он почти… музыка сделалась громче. И была то совсем другая музыка. Голоса – четыре или пять – не очень стройно, но очень громко пели. Нечто совсем нездешнее. То есть не аргентинское, не квази. Моня вздрогнула.

– Чего это они, Анджейчик?

В самом деле, чего? Анджей не был завсегдатаем «нихьт клубов», но предполагал, что репертуар в них несколько иной, даже если гости разгуляются. Представить их поющими подобное было затруднительно. Между тем из-за полога неслось:

Радуется сердце

и душа ликует –

Кадровая рота

в битву марширует.

Ой да ты, родная,

Рота дорогая!

Нет такой, как Первая!

Анджей озадаченно присел. Ошарашенная Моня примостилась рядом. Голоса гремели, и их делалось всё больше.

Коль москаль-собака

путь нам перекроет,

Пуль не пожалеем,

в пыль его зароем.

– У вас так часто? – выдавил Анджей. До чего же невовремя.

Моня повертела головой. Подумав, припомнила:

– Марсельезу пели однажды. И Седрик с Мериком что-то американское. Я пойду пописаю, ладно?

– Пописай. И разведай, что в мире делается. Уж больно гости ваши распелись, не к добру.

А коль шелудивый

сдаться не захочет,

Мы ему штыками

брюхо пощекочем.

– Ты тоже наш гость.

– Я не поющий. И не пьющий. Почти.

И когда прогоним

русских мы поганок,

Целовать красивых

будем варшавянок.

Ой да ты, родная,

Рота дорогая!

Нет такой, как Первая!

Моня, выходя, элегантно вильнула попкой. В самом деле, было за что бороться. В голове само собой сложилось: «Золотые кудри. Розовые грудки. Шелковые попки. Ах, зачем вам юбки?» Он тоже мог бы стать поэтом легионов.

В Монино отсутствие репертуар стал менее хулиганским и более торжественным. В зале, уже с десяток голосов, не всегда согласно, но с воодушевлением выводили:

Не носят лампасов, и серый их строй

Нигде не пестрит позолота,

Но в первых рядах устремляется в бой

Та серая наша пехота.

Анджей вздохнул. Вражеская песня, но красиво, спору нет. Не в таком, конечно, исполнении и не в таком, пожалуй, месте. Бедный, бедный Франек.

В холод, дождь и зной стрелки шагают,

Блеск затворов, ровный четкий шаг.

И деревья их благословляют –

Ведь они за Польшу в бой спешат.

Быть может, это ты, Анджейчик, бедный? Не за тех и не с теми боролся? Не под теми знаменами, не с теми песнями? То ли дело это.

Ровно на солнце колышется сталь,

Девчата застыли в воротах,

Но гордо стрелки смотрят в дымную даль.

Эх, серая наша пехота!

Из трагической задумчивости штабс-капитана русской службы вывел голос Мони.

– Анджейчик! Котик! Милый! У меня для тебя сенсация!

Анджей поднял голову.

– Что? – Хотя давно уже понял, в чем дело.

– Тебе не нужно идти в армию! – радостно вскричала, запрыгнув к нему на колени, Моня. – Наши в Киеве. Купи еще шампанского по такому случаю.

– Бумажник подай, – сказал он равнодушно. – Черт бы вас побрал, теперь мне придется записываться в армию.

– Почему? – Моня непритворно изумилась, – Я же сказала тебе – наши в Киеве.

– Потому и придется. – Он развернул портмоне. – Черт, где мои деньги? Вы что, всё выгребли? Моня! Мать, мать, мать, мать, мать.

Он в ярости вскочил. Стало проясняться затуманенное шампанским и подозрительным ликером сознание. Вопрос только, чем была вызвана ярость. Киевом или исчезнувшими марками – гонорарами за несколько заметок и статей. Он яростно начал натягивать брюки. Яростно схватил рубашку. Глазами яростно искал пиджак.

Им горн не играет и рог не поет,

Их косит огонь пулеметов.

Но в первых шеренгах на битву идет

Та серая наша пехота.

– Не уходи! – простонала жалобно Моня. – Это не я, а Катажина. Она всегда так с новенькими. Хочешь я Габрысю позову? Мы отработаем. Знаешь, какая у нее попочка? Она такие штуки знает. Анджейчик! Но ведь праздник, такой сегодня праздник. У тебя что, совсем опустился?

71Лежать, дерьмо. Твоя песенка спета (нем.).
72Стоять, полячишко! (нем.)
73Бери! Чисти! (нем.)
74Тех, что в сапогах (нем.).
75Национальные гимны (пол.).
76Русского Безухова (искаж. фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru