bannerbannerbanner
полная версияДвадцатый год. Книга первая

Виктор Костевич
Двадцатый год. Книга первая

– Полезные у вас знакомства, Барбара Карловна. Вот вы, Михаил Константинович, знаете товарища Шниперовича?

Михаил Константинович, не слушая, уткнулся в листок. Хмуро сообщил:

– Вот и позитив. «Москва. К возобновлению трамвайного движения. С двадцатого числа». Уже два дня, друзья мои.

– А мы дураки уехали, – заметил Костя.

* * *

В пятницу утром, двадцать третьего числа, Бася и Костя увидели Петю Майстренко опять. Наглец заявился прямо к ним, на Лермонтовскую. Мялся у калитки, откашливался. Поглядывал на Олеську с котом, словно они ему чем-то мешали.

– Ну? – подбодрил его вышедший из дома Костя. – Чего изволите?

– Я по делу. Есть просьба и предложение.

– А мне показалось, – вмешалась Бася, – вы по иному вопросу.

Комсомолец проявил смекалку.

– Ну, это, конечно, тоже. В первую очередь. Прошу прощения. Это в общем и целом не я. Товарищ Мерман… Я больше…

– Петя, сколько вам лет? – оборвал его Костя. – Вас не учили, что доносить нехорошо?

– Это не донос был, а сообщение. Непростая обстановка. Не видите разве?

– А вы, стало быть, не доносчик, а сообщник? По причине сложной политической обстановки?

У Пети растянулся в улыбке рот. Не совсем был, похоже, болвантроп.

– Скажите папе, – сказал ему Костя, – что я просил поставить вас в угол. Ладно, излагайте свою просьбу и предложение.

Петя изложил. Предложение и просьба состояли в том, чтобы Бася как ведущий специалист Республики прочла лекции в учительском институте, по просьбе комсомольской ячейки. Первую в понедельник, двадцать шестого апреля, а дальше, как получится, но чтобы уложиться до июня. Про французскую революцию, Коммуну и в том же роде. Хоть про Наполеона и всех его женщин. Начать можно сразу с Наполеона.

– А потом на прием к Шниперовичу? – съехидничала Бася.

– Или сразу к Натанычу? – хмыкнул Костя.

Петя пропустил их едкости мимо ушей. Зато сообщил, вроде бы как по секрету, что в тот же день освободили всех, кому не было предъявлено обвинения. «Валю тоже!» – обрадовалась Бася. Решила справиться о ней в библиотеке. До этого она, по совету Кости, не рисковала, чтобы не привлекать к Валентине внимания. «Суворовские штучки, – в свою очередь подумал Костя. – Что же, с паршивой овцы…»

– К вам, товарищ Ерошенко, у ячейки тоже предложение имеется. Чтобы вы прочли про древний Рим. Про Суллу, Цезаря, разложение, упадок. Вы же знаменитость у нас и за пределами.

Бася умоляюще взглянула на Костю. Впрочем, он и так бы не устоял. Бывшая первая гимназия… И ко всему, неистребимые инстинкты просветителя.

– И еще подарок от ячейки.

– Это лишнее, – насторожился Костя.

Но Петя, распахнув калитку, уже втаскивал сияющий медью новехонький французский граммофон.

– Это лишнее, – повторила за Костей Бася. Петя крутнул головой и поставил аппарат на посыпанную щебнем дорожку. Олеська и ее хвостатый друг принялись исследовать диковину.

– Национализированный? – поморщился Костя, отодвинув кота от граммофона. – Перераспределение патрицианской собственности после демократических проскрипций?

– Трофейный, – нашелся Майстренко. Подумав, уточнил: – Петлюровский.

Он явно понимал про Костю больше, чем следовало ожидать, и гораздо больше, чем стоило.

– И еще вот! Товарищ Суворов просил частично это… компенсировать. Чтобы не было осадка в душе.

Выйдя на улицу вторично, Петя снял со стоявшей на улице коляски деревянный ящик и, покраснев от натуги, втащил его в калитку. Гордо откинул крышку. Блеснули бутылочные горлышки. Белое, красное, шампанское. Олеська быстренько пересчитала: шестнадцать штук, тетя Бася!

Снова Суворов, подумалось Косте. Этот тип оставит его когда-нибудь в покое? Можно было не сомневаться – предложение о лекциях исходит от него. Наивный Майстренко уверен – контролер из Киева хочет загладить промах Оськи Мермана. Знал бы ты, Петечка…

Смирившись с неизбежным, Костя возражать не стал – легко было представить, что закатит режиссер, узнавши об отказе. К тому же, Олеськин родитель, Климентий Мартынюк, привез вчера с хутора сала, баранины и здоровенного судака. Павел Евстафьевич, пригласив синеастов на ужин, с утра был в заботе, чем бы этот ужин запить.

Костя проявил задатки Соломона.

– Лучше пусть кинобригада выпьет, чем Натаныч.

– Точно, – обрадовался Майстренко. – Только Натаныч такого не пьет, вы уж его простите.

* * *

Будучи приглашен на гулянку с граммофоном, Генералов, чтобы не пропал напрасно день, побывал в политотделе пятьдесят восьмой дивизии. Для солидности – чтобы смотрелось как делегация – он прихватил с собою Агнию Карпенко. Агапкина в подобном деле не годилась, слишком молода и не особенно красноречива.

На прилегающих к штадиву улицах они застали удивительный переполох. Перемещались пешие, с винтовками красноармейцы, проехал грузовик, проскакали верховые. Проходя мимо столпившихся командиров, режиссер и Агния услышали и вовсе непонятное: «Вторая галицийская… Винница… Сто семьдесят вторая на Калиновку…» Заметив Генералова со спутницей, командиры смолкли. В присутствии Агнии смолкало всё. Была бы с ней Баська, они бы смолкли часа на полтора.

Просьбой режиссера начполитотдела, интеллигентный и в очках, был озадачен.

– Какой парад, дорогой товарищ? Что вообще вы делаете в Житомире? Какая кинобригада?

Генералов попытался объяснить. Парад он имеет в виду первомайский, это уникальный шанс для девяти полков дивизии – быть запечатленными на кинопленку и навсегда войти в историю.

Начполитотдела в недоумении взглянул на своего помощника, парнишку лет девятнадцати, в хаки и скрипящих портупеях. Тот, оторвав глаза от Агнии, промолчал.

– Мы не войдем в историю, товарищ Генералов, – объявил начполитотдела, – а в нее уйдем, навеки и очень скоро. Вы действительно не понимаете, что делается? В Киев, друзья мои, в Киев! Съемки временно приостановлены.

На улице до Генералова дошло.

– Так этот типчик поляков перепугался! – объявил он Агнии. – Нет, ты видала паникера? Скоро переговоры, у нас тут целая дивизия, а он разводит балаган, да еще с посторонними людьми! Я бы на месте особого отдела с такими субчиками не цацкался.

– Мне кажется, он прав, – не согласилась Агния. Она не знала, разумеется, что во всех девяти полках пятьдесят восьмой дивизии после прошлогодних битв насчитается восемьсот пятьдесят пять штыков, меньше чем по сто на полк и меньше чем по триста на бригаду. Но женским сердцем чувствовала: начполитотдела был искренен и честен.

– Смотри, никому ни слова, – разозлился Генералов. – Только от поляков я не бегал. Потанцуем сегодня вечером, а?

– Только с Ерошенко не подерись.

– Я тебе драчун какой? Ну сказанул, бывает. Я, что ли, виноват? Он со своей полячкой, факт. Теперь как дураки сидим без пленки, а Зенькович в Киеве резвится. Или, может, его уже того, в чеку уволокли? Шутка, Агния, шутка!

* * *

Ссоры с Костей избежать не удалось. Виноват был, разумеется, не Костя, а Генералов. Выпив под барашка первую бутылку красного, присовокупив к ней толику принесенного с собой самогончику, режиссер полез к киносъемщику с разговорами.

– Нет, ты скажи, брат Ерошенко, – перекрикивал он граммофон, отбиваясь от почуявшей недоброе Агнии, – что ты обо мне думаешь? Я же чувствую – камень носишь за пазухой. Каменюку целую. И ты, и прочие.

В результате Костя, не в меру деликатный, не выносивший шума, крика, гама… Тот, что всеми силами избегал наималейших конфликтов – стычка с Коханчиком не в счет… Гордость первой житомирской гимназии, светило русской классической филологии… Словом, в тот вечер он сказал, что думает о режиссере. Перед этим, по выражению Сони Гнедых, он с Басей пил абрашку под барашка. На двоих ушло без малого две бутылки, и Бася отнюдь не первенствовала.

– Знаешь, Генералыч, – сказал он с испугавшей Агнию и насторожившей всех, кроме режиссера, задумчивостью. – Знаешь, Генералыч, я такого, как ты, даже в Гондурас не возьму.

У режиссера отворился рот – стоявшие рядом увидели это несмотря на густеющий мрак.

– Да на хрена мне твой Гондурас? – промычал он в недоумении.

Бася, оставив на тарелке баранью кость, кинулась на помощь. Осталось вопросом, на помощь кому, режиссеру или киносъемщику.

– Костенька, мы же собирались в Коста-Рику, – заулыбалась она в обе стороны.

– Мы-то махнем в Коста-Рику, но Генералыча я не возьму и в Гондурас, – подтвердил Константин непреклонное решение.

Отошедшие хозяин и хозяйка, а также светотехник Промыслов ничего не слышали. Олеська, мало что понимавшая, повторяла красивое имя: «Гондурас, Гондурас».

– Да не хочу я ни в какой Гондурас, – отбивался режиссер, озираясь в поисках поддержки. Поддержки не было, одно лишь любопытство, даже со стороны Агапкиной. Олеська возилась с котом: «Чи хочеш до Гондурасу?» Хозяин за деревьями у костерка мудрил над судаком и бараниной.

Костя зловеще осклабился, устрашая Басю выражением лица.

– Хочешь, Генералыч, хочешь. Все вы хотите. Не получается только. Но имей в виду, не видать тебе Гондураса как своих…

– Эй вы! – топнула Бася испанским каблучком. – Довольно с вашим Гондурасом. Что вы оба там забыли?

– Он не мой! – взъярился режиссер.

– Твой, твой, – настаивал младший киносъемщик.

Из-за дерева торжественно выплыли Павел Евстафьевич и Промыслов, с новой порцией барашка и рыбы на подносе. Бася невольно зажмурилась от запаха, бросив взгляд на непочатые бутылки. На горлышках поплясывали отблески костра.

– Ладно, Генералыч, не дуйся. – Костин голос сделался усталым. – Ты же не виноват, что таким получился. Среда заела.

Не дожидаясь, что режиссер начнет выпытывать, каким таким он получился, а младший съемщик выдаст пару новых откровений, Агния поспешно предложила:

– Друзья! Чего-то приуныли мы с этим граммофоном. Давайте-ка сами споем. Начинает… – Понимая, что взрослым пока не до песен, обратила взор на подрастающее поколение. – Елена Мартынюк!

 

Олеся с готовностью отпустила кота. Выйдя вперед, объявила, що буде спiвати про хмару.

– Про що? – спросила Бася.

– Про чорну хмару, голоту и дуку.

Костя, Агния, хозяин и хозяйка странно заулыбались. Гнедых, Агапкина и Бася, видя их улыбки, переглянулись. Что же касается режиссера… Кстати, куда он подевался?

– Це ж не дитяча пiсенька, – осторожно заметил Костя. Штабс-капитан, как известно, не выносил ни малейшей агрессии – стычки с Коханчиком и Генераловым не в счет, – между тем песня про чорну хмару выражала не самые благодушные настроения масс. Совсем недавно подобные настроения представлялись забавным анахронизмом, мнилось, еще лет двадцать-тридцать и социальный прогресс сотрет общественные противоречия. Но последние три года показали – пути прогресса неисповедимы.

– Я не знаю дитячi, – объяснила Леся.

В самом деле, подумал Костя, откуда взяться на селе дитячим пiсенькам? На хуторах и в селах всё по-взрослому. Дети живут наравне со всеми, зная и видя такое, о чем иной петербуржец, парижанин, мадридец не имеет отдаленнейшего представления.

– Про хмару так про хмару, – рассудила Агния. – Начинаем? Ой наступила…

– Наступала, – поправила Олеся.

– Не наплувала? – задумался Павел Евстафьевич.

– Пусть наступала, раз Олеська хочет, – решила Клавдия Никитична, и Олеська, Агния, Костя и хозяин затянули, довольно складно, будто бы не раз уже пели вместе:

Ой наступала та чорна хмара,

став дощ накрапать.

Ой там збиралась бiдна голота

до корчми гулять.

Басе мелодия показалась мрачноватой, но только поначалу. В темноте завыл соседский пес, за ним другой и третий. Олеська схватила Костю за руку и потащила его, несколько смущенного, по кругу. «Привыкай к детишкам», – посоветовала Косте Агния, беря его за другую. К Агнии, прыснув, присоединилась Бася. К Басе – Павел Евстафьевич, к Павлу Евстафьевичу – супруга, к супруге – Соня, к Соне – Агапкина. Режиссер не появился, сонный Промыслов остался на скамье. Бася пожалела, что не знает слов и не может подпеть.

«Пили горiлку, – выводила Леся. – Пили наливку, – вторили Костя с Агнией. – Ще й мед будем пить!»

А хто з нас, братця, буде сміяцця,

того будем бить!

Для наглядности Олеська выбросила в воздух сжатый кулачок. Агния, на миг оторвавшись от Кости, повторила грозный жест. Котище что-то фыркнул по-котячьи.

– Прямо про нас! – поразилась Бася.

– Якщо ми голота… – промямлил Костя.

– Жалко Зеньковича нет, – посетовала Соня.

«Пляшите, пляшите», – думал укрытый за деревьями режиссер. Отпивая из прихваченной бутылки – белого ли, красного, после самогончика различалось с трудом, – он засовывал в рот ароматные куски – то ли барашка, то ли судака – и пытался вспомнить, где же он лежит, этот треклятый Гондурас, в Африке, Азии или в Америке? Но какая, к черту, разница, хватит обижаться – да и на кого, на жалкого Ерошенко? Надо бы выйти, взять еще кусочек да умыкнуть другую склянку, пока голота всё не выхлестала. Распелись тут, паникеры. Кого испугались, Пилсудского с легионерами?

Ой беруть дуку за чуб за руку,

Третiй в шию б’є.

Ой, не йди туди, превражий сину,

Де голота п’є!

«Чому не дитяча пiсенька? – думала, ступая по кругу, Бася. – Веселая, смешная». «В самом деле, – думал Костя, – Агния права, мне надо привыкать к детишкам». «Да уж надо, – думала Агния. – Будет с кем про чорну хмару заспiвати». «А можно и про что другое, – думал Павел Евстафьевич, – про амур, тужур». «На амуры потянуло старого кобеля, – думала Клавдия Никитична. – Так и быть, подержись за ручку, года три вспоминать еще будешь». «Где же Зенькович, когда он вернется? – думала Соня. – Завтра или послезавтра?» «Настучу Генералычу по башке, чтобы пьяных не устраивал скандалов, алкоголик», – думала Агапкина, полюбившая внезапно Костю и Барбару.

О чем думал величезный кiт Василь, о том никому не ведомо. Ученые так и не решили окончательно, способны ли коты к абстрактному мышлению. У многих гимназистов, студентов и ответработников оно, как известно, отсутствует.

Тьма, едва тревожимая костерком, становилась гуще и гуще, псы завывали и тявкали громче и громче. «Надо бы сказать девчатам, пусть чего-нибудь накинут, – вспомнила хозяйка, – не май месяц, прохладно уже. Винцо, оно, конечно, согревает, да как бы утром соплями не изойти».

Никто из них – поющих, веселых, озабоченных, обиженных, сонных – не знал, что здесь кончается короткая повесть о счастье.


Часть III. ВТОРЖЕНИЕ




O wiosno! kto cię widział wtenczas w naszym kraju,

Pamiętna wiosno wojny, wiosno urodzaju!58

(Мицкевич)


Вдруг слабым манием руки

На русских двинул он полки.

(Пушкин)

1. Стрелочки на карте

И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека.

(Толстой)


А поезд тихо ехал на Бердичев.

(Из народной песни)


– Будем, Лесбия, жить, пока живы, и любить, пока любит душа, – пробормотал, проснувшись, Ерошенко. Была суббота, двадцать четвертое апреля тысяча девятьсот двадцатого года. Выпитое накануне отдавалось тяжестью в макушке, однако не очень сильно. Организм был способен справляться и с более крепкими ядами.

– Катулльчик? – потянулась Бася. Голова не болела, почти. – Чей перевод?

– Покойного Корша.

– Так и думала. Дальше ведь про поцелуи, верно? Тысячу, потом еще, смешаем счет…

– Чтобы завистники не сглазили. Приступим?

– С продолжением? – Бася прикрыла глаза. Костя чуть сместился в сторону и навис над возлюбленной древлееллинским Дафнисом, сулящим отрады не одного лишь умственного свойства.

– Кстати, – вспомнил Дафнис. – Сегодня в ЗАГС открыто?

– В понедельник? – поморщилась житомирская Хлоя. – Успеется еще. Начинай.

– Сначала дверь запру. Ввиду продолжения. Дети рядом.

Осуществить похвальное желание Костя не успел. В дверь затарабанили и сразу же, не дожидаясь ответа, в комнату просунулась, головой вперед, Олеська. Низом ловко прошмыгнул Василь, давно намеревавшийся разведать закрытую для него территорию. Ерошенко, отпрянув от Баси, стремительно нырнул под одеяло.

– День добрий! – взвизгнуло дитя. – А там до вас ваш головний прийшов iз дiвчатами. Вже тверезi усi, неначе нiчого не пили. А я бачила, вiн бiльше всiх випив. Червоне та бiле та горiлку та шипучу, яку тьотя Бася пила.

Новости, принесенные тверезым головным, касались Зеньковича. Старший киносъемщик, придя в себя на госпитальной койке, сумел сообщить о случившемся в кинокомитет, и жуткая новость дошла наконец до Житомира. Решение приняли быстро. Костя немедленно выезжает в Киев, оказывает необходимую помощь Зеньковичу, забирает из кинокомитета пленку и, уладив прочие дела, возвращается назад.

С Костей вызвалась поехать Агния и насмерть перепуганная Соня. Костя хотел взять и Басю, но та, начавши было собираться, вспомнила о лекциях в учительском институте. «Может, перенесешь?» – спросил неуверенно Костя. Бася помотала головой – неловко. Генералов мысленно ее решение одобрил: «Правильно, Барбара Карловна. Если сразу оба смоетесь, в чеке заподозрят неладное. Ох, и хлебнул же я с вами».

* * *

Равнодушных к нему не было. Никогда. Его обожали, его ненавидели. Любовью он пользовался, в ненависти купался. Бешенство национальных демократов, изумленное негодование социалистов, проклятия внезапно народившихся – откуда, черт бы их побрал, – коммунистов, негодующее фырканье католических и протестантских попов – что-то в этом было. Бодрящее и освежающее, побуждающее к поступкам. Он и не смог бы иначе, без препятствий, без преодолений.

А преодолевать он умел как никто. Подчинить своей воле, навязать свою власть, если угодно – заткнуть всех за пояс. Сделать, вернее свершить, то, чего не сумели поколения отважнейших соотечественников. Извлечь из собственных ошибок пользу, какую другие не извлекут из самых правильных и взвешенных шагов. Заставить служить себе Вену, Берлин – а после Париж, Вашингтон и Лондон. Через десятки неудач прийти к победе, вымостить дороги трупами героев – чтобы отчизне было кем гордиться и кого поминать по праздникам.

Решительно всё свидетельствовало о том, что он, корсиканец из Свенцянского уезда, был человеком судьбы, Энеем Миттель- унд Ост-Ойропы, Цезарем и Августом современности. Кое-кто смеялся над его привычкой закладывать ладонь за борт шинели, видя в ней подражание – величайшему из великих. Глупцы! Ему просто так было удобно – как удобно было тому, кто с гимназии оставался его кумиром и чьи кампании он знал как мало кто. Предполагал ли он в детстве, что и сам будет командовать армиями?

Ровенский вокзал, куда медленно, подобно могучей триреме, вплывал серый поезд человека судьбы, был забит войсковыми эшелонами. Среди сотен вагонов, испещренных надписями на половине европейских языков – русском, немецком, венгерском, румынском, болгарском, польском, французском, – сновали сотнями молодые мужчины. В кителях, шинелях и куртках разнообразнейших фасонов и цветов – серо-голубых, серо-зеленых, голубых, коричневых, оливковых, горчичных. Иллюстрация к непростой предыстории новорожденной Grande Armée. Тарахтели моторы автомобилей. В вагонах похрапывали и стучали копытами лошади.

Главковерха и чрезвычайного главу державы, вступившего в командование третьей армией – он был, как водится, в серо-голубом мундире стрелка, никакого подражания, исключительно по привычке, – встречали генералы Листовский, Ивашкевич и Ромер. Недавние противника, генералы русской и австрийской службы, лояльные тогдашним своим правительствам – в отличие от него, сумевшего использовать Габсбургов против Романовых, а потом разделаться со всеми, включая прусских Гогенцоллернов. Не революционеры, не политики, не стратеги. Банальные служаки, карьеристы. На днях они двинутся в бой, под его, революционера, террориста и, если угодно, авантюриста началом.

Старше прочих, в том числе и маршала, был генерал-поручик Антоний Листовский. В прошлый месяц ему исполнилось пятьдесят пять. Судя по всему, пан Эдвард, его батюшка, избытком патриотизма не отличался. Чем иначе объяснить, что Антоша, родившийся через год после подавления Восстания, в залитом кровью мучеников Королевстве, получил образование в романовской столице? Выпускник Павловского училища, он был перед японской войной подполковником – и в то время, когда теперешний маршал добрался до Токио, чтобы содействовать микадо в организации диверсий, Антон Эдуардович сражался с врагами царя, а следовательно – против будущей Польши. Накануне Великой войны он сделался полковником, воевал в Королевстве, Малой Польше, Галиции против германцев и австрийцев, а значит – против будущего маршала. Дослужился до генерал-майора, стал командиром корпуса. Теперь, подтянутый и сухощавый, невысокий, франтоватый, в новой квадратной фуражке с серебристой змейкой на околыше, он стоял перед прежним противником, готовый выполнить любой его приказ.

(Ведь правда, Антон Эдуардович? Вы больше года успешно воюете со своими бывшими сослуживцами и подчиненными – красными и желто-голубыми. Пару недель назад, когда я не вовремя захворал, вы неплохо заместили меня на посту главы державы. Вы отлично проявили себя как командующий Волынским фронтом, ныне – второй моей армии.) Маршал крепко пожал генерал-поручику узкую сильную кисть. «Полагаю, всё в наилучшем виде?» «Так точно, господин маршал».

Далее всех от Ровно, в местах не столь, по известной классификации, отдаленных, родился генерал-поручик Ивашкевич, еще один генерал-майор царской службы. На границе киргизских степей, в глухом сибирском Омске, куда цари спровадили его отца, январского повстанца. Сыночек, не пойдя по папиным стопам, сделал карьеру в армии поработителей. В японскую войну отличился в Порт-Артуре. Великую начал, командуя сибирским полком, закончил – начдивом в польском корпусе русской армии. Все-таки в польском, в отличие от Листовского – тот братался с москалями до конца, до декабря семнадцатого.

Тяжелое тело, подкрученные усики, решительные, твердые движения рук – и усталый, измученный взгляд за стеклышками пенсне. Маршал знал: если генерал-поручик не оставит немедленно службы, то проживет он недолго. Еще в марте врачи диагностировали у командующего Подольским фронтом атеросклероз и прогрессирующее ослабление сердечной мышцы. Потребовали минимум трехмесячного отпуска. Сорокавосьмилетний генерал-поручик подал соответствующий рапорт. Но с отпуском пришлось повременить. Подольский фронт, с марта месяца – шестая армия, не мог в решительный момент истории остаться без проверенного главкома.

 

Ощутив странный приступ чувствительности, маршал едва не поприветствовал его по-русски: «Здравствуйте, Вацлав Витальевич». Ограничился дружеским рукопожатием. Глазами, бровями, усами говоря: я бесконечно вам признателен, не только я, но и отечество. Генерал печально улыбнулся.

Вслед за Ивашкевичем к маршалу подкатился коренастый Ян Ромер, по специальности артиллерист, выпускник военно-технической академии в Вене. Маленький, крепко сбитый, в темном резиновом плаще, в американских черных ботинках с не по росту высокими крагами из кожи, с загорелым как у мулата лицом, он вызывал невольную улыбку у наипочтительнейших людей. Но быстро ставил всякого на место. Так было в цесарско-королевской армии, где он, воюя с ваньками и итальяшками, дослужился до генерал-майора, так стало и в нынешней, польской, где он, подобно Ивашкевичу, отличился, деблокируя осажденный русинами Львов.

Стоявший в салон-вагоне, у окна адъютант показал глазами своему коллеге, уже известному читателю уланскому майору, на стоявший неподалеку автомобиль. До краев набитый конской амуницией – седлами, уздечками, недоуздками, вальтрапами. «Обзаводится», – добродушно заметил улан. Всего три дня назад Ромер командовал 13-й пехотной дивизией, штаб которой находился тут же, в Ровно. Теперь же он внезапно стал кавалеристом, возглавив кавдивизию Войска Польского. Саму дивизию тоже создали на днях, собрав шесть кавполков из разных мест. Номера дивизии не присвоили, она пока что была единственной.

Маршал пригласил встречающих подняться в салон. Обступив длинный стол, генералы развернули принесенные адъютантами карты. Глава французской военной миссии, дивизионный генерал Поль Анри – кавалерист, спортсмен и недавний победитель болгар – заинтересованно шевельнул аккуратно подкрученными усами.

* * *

Шагая с Агнией и Соней на вокзал, Ерошенко размышлял, по какому маршруту лучше направиться в Киев – через Коростень или Казатин. Разумнее всего было бы просто поехать по киевскому шоссе, но автомобилей в ту сторону не предполагалось: deus ex machina в лице Валерия Суворова отсутствовал. Впрочем, Ерошенко и сам бы не стал обращаться к нему за помощью.

Вопрос решился сам собой. Поезд, уходивший на Казатин, стоял на станции готовый к отправлению, поезда на Коростень не ожидалось. Состав был небольшим: три изувеченных вагона бывшего третьего класса и с ними пять товарных. Большего количества изношенный паровозик не утянул бы. В один из товарных они и сумели протиснуться – не внимая комментариям обосновавшихся на полу хуторян и хуторянок. Толкнув ненароком мужичка в картузе, Соня по неопытности извинилась: «Прошу прощения, товарищ». На что незамедлительно получила от сидевшей рядом тетки, «дружины» мужичка, разъяснение: «Пархатый жид тебе товарищ».

Устроившись в углу, впритирку с многочисленной и шумной еврейской фамилией, Соня тишайшим шепотом спросила у Агнии: «Я что, похожа на еврейку?» «Это фигура речи, – растолковала Агния. – Способ выражать наипростейшие чувства. Кто-то поминает половые органы, кто-то любимых соседей. Правда, Костя?» Ерошенко кивнул. Он-то заметил, что фразу, взволновавшую Соню, тетка произнесла совершенно механически, не задумавшись ни на секунду. Надо полагать, сработала сформировавшаяся в теткином сознании цепь ассоциаций. К традиционной диаде «еврей – парша» в последние три года добавилась новая: «еврей – большевик». Как-нибудь потом, в Коста-Рике, он и Барбара обобщат наблюдения над метаморфозами общественного сознания. Это будет посильнее, чем метаморфозы Овидия.

«Это тут кому жиды не подобаются?» – раздался вдруг знакомый каркающий голос. Ответа не последовало. Не исключено, что никто ни о чем и не помнил. «Фэтэр Мэрман!» – возликовал неподалеку маленький ребенок. «Только дяди Мермана нам и не хватало», – успел подумать Костя.

– Га, – еще громче зазвучал голос Оськи, теперь уже прямо над ними, – товарищ Ерошенко! Чи можно до вас присоседиться?

Костя ощутил себя Одиссеем – бросаемым роком тудою-сюдою, всё дальше и дальше от милой Итаки. Решительно негде укрыться от гнева всемогущего, злопамятного Посейдона. То он нашлет на него Суворова, то… Бедная Пенелопа.

– Здравствуйте, Иосиф, – проговорил он очень вежливо. – Присаживайтесь, если место найдете. Вы в Бердичев?

– Намекаете? – оскалился Мерман. – Дескать, место Мермана в Бердичеве? Нет, товарищ, я аж до Казатина. А вы с барышнями, надо понимать, до самого до Киева?

– Угу. Агнешка, Сонечка, знакомьтесь, Иосиф Натанович.

Мерман, чуть потеснив соплеменников, примостился рядом с Костей. Пристроил на коленях вещмешок. Стаскивая куртку, добродушно улыбнулся.

– Думаете себе, почему товарищ Мерман не в пассажирском да не в отдельном закутке? Не пролез. А мандатом махать теперь не можно, ВЧК и ЦУЧК нас поскромнее просят быть. И так-то нашего брата не шибко сильно любят. Товарищ Ерошенко вон болвантропами называет.

Костя взглянул, безо всякой необходимости, на часы. Швейцарские, брусиловский трофей, водостойкие, с небьющимся стеклом, на крепком бурой кожи ремешке, подарок старшего унтер-офицера Попова. Соня уставилась в сторону.

– Иосиф Натанович, – заговорила Агния, уводя разговор от ненужных никому «болвантропов», – как вы думаете, сколько нам придется ехать до Киева? Или хотя бы до Казатина?

Мерман хмыкнул, причем одновременно с Константином. В самом деле, что за вопросы? До Казатина семьдесят верст. Их проехать можно в пять часов (прежде можно было в два). Но можно и в пять суток. Можно и вовсе не проехать, потому как всюду банды. В наше время человек предполагает – а бога, как известно, отменили.

Томительно подергавшись на месте, поезд неохотно покатился. Дети пискнули: «Мамеле, мир форн!»59

* * *

Зуд в его левом протезе был знаменательным признаком. Это маршал осознал давно, но никому не говорил, во избежание насмешек. Впрочем, нет. Однажды проговорился. Александре, в семнадцатом, в середине февраля, накануне петроградского переворота. Оленька рассмеялась и вспомнила кацапского писателя Толстого. Более маршал не рисковал. Даром что сам прочел о великом признаке не у москаля, а в подлинном первоисточнике, в «Mémorial de Sainte Hélène» Лас-Каза.

Но подмывало ужасно. На днях едва не проболтался о знаменательном зуде адъютанту – хорошо, успел остановиться. Пусть зуд останется с ним. Не всякий способен понять. Пресловутый Толстой, например, ровным счетом ничего не понял в величайшем из великих. Так и застрял на уровне артиллерийского поручика. Малозначащие детали воспроизводил искусно, тогда как в основном… Даже его безмерное сочувствие полякам было каким-то… как бы сказать… недостойным поляков, принижающим польское дело. Русский граф не понял главного. Не мог понять. Потому что не мог.

Не только зуд, но и сам протез был знаменателен. Два передних зуба ему высадил прикладом москаль, в пересыльной тюрьме в селе Александровском, в семидесяти верстах от Иркутска, во время бунта заключенных. Кацапский офицеришка, увидев безобразие, свирепо обругал солдатика, позорящего одну из лучших в мире и лучшую в России тюрьму. Москалик немедленно кинулся утешать только что усмиренного им бунтовщика. (О рабская природа потомственных ордынских слуг!) Но двух резцов как не бывало, за месяц до двадцатилетия. Не обзаведясь в тайге протезами, он отпустил кустистые усы. И долго еще, когда никого рядом не было, напевал негромко песню каторжан.


Далеко в стране иркутской

между скал и крутых гор,

обнесен стеной высокой

чисто выметенный двор.


«Это, парень, дом казенный,

Александровский централ,

а хозяин сему дому

сам Романов Николай.


Здесь народ тиранят, мучат

и покою не дают.

В карцер темный замыкают,

на кобылину кладут».


И зубы вышибают. Прикладом. Его первая жертва на алтарь Свободы. (На месте того офицеришки он приказал бы расстрелять бунтовщика на месте, чтобы не было повадно другим. Доминдальничались, сатрапы.)

Побывавшие в александровской санатории позднее, после первой революции, рассказывали, что при них балладу пели иначе: «Далеко в стране иркутской между двух огромных скал обнесен стеной высокой александровский централ. Здесь преступники большие, им не нравился закон, и они за правду встали, чтоб разрушить царский трон». Если убрать нелепое, азиатское по духу противопоставление «закона» и «правды», будет практически про него. Жаль, он тогда ничего еще не разрушал, пострадав, можно сказать, по недоразумению – в отличие от приговоренного к смерти Бронислава. Зато потом наверстал. Бронька, получив вместо петли каторгу, маялся на Сахалине – он же, младший брат, все эти годы бился с Николаем. Которого в итоге постиг заслуженный конец – как и всю романовскую свору.

58Весна! Навеки ты останешься для края весною воинов, весною урожая (пол., пер. С. Мар-Аксеновой).
59Мамочка, мы едем (идиш).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru