bannerbannerbanner
полная версияМы уходим последними… Записки пиротехника

Виктор Иванович Демидов
Мы уходим последними… Записки пиротехника

Опасная зона

Нынче в Ленинграде очень много туристов. Из каких только стран и городов не приезжают к нам люди! Их водят по дворцам, паркам, музеям, показывают выдающиеся произведения искусства, рассказывают об истории города…

Однажды группа весьма респектабельных гостей встретилась мне в Нижнем парке Петродворца. В центре небольшой толпы сопровождающих важно шествовал глава иностранного государства. Гости остановились около знаменитого на весь мир Самсона, раздирающего львиную пасть, и высокому гостю начали что-то рассказывать.

Я стоял по другую сторону канала, смотрел на интересующихся нашими памятниками господ, и мне вдруг ужасно захотелось показать им еще одну достопримечательность этого парка – торчащую прямо у моих ног стодвадцатимиллиметровую минометную мину бывшей германской армии. Пусть бы поглядели они на нее, двадцать лет просидевшую в теле живого дерева. Может быть, и напомнила бы она им о чем-нибудь, может быть, и заставила задуматься. Три миллиона человеческих жизней унесла война в XVII веке, пять с половиной – в XVIII, шестнадцать в XIX. В XX погибло почти восемьдесят миллионов человек! Куда дальше-то?..

Я не люблю памятников, сохраняющих на века имена не жертв и героев, а фамилии скульпторов и архитекторов. Павшие нуждаются не в оригинальных постаментах, не в модерновых ансамблях. В памяти. Поэтому живым нужно напоминать. И покруче!

В нашем городе много памятников. Есть и такие, что не включены ни в один каталог. Но именно их я бы демонстрировал иностранным туристам.

…Когда я выхожу на Московский проспект, меня так и тянет молча постоять около уродливого сооружения, вросшего в землю перед Дворцом Советов. Летом крышу его превращают… в клумбу. А дот все равно остается дотом. Его грубые стены, его бойницы, кажется, до сих пор пахнут гарью…

…Мимо одного из домов Лиговки я не могу пройти, не взглянув на почти стершуюся надпись – «Бомбоубежище», как не могу не замедлить шага перед выбоинами на гранитных колоннах Исаакиевского собора и Дома книги, перед львом с оторванной челюстью у здания Манежа… Эти раны были нанесены настоящими осколками, каждый из которых мог оборвать человеческую жизнь.

Я видел много красивых памятников. Целые ансамбли, выполненные талантливейшими мастерами. Но ни один из них не взволновал меня так сильно и не запомнился так надолго, как простой полуразрушенный кусок стены в местечке Красные Зори, за Стрельной. На внутренней плоскости ее чудом уцелела мраморная доска. Когда-то, видимо, на доске писались имена сановитых владельцев усадьбы. Сейчас черной краской, корявым почерком по гладкому, лоснящемуся полю – лишь одна надпись:

 
Краснозорец!
Ты видишь руины – работа врага.
Они нам дороже всего на свете.
Коль память о детстве тебе дорога,
Приди на развалины эти!!!
 

До войны здесь был обыкновенный детский дом. А между тем многие из воспитанников его уже никогда не смогут припомнить своего детства. Их нет. И мне с лихвой достаточно одного этого уголка, чтобы задуматься о самых серьезных проблемах, чтобы почувствовать яростную ненависть к тем, кто снова мечтает о смерти людей.

Ничто горестное нельзя, мне кажется, помещать в дорогую оправу. Оно должно оставаться таким, как было: черным, безобразным, обугленным. Настоящим памятником.

Я не раз думал об этом в те дни, когда мне доводилось бывать на печальных развалинах еще одного бывшего дворца. Опаленный войной, он стоит в огромном прибрежном парке. Мы провели в нем долгих семнадцать дней.

Какой-то досужий журналист, измеряя чувства арифметикой, вынес в заголовок очерка о тех днях сенсационную фразу: «Семьдесят два часа в заминированном подвале!» Я не подсчитывал, сколько нам выпало этих часов, знаю только, что и для меня и для моих товарищей, которые там были, каждый из них – на всю жизнь.

Больше всех из пиротехников нашей группы не повезло капитану Пучкову. Рванувшаяся в полуметре от него мина надолго уложила Володю в госпиталь.

Вторым невезучим был старший лейтенант Посредников. Выезда не проходило у него без приключений, как мы тогда говорили, «дипломатического характера». В тот день, когда, собственно, начались самые хлопоты в Знаменском дворце (судя по дневниковым записям, это было 11 февраля 1958 года), Ивану не повезло дважды.

– Не поеду больше! К черту! Я пиротехник, а не участковый уполномоченный. Пусть милиция себе нервы треплет. Это их дело. А меня увольте! – кипятился он.

– Что случилось, Иван Никифорович? Что вы, право?.. Нельзя же так… – недовольно заметил ему подполковник Игорь Владимирович Букарев, с трудом терпевший частые эмоциональные всплески моего товарища.

– Дыши носом, Иван Никифорович, и давай на полтона ниже. Мешаешь работать, – скомандовал ему Виктор Борисович Дарский, еще один наш сотрудник.

«Разрядившись», Посредников подсел к моему столу и начал рассказывать уже спокойнее:

– В Ломоносове я заявку не выполнил… Повели нас, понимаешь, к этому деду, а он не дает ничего делать. У него там не один, а четыре снаряда! В фундаменте, под каждым углом, по бетонобойному вместо бутового камня заделаны. «Не мешают, – говорит, – и все тут. Я никого не вызывал и углы ломать не дам. Соседи вызывали – с них и спрашивайте, а мне дом самому нужен». Взял во дворе и спустил здоровенного пса, а сам за калитку вышел и препятствует. «Нет, – говорит, – такого закона, чтобы углы ломать. Давайте, – говорит, – бумагу от прокурора, и переселяйте меня тогда в новую квартиру…»

– Ну, а ты?..

– А что я? Где я ему квартиру возьму? Да там и из милиции были и из горсовета… Протокол составили, на горсовете будут разбираться…

– А в Знаменке? – спросил его Букарев.

– В Знаменке, товарищ подполковник, тоже не дают, – вздохнул Посредников.

– Как это так – не дают?

– Да нет, семнадцать штук мы взяли, а больше вот… Весной один местный решил себе погреб устроить. Стал копать – ящики увидел. Говорит – не придал значения. Стенки из них соорудил, пол выложил, картошку засыпал… А прочитал про Курск – помните, в «Комсомольской правде» было? – ну и испугался… А сейчас опять не дает: за картошку боится. Пятнадцать снарядов и два целых выстрела взяли, а остальное все равно сейчас не достать: морозом сковало…

На следующий день в Знаменке побывала комиссия, в состав которой включили и меня. Сохранился черновик акта, который был тогда составлен. «Осмотром развалин бывшего дворца и опросом местных жителей, – писалось в нем, – установлено, что в период войны в поселке Знаменка (в границах нынешней птицефабрики) располагался крупный немецкий склад боеприпасов. В результате действия нашей авиации и партизан склад был частично разрушен и брошен немцами при поспешном отходе.

…В настоящее время боеприпасы в хаотическом состоянии находятся под обрушившимся перекрытием здания, смерзшимся мусором и землей. На основании существующего Положения все боеприпасы склада, как подвергшиеся действиям взрыва и пожара, признаются особо опасными».

Комиссия решила, что было бы безумием разрабатывать этот смерзшийся монолит из камня, земли и снарядов зимой. Дворец оградили забором из колючей проволоки, всюду вывесили предупредительные плакаты, выставили охрану. Мне поручили хорошенько подготовиться к предстоящей летом работе. На очистку дворца выделялась специальная группа под командованием опытного фронтового сапера, недавнего выпускника военно-инженерной академии имени В. В. Куйбышева майора Владимира Парфеновича Сурты.

И вот – наступило…

…Часов до шести утра над старинным парком висит сонная патриархальная тишина. Не слышно ни людей, ни автомобилей, ни радио… Пока где-то в половине седьмого не раздастся радостный крик исскучавшегося за ночь дневального: «Подъем, рота! Подъем!..»

От этого крика дребезжат стекла, испуганно шарахаются в небо голуби, поднимается страшный шум во дворе птицефабрики. Через несколько минут начинают громыхать многочисленные двери, раздаются голоса, топот, фырчание моторов…

Поселок просыпается разом, по единой команде.

И хотя команды заслышались здесь недавно, к ним уже привыкли так, будто и они испокон веку неотъемлемое этого тихого лирического местечка. Повинуясь им, люди наскоро собирают все самое необходимое, получше укутывают детей и спешат из дому.

В половине восьмого появляется комендант поселка с участковым милиционером, и начинается традиционный обход. Редкий день обходится без скандалов. Жителям надоело уже мытариться, надоело с утра до вечера слоняться по улицам Петродворца, ждать, когда снимут с дорог и тропинок оцепление и можно будет, наконец, пробраться домой… До следующего истошного крика дневального.

Долгих десять дней прошло с того самого часа, как мы расположились в поселке, в некогда богатых владениях князя и адмирала Знаменского, родственника последнего из российских царей. И все дни по специальному решению Петродворецкого горисполкома ровно в половине восьмого жители закрывали свои квартиры и покидали поселок, ставший «опасной зоной». Только после этого мы спускались в подвалы и принимались за снаряды.

Сегодняшний день у нас начался с маленького «чрезвычайного происшествия» или, по мудрому выражению коменданта поселка, «с элемента разложения».

Ровно через полчаса после того, как в зоне остались только мы да прикомандированные к нам «официальные лица», бдительный участковый обнаружил в одной из закрытых квартир кипящий чайник. Тщательное наблюдение – через щелочку в занавесках – никаких результатов не дало: квартира казалась необитаемой.

О происшествии доложили Сурте. Он хмуро выслушал сообщение уполномоченного, досадливо скривился и приказал:

– Прекратить работу! Всех из подвала – долой!

– Да стоит ли, товарищ майор? – возразил участковый. – Там, может, и нет никого… Из-за одной несознательной…

– Ну как это «нет», когда есть? За час этот чайник расплавился бы давно. Будем делать все так, как положено быть. А сознательная, несознательная – для нас все люди. Я получил приказ.

 

Тщетные поиски виновницы были поистине уморительными. Мы злились и смеялись одновременно. Наконец, когда чайник и на самом деле был готов расплавиться, а уполномоченный с комендантом всерьез принялись за дверь, щелкнул замок, и на пороге появилась хозяйка квартиры.

– Ах, чтоб тебе! – разразился проклятиями комендант. – Оштрафовать тебя, бессовестную, мало. Столько времени!..

– Начался денек… – сердито проворчал Сурта.

Он еще не представлял тогда, чем этот денек кончится.

* * *

– Ты же знаешь, какая у нас жизнь, – философствует командир первого саперного взвода лейтенант Борис Николаевич Ландырев, – по кругу. Ей-ей. Осенью, когда другие подбивают бабки, ты еще сидишь… Так? До самых холодов сидишь. Уже снег – домой пора. А тебе – раз: еще какое-нибудь задание подвалят. На наш век, знаешь, их сколько… Ну, а там – январь, февраль – отпуск… Чуть отдохнул – будь любезен! Снова обучать мерам безопасности, подрывному делу, устройствам. Зачеты принимай, сборы, учения… Так всю зиму и прокрутишься. А там, глядишь, весна. Солнышко, понимаешь ты, припекает. Дальше уж и оглянуться некогда. Пошло. То ледоход – мосты охраняй, чтобы не снесло, – то мины, то снаряды, то территорию проверять. Опять до белых мух – и по новой. Я же тебе говорю – круг…

Мы стоим с ним у развороченного входа в подвалы. Отсюда хорошо видны оба отсека, в которых сейчас работают наши ребята. Только вот солнце пробивается через кружево руин нестерпимо яркими пятнами и мешает разглядеть детали происходящего. Лишь мокрые, согнутые в три погибели спины да растрепавшиеся от жаркого труда чубы.

В отсеке, где работает взвод старшего лейтенанта Стуканя, – натужное пыхтение, опасливо короткие междометия и команды Сурты. Там еще вчера вечером дорылись до огромной железобетонной плиты – обломка свалившегося перекрытия – и теперь поднимают его. Обломок загородил почти весь отсек. Он гладкий и никак не хочет поддаваться.

– …Вот я и говорю, – не унимается Борис, – иногда оглянешься – и оторопь берет: ну на кой хрен я в эти саперы подался?! Жена три раза уж разводиться собиралась. Серьезно! – Он на минуту умолкает, пристально вглядывается в глубину отсека, потом неожиданно сообщает: – А я, между прочим, потомственный…

– Это как понимать?

– Старик мой тринадцать лет в саперах отстукал. День в день. Бывало, начнет вспоминать, как они в империалистическую и в гражданскую воевали, а я ему… – Борис наклоняется к самому моему уху и шепотом уморительно передает всю эту сцену в лицах: – «Бать, ну я уже это слышал…» Ох, как он взовьется! «Щенок ты, – говорит. – Ты, – говорит, – еще войны настоящей не видел. Слушай опять, пока отец рассказывает! Это тебе, – говорит, – наука по первому классу». – Он опять умолкает, и по лицу его, широкому, русскому, бродят светлые тени воспоминаний. В какой-то момент, видимо, они снова рвутся наружу, потому что Борис вдруг улыбается широко и опять обращается ко мне: – Да, а ты знаешь, у него, между прочим, два георгиевских креста и отличия за гражданскую. Старик уже – ему сейчас семьдесят, – а, поди ты, все себя солдатом считает. У него там мундир в амбаре, значки всякие, бескозырка – полная амуниция. Честь по чести… Стой! – кричит он вдруг. – Что у вас там такое? – И тяжело прыгает вниз.

* * *

Я спускаюсь по лесенке. Работающий в подвале младший сержант. Владимир Бирюков с трудом разгибает затекшую спину и, сладостно потягиваясь, охотно поясняет:

– Да ничего, товарищ лейтенант. Что-то вроде как показывается, а что – я пока не разобрал. Коробка вроде бы какая-то. Сейчас посмотрим…

– Я сам посмотрю, – нагибается Борис Николаевич. – Освободи свет.

Цинковая коробочка легко разламывается у него в руках. Светло блестят чистенькие алюминиевые взрыватели.

– Во какие новые, – удивляется сержант. – Как будто нигде не лежали. – И, увидев на остатках коробки свежую вмятину, смущенно добавляет: – Это я, наверно, по ней чуть кирко-мотыгой…

– «Чуть»… – сердито передразнивает его Ландырев. – Смотреть надо!

– Раз-два – взя-а-али! – истошно вопят в соседнем отсеке. – Ищо взя-а-ли!

– Надо бы помочь ребятам, – говорит Ландырев.

– Там не протолкнешься.

– Ничего, попробуем…

Мы кое-как втискиваемся в тесный отсек и беремся за шершавые, с наледью кромки плиты.

– Раз-два – взяли! – командует багровый от натуги Сурта. – Еще взяли! Ландырев, вы чего сюда всех людей собрали? Сказано, не сходиться!

– Давай на ту сторону, – гонит своих солдат, не поместившихся в отсеке, Ландырев и голосит в унисон со всем хором: – И-що взяли!

Через минуту-две плита, скрипуче раскачиваясь, повисает над нашими головами. Мы расходимся по сторонам, и двое солдат отправляют ее через пролом на другую сторону дворца. А на том месте, где она лежала, открывается новый слой спрессовавшейся земли, кирпичей, льда, бетона, снарядов, гильз и взрывателей.

– Ледок-то, братцы, пятнадцать лет лежит. Еще с той зимы, с сорок третьего…

– Надо же…

– Ладно, хватит разглядывать – давай работай! – сурово останавливает радующихся возможности передохнуть солдат младший сержант Дудинов.

– Да, надо…

Вслед за двумя солдатами, осторожно несущими только что извлеченный снаряд, мы с Ландыревым тоже двигаемся из отсека, в котором работает второй взвод.

– А у меня, между прочим, и братья саперы, – не забывает своего рассказа Борис Николаевич.

– Да ну? – на сей раз совершенно искренне удивляюсь я.

– Точно. Иван сейчас полковым инженером. Ох, этот и хватил же лиха! Всю войну с саперной ротой на передке. Битый-перебитый. Под Клином первый раз ранило, думал: ну, все – больше не тронет. А его в Чехословакии и под Берлином – семь раз медицина штопала. Ничего, служит… И младшего било и отца. Отца на Березине. Слыхал такое место? Младшего – в Венгрии. Он в саперном батальоне служил. Повез однажды раненых венгров до госпиталя и угодил в засаду. Сейчас вот потемнение в легких. Посмотришь на него – костлявый, сухой. Но ничего, лечат его. Жена, ребенок… Живет. А чего ему не жить?

Нам пришлось посторониться, пропуская еще двух солдат. На носилках у них лежало сразу штук пять снарядов с гильзами.

– Смотри, – сказал мне Борис Николаевич, – краска-то как сохранилась! Столько лет в земле пролежали – и ничего.

– У немцев, знаешь, какая краска была? Я однажды в порту доставал снаряды со дна, так краска свеженькая, будто только что с завода. Маркировочка… Все на месте – буква в буковку. И ни единого пятнышка ржавчины.

– Да…

– Борис, а самому-то тебе не перепадало?

– Ведь как тебе сказать… Конечно, не бывал я в таких передрягах, как они… Но… Ты Мясной Бор знаешь?

– Бывал… «Долина смерти»?

– Во-во, долина… Рвали мы там бомбу килограмм на пятьсот и еще кое-что по мелочи. Я пока убегал по кочкам – нога подвернулась, ну не могу бежать… И тут она как шарахнет. Хорошо еще, был я в мертвом пространстве. Так меня волной. И что характерно, подобрали меня солдаты, положили в машину, а я ни рукой, ни ногой. А потом целое лето в глазах круги, круги…

Из второго отсека выскочили солдаты, и сержант Мельников зычно прокричал:

– Перекур! Рота, кончай работать!

После обеда я работаю в отсеке старшего лейтенанта Стуканя. Здесь мы рассчитываем натолкнуться на какую-нибудь фашистскую подлость.

Несколько дней назад на стене одного из сорока подвалов мы нашли небрежно вычерченную черным карандашом странную полустершуюся схему: несколько квадратиков, в углу одного из них крест и стрелка, нацеленная в этот квадратик. Тогда мы, сколько ни гадали, ничего не могли сообразить. Сегодня приехал Вася Кучеренко, секретарь комсомольской организации батальона, и свежим глазом обнаружил в стуканевском отсеке провода. Кто-то вспомнил про схему. Сверили: есть что-то похожее.

Теперь я в одиночестве копаю землю – взвод Толи Стуканя временно переведен в другой отсек.

– Ну что? – в который раз спускается ко мне Сурта. – Светит что-нибудь?

– Ничего не светит. Маета одна. А там как?

– Там снаряды. Взрыватели попадаются. Много что-то… – присаживаясь рядом со мной на корточки, хмуро говорит Владимир Парфенович. – На войне чудеса бывали… Мне однажды вон даже ножичек минированный подложили… Ты проверь, Виктор Иванович, чтобы все как положено быть. Что-то я этим проводам не очень доверяю…

Минут двадцать он молча возится в земле, потом так же молча уходит.

Работаю я недолго. Конец провода обрывается, и почти в тот же момент я слышу громкие спорящие голоса в отсеке первого взвода:

– А я уверен – батарейка!

Это Ландырев. Толя Стукань, как всегда, говорит очень тихо и вежливо, что именно – мне не понять, но он, видимо, возражает, потому что сразу же раздается задиристое ландыревское:

– А что пиротехник? Я разве сам не вижу?

Я уже больше часа работаю без отдыха, немножко расслабилось внимание. Да и провод исчез, кажется, окончательно. Надо пойти посмотреть, чего они воюют.

Ландырев, Стукань и несколько солдат стоят у входа в отсек. Остальные – в блаженных позах покуривают и греются под солнышком на лужайке. Во всех других местах зоны появляться с папиросой категорически запрещено. Сурта в этом отношении беспощаден, и я его поддерживаю: длинные ряды вытащенных нами из подвалов снарядов, порохов, взрывателей – слишком опасное соседство, чтобы рисковать.

– О чем спор?

– А… – Ландырев презрительно отмахивается, а рядовой Александр Мосальский разжимает кулак и показывает мне какую-то грязную круглую штучку.

– Нашел вот, товарищ лейтенант. Сейчас в отсеке.

По установленным строгим правилам все найденные в подвале и не встречавшиеся здесь раньше предметы – будь это хоть тележное колесо – первым должен осмотреть я.

– Дай-ка сюда, – небрежно командует Ландырев и, перехватив у солдата кругляшку, отшвыривает в сторону.

Я ловлю ее на лету.

– Борис Николаевич!

– Ловок ты! Исследуй-ка для науки, – смеется Ландырев. – Ученые, они всегда так… Ну, видишь теперь, что это элемент гальванический? Видишь?

Я вижу совсем другое…

* * *

В связи с чрезвычайностью ситуации комбат приказал прекратить работы в подвале на час раньше положенного времени.

Толя Стукань, Ландырев и я медленно идем по парку. Чуть-чуть накрапывает дождь. Толя по обыкновению молчит, Борис оправдывается:

– Ты меня извини, пожалуйста. Понимаешь, я солдатом, сержантом, старшиной, офицером – все на разминировании. Думал уж, кажется, видел-перевидел! А такую вот штуку никогда не приходилось. Она же внутри! Грамотешка у меня… – он тяжело вздыхает. – Начинал техникум в войну… Знаешь, как оно с голодухи… Не пошло занятие. Вернулся опять в колхоз. Кузнецом. Кузнецов хорошо кормили. Медаль вот «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» выдали, а грамотешки-то нету. Потом – солдатом в танковых войсках на Дальнем Востоке. В саперы сбег… Грызу сейчас вот гранит науки – зубы ломаю. Сын и тот лучше меня, наверное, в науках понимает. Так?

– Так, – с невозмутимой язвительностью подтверждает вдруг Стукань. – Однако, друг мой, хоть и был Александр Македонский великим полководцем, стулья, как известно, ломать не следует. Неприлично командиру первого, первого заметьте, взвода быть обскурантом. Верно я говорю?

В другой раз Борис Николаевич непременно бы обиделся на непонятное, а оттого еще более оскорбительное слово, но сегодня он слишком здорово провинился буквально перед всем нашим коллективом. Предмет, который я чудом перехватил на лету, оказался не безобидным гальваническим элементом, а «детонирующим устройством», мощным, как двухсотграммовая шашка обычного взрывчатого вещества, и чувствительным, как капсюль-детонатор.

Поскольку эта деталь еще сыграет в нашей истории самую неприятную роль, я позволю себе чуточку отвлечься и хоть немного рассказать об устройстве боеприпасов.

* * *

Я думаю, что трудно подобрать еще какой-либо предмет, в котором бы так уживались противоположности, как в артиллерийском боеприпасе. Можно сказать про что-нибудь: Прост, как артиллерийский снаряд. А можно и так: сложен, как артиллерийский снаряд. Вопреки всякой логике и то и другое утверждения будут абсолютно верными.

По устройству большинство боеприпасов «проще пареной репы»: гильза с зарядом пороха, собственно снаряд (металлический стакан со взрывчаткой), взрыватель и так называемые, средства воспламенения (капсюльные втулки, вытяжные трубки, капсюли-воспламенители, «пистоны» – кому как нравится). Вот и все. Самый «мудрый» элемент – взрыватель – вряд ли состоит более, чем из пятидесяти деталей. В обыкновенной же зенитной ракете деталей больше миллиона. Но по противоречивости требований, которые предъявляются к снарядам, вряд ли они уступят самой что ни на есть сложной машине.

 

В момент выстрела на снаряд и, следовательно, на все его детали действуют силы от одной до трех тысяч атмосфер (килограмм на квадратный сантиметр). Значит, в этот момент снаряд, взрывчатка, взрыватель должны быть «бесчувственными». После же того, как снаряд вылетел из орудия – и даже несколько позже, чтобы случайно не поразить самих артиллеристов, – он должен быть готовым взорваться от малейшего касания, иногда даже от попадания в листок дерева. Вот почему пиротехники и саперы с такой «почтительностью» обращаются с так называемыми «стреляными», но неразорвавшимися снарядами.

Много потов сошло с конструкторов, прежде чем они нашли способ преодолеть эти противоречия. В частности, немцы, для того чтобы обеспечить безопасность при перевозках снарядов, ремонте и так далее, стали на это время вынимать из них наиболее чувствительную деталь (эти самые «детонирующие устройства») и хранить их отдельно в толсты, обитых изнутри мягким войлоком ящиках. И избави бог зацепить чем-нибудь нежнейший капсюльный состав, едва прикрытый тонкой шелковой сеточкой: быть беде!

Взрыв в Знаменском складе, видимо, разметал ящики с детонирующими устройствами, и некоторые из них (мы нашли восемьсот штук!) оказались в земле. Теперь не только удара кирко-мотыгой, без которой нам никак не обойтись в этих заваленных спрессовавшимся камнем подвалах, но и вообще любого неверного шага было достаточно, чтобы случилось непоправимое.

* * *

Вечером Владимир Парфенович собрал всех. Речь держал лишь один замполит. Да и тот просто напомнил, что сюда, в Знаменку, отобрали из всего батальона только лучших, дисциплинированнейших людей, что все они – двадцать пять – показали себя с самой хорошей стороны, были аккуратны и внимательны. Но сейчас уже и этого мало. Сложились такие обстоятельства, при которых даже самая идеальная организация работ не может гарантировать стопроцентную безопасность. Есть, правда, еще вариант – работать без всякого инструмента, за исключением саперных ножей. Это, конечно, сводит разные случайности к минимуму. Однако абсолютной страховки не дает. С другой стороны, ясно, насколько это затянет наше здесь пребывание и как это скажется на жителях…

При этих словах замполита кто-то тяжело вздохнул, кто-то отвел глаза, некоторые, как по команде, посмотрели в окно, где, не переставая, лил и лил начавшийся к вечеру дождь, а кто-то обиженно и совершенно отчетливо произнес: «От одного стыда подорвешься…»

– Поэтому, – устало закончил замполит, – принято такое решение: работы пока продолжать в основном теми же методами, что и раньше, но требовательность к вам будет самая жесткая. Такая, что, может быть, и не всяким нервам под силу. А потому, начиная с завтрашнего дня, в подвалах будут работать только добровольцы. Делается это не затем, чтобы выяснить, кто из вас смелый, а кто трус. Нам эта «самодеятельность» не нужна. Все вы смелые и хорошие парни. Но нам требуются люди, знающие себя, уверенные в себе и в своих нервах. Понимаете, нервах, а не храбрости.

Замполит сел. В комнате наступило долгое тягостное молчание.

– Может быть, кто-нибудь хочет что-то сказать? – поднялся комсорг. В роли председательствующего на таком собрании Кучеренко чувствовал себя неуверенно. Ему казалось, что, поскольку он сам еще не работал в подвалах, он не имеет морального права, как он выразился, «вести коллектив». Замполиту даже пришлось чуточку повысить голос, чтобы Василий занял место за председательским столом.

– Ну, товарищи?

– А что нам говорить? – буркнул ландыревский заместитель, старший сержант Юричев. – Делать надо.

– Делать надо! Я тоже говорю – делать надо, – прорвало вдруг Кронита Шилова, тихого и незаметного доселе паренька. – У нас комсомольское собрание было перед отъездом? Было. Тебя вот, например, Кошелев, не брали, – напал он на ужасно вертлявого черненького солдатика, ставшего притчей во языцех на всех наших маленьких совещаниях. – Не брали. Ведь верно, товарищ майор, не брали?

Сурта деликатно промолчал.

– Ты сам выплакал. К командиру ходил? Ходил. Вся рота знает. А как ты себя здесь ведешь?

Солдаты загудели. Отношения с коллективом у Кошелева были натянутые. Рядом с ним опасались работать даже самые беспечные: в подвалах, как и всюду, он без умолку болтал. Но Шилов, оказывается, только начал свои разоблачения…

– А ты, Сашка? – переключился он на Мосальского. – Зачем взял детонирующее устройство? Приказано не трогать, раз незнакомое, а лезешь…

Я искоса взглянул на Ландырева. Он покраснел и отвернулся.

Собрание неожиданно для такой ситуации сделало крен в сторону критики и самокритики.

Наконец вспомнили и пункт о добровольцах. Ефрейтор Толя Антропов, долговязый, нескладный, бочком протиснулся к столу и застенчиво сказал:

– Ребята, можно я стихи прочитаю? В газете недавно были…

Моментально наступила тишина. Удивленно вскинул голову комсорг, старый саперный волк Боря Ландырев усмехнулся, в глазах проскучавшего все собрание Стуканя в первый раз за то время, что я его знаю, мелькнуло неподдельное мальчишеское любопытство, блаженно заулыбался замполит.

– Разметала война по свету, – монотонно и как будто даже безучастно начал Антропов, – смертоносные семена.

 
О саперах пишут газеты.
Сообщают стране имена…
 

Стихи были не очень. Ефрейтор сбивался, но упрямо, как в плохой самодеятельности, начинал снова. А лица у всех почему-то стали задумчивыми, и даже Борис Николаевич загрустил. Он опустил голову и меланхолично, почти в такт стихам, чертил что-то на лежащей перед ним газете.

– Я прошу меня добровольцем, – робко закончил свое странное выступление Антропов.

– Ну что же, товарищи комсомольцы, – буднично сказал замполит. – Вот здесь, на столе, лежит акт, который мы составили вместе с местными товарищами. В нем есть пункт о добровольцах. Кто в себе уверен – пусть распишется.

Сидевший ближе всех старший сержант Юричев бодро подтянул к себе бумагу и взял ручку. Рядом с ним вскочил Кошелев. Потом сержант Мельников, потом еще и еще…

– Обождите, – недовольно сказал комбат. – Юричев, дайте сюда акт. Надо все делать как положено быть, а не ребячиться. Сказал вам заместитель по политической части – подумайте, значит надо подумать. Вы не свою жизнь обязуетесь кому-то красиво подарить, а берете на душу ответственность за жизни товарищей. Ясно?

– Ясно, – не очень уверенно прошептали сразу несколько человек.

– Акт я возьму завтра утром, – заключил комбат и, ни на кого не глядя, пошел к выходу.

* * *

Как это очень часто бывает в Ленинграде, дождь внезапно прекратился, тучи прошли, и сразу же на иссиня-синем небе высыпали звезды. Стало явственно слышно, как шелестят деревья в старом парке, как по-дневному неутомимо и оптимистично булькает вода в ручейке, как натруженно охает и вздыхает наработавшийся за нескончаемый свой век Финский залив. Высвеченные яркой луной могучие развалины дворца показались мне декорациями из старой-старой сказки, которую я где-то когда-то услышал, а где и когда – не вспомнить.

Мимо нас, попыхивая сигаретами, прошла группа солдат. Потом внизу, у самого залива, забасила гитара и рассыпался чей-то удивительно счастливый смех. Прощелкали по дорожке девичьи каблуки. Уютно прижимаясь друг к другу, неслышно проплыла парочка. За ней на вполне приличном расстоянии – другая, третья…

– Смотри-ка, – шутливо толкнул Владимир Парфенович комсорга батальона, – как твои комсомольцы сориентировались в обстановке. А ты все стонешь: «неактивные, неактивные»…

Призрачным заревом полыхнул внизу костер.

– Ну что, посмотрим, как молодежь веселится? – сказал комбат.

На небольшом бугорочке возле старой мельницы собралось довольно много народу. В ржавом полушарии от немецкой береговой пушки, обстреливавшей Ленинград, с паром и треском горели подмоченные сучья и прошлогодний прибрежный камыш. У костра картинно присел с гитарой белобрысый ефрейтор из взвода Толи Стуканя. На колене у него – пилотка, на пилотке – гитара, русые кудри разметались по ветру, плечи ходуном ходят. А девчонки с парнями притопывают.

 
Цыганочка, ока-ока,
Цыганочка черноока,
Черная, фартовая,
На картах погадай. Эх!..
 

В половине двенадцатого старшина заворчал насчет нарушения распорядка, и все стали не очень охотно расходиться. Местные уходили последними. Наши парни, прощаясь, подшучивали над девчонками. Те, разумеется, в долгу не оставались. Одна, очень бойкая на язык, крикнула старшине:

Рейтинг@Mail.ru