
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Василий Майер Солнце в зените
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Закар! — Иона вскочил. — Ты жив! Где ты был? Четыре дня!
— Я знаю, — ответил Закар. Его голос был хриплым, как будто он не пил несколько дней. — Я нашёл… кое-что. Там, за стенами. Бункер. Вода. И… — он запнулся, — не вода. Что-то другое.
— Что? — спросил Иона.
Закар не ответил. Он шагнул вперёд, шатаясь, и протянул Ионе лист бумаги — пожелтевший, потрёпанный, с обожжёнными краями. На листе был рисунок: труба, из которой текла жидкость. И под рисунком — три буквы, выведенные твёрдой рукой Нахаша: דם.
— Что это? — спросил Иона.
— Это Нахаша, — сказал Закар. — Я нашёл его записи. Я не умею читать, но я видел это слово. Там, в бункере. Это то, что течёт в трубах. Нахаш знал. Его убили за это.
— Что это значит? — Иона смотрел на слово.
— Не знаю, — ответил Закар. — Но я такое видел. На стенах храма, во время службы. Жрецы произносят что-то похожее, когда говорят про Шамеш и Маим. Узнай, что это значит. И скажи мне.
Он пошатнулся. Иона подхватил его, удержал.
— Ты не можешь стоять, — сказал он. — Садись. Отдохни.
Закар не спорил. Он упал на лежанку и закрыл глаза. Через минуту он уже спал.
Иона стоял над ним, сжимая в руках бумагу, на которой было написано слово, которое он не понимал. Он посмотрел на спящего друга, на его измождённое лицо, на лист с незнакомыми буквами. И понял, что теперь от него зависит, что будет дальше.
Он взял бумагу и вышел из казармы. Ночь была тёмной, звёзд не было, только оранжевое зарево на горизонте, которое никогда не исчезало. Он шёл к храму. Он должен был отдать это Гвире. Она умела читать. Она должна была знать, что написано в записях.
Он вошёл в храм. Гвира стояла у алтаря, одна, и смотрела на камень. Она не обернулась, когда он подошёл.
— Гвира, — сказал он. — Закар вернулся. Он передал это.
Он протянул бумагу. Гвира взяла её, посмотрела на рисунок, на незнакомые буквы. Её лицо оставалось спокойным.
— Что это? — спросила она.
— Не знаю, — ответил Иона. — Закар сказал, что это связано с Нахашем. Что это то, что течёт в трубах. Что это важно.
Гвира не ответила. Она смотрела на бумагу, на три буквы, вырезанные твёрдой рукой. Медленно, почти незаметно, её пальцы дрогнули.
— Дам, — сказала она тихо, будто само слово могло обжечь язык. — Я слышу его на каждой службе. Шамеш, Дам, Маим. Солнце, кровь, вода. Я произносила его сотни раз и никогда не спрашивала, что оно значит отдельно от остальных. — Она замолчала. Её лицо дрогнуло, впервые за долгое время. — Оно значит «кровь».
Иона смотрел на неё. В голове всё перевернулось. Кровь. Вода, которую они пили, была кровью. Нахаш знал это. И его убили.
— Закар прав, — сказал он. — Всё, что мы пили, всё, во что мы верили — это кровь. И кто-то убил Нахаша за то, что он узнал правду.
Гвира не ответила. Она стояла, глядя на бумагу в своих руках. Её лицо было пустым, но в руках — одна дрожь. Иона смотрел на неё и не знал, верит ли она. Или просто боится.
Иона вышел из храма, сжимая в кулаке возвращённый ему лист, и почти бегом пустился обратно через город — мимо пересохших колодцев, мимо детей, наконец уснувших вповалку у стен, туда, где на лежанке лежал Закар. Он не мог ждать до утра. Слово жгло ему ладонь сильнее, чем могла бы жечь любая бумага.
Закар не спал — сидел на краю лежанки, привалившись спиной к стене, и смотрел в темноту с тем же выражением, с каким смотрел на пустыню все эти пять дней пути. Он поднял голову, услышав шаги.
— Ты узнал? — спросил Иона, ещё не отдышавшись.
— Да, — сказал Закар, и в его голосе прорвалось то самое, ради чего он не спал пять ночей подряд. — Я же говорил. Вся вода в городе — это кровь. Нужно всех предупредить. Нужно, чтобы люди знали, что они пьют.
— Нет, — Иона мотнул головой, шагнул ближе, сел напротив него на корточки. — Я не об этом. Я о том, зачем ты вообще пошёл в пустоши, Закар. Ты ведь пошёл не искать, что течёт в трубах. Ты пошёл искать, кто убил Нахаша.
Закар открыл рот, чтобы ответить, — и не ответил.
Свет масляной лампы качнулся от сквозняка, пробежавшего по казарме, и на мгновение — на одно долгое, тягучее мгновение — лицо напротив него перестало быть лицом Ионы. Оно стало старше. Обветреннее. Со шрамом над бровью, который Закар помнил лучше, чем собственные руки, потому что видел его каждый день пять лет подряд, идя рядом в патруле.
— Закар, — сказал Нахаш его собственным голосом, тем самым, спокойным, чуть насмешливым голосом, каким он всегда произносил его имя, когда хотел, чтобы Закар наконец ответил на неудобный вопрос. — Ты нашёл, что течёт в трубах. Молодец. А теперь скажи мне то, ради чего ты правда сюда шёл.
— Нахаш, — прошептал Закар. Голос не слушался.
— Кто убил меня? — спросил Нахаш, и улыбка, с которой он всегда задавал самые тяжёлые вопросы, начала медленно сползать с его лица, будто кожа больше не хотела её держать. — Не солнце. Не жажда. Не пустошь. Ты знаешь, кто, Закар. Ты знал ещё до того, как ушёл. Просто не хотел смотреть в ту сторону.
Из уголков его глаз потекла тёмная, почти чёрная в свете лампы влага — сначала тонкой нитью, потом гуще, стекая по скулам так, как течёт по трубам то, что весь город называет благословением. Нахаш не моргал. Не вытирал лицо. Он смотрел на Закара этим кровоточащим взглядом с тем же спокойствием, с каким смотрел на него всегда, когда учил не отводить глаз от того, что страшно.
— Спроси Аарона, — сказал он тихо, почти ласково. — Спроси, где он был в ту ночь. Спроси, почему у него не дрогнула рука, когда он рассказывал тебе про убежище, — он ведь умеет говорить о крови спокойно, правда? Он давно научился.
— Закар! — голос Ионы прорезал видение, встревоженный, испуганный. — Закар, что с тобой? Ты меня слышишь?
Закар моргнул. Перед ним снова сидел Иона — целый, невредимый, без единой капли крови на лице, с широко раскрытыми от испуга глазами.
— Ты сейчас смотрел… — Иона осёкся, не находя слов тому, что видел на лице друга последние несколько мгновений. — Ты как будто увидел призрака.
Закар медленно поднёс ладонь к своим собственным глазам, будто проверяя, не потекла ли кровь и у него самого. Ладонь осталась сухой.
— Не призрака, — сказал он наконец, и голос его был чужим даже для него самого. — Вопрос.
Он не стал объяснять, какой. Он смотрел туда, где секунду назад сидел Нахаш, и думал об Аароне — о том, как ровно, без единой заминки, тот рассказывал Ионе о пустоши, о голоде, о тоннелях. О том, что человек, переживший то, что пережил Аарон, не должен был уметь говорить об этом так спокойно.
Он ничего не сказал Ионе. Не в эту ночь. Слишком много всего нужно было унести на себе одному человеку, и правда о Нахаше, невысказанная, легла в тот же мешок, что и правда о крови в трубах, — дожидаться своего часа.
Закара не судили за убийство или воровство — таких провинностей за ним не находилось. Его судили за то, что он видел то, чего не должен был видеть, вернулся и заговорил об этом вслух там, где не следовало.
Заседание проходило в малом зале при храме, куда Закара привели уже глубокой ночью, дав перед этим напиться — ровно столько, сколько нужно, чтобы не упасть, не больше. Трое старших жрецов сидели за каменным столом, и лица их были ему знакомы с детства, но сейчас казались чужими, будто вырезанными из того же камня, что и стены.
— Ты понимаешь, в чём тебя обвиняют? — спросил старший.
— В том, что я не солгал, — сказал Закар.
— В том, что ты создаёшь беспокойство там, где город и так едва держится, — поправил жрец. — Пять лет назад погиб твой наставник. Ты решил, что это повод разворошить то, что давно похоронено. Мы могли бы понять горе. Мы не можем понять упрямство, которое длится пять лет.
Закар молчал. Он знал, что любое слово сейчас будет обращено против него, и всё равно не смог сдержаться:
— Вы не хотите знать правду, потому что она неудобна.
— Мы хотим, чтобы город выжил, — сказал жрец, и в его голосе не было злости, только усталость человека, который повторял эту фразу слишком много раз слишком многим людям. — Иногда это разные вещи. Ты ещё слишком молод, чтобы это принять.
Приговор вынесли без долгих споров.
— Карцер под храмом, — сказал старший из жрецов. — Пока солнце не решит иначе.
Иону подпустили к нему на минуту перед тем, как увели вниз — то ли по чьей-то забывчивости, то ли потому, что никто уже не считал нужным следить за подобными мелочами.
— Закар.
— Не сейчас, Иона.
— Это правда, что рассказал Аарон? Про… про то, что было с тобой в пустоши, ещё до всего этого?
Закар посмотрел на него долго — так долго, что стражник за спиной шевельнулся, поторапливая.
— Спроси меня потом, — сказал он. — Если я ещё буду в состоянии ответить.
Его увели вниз, в темноту, которая с каждой ступенькой становилась не холоднее, а жарче — будто храм был выстроен прямо над чем-то раскалённым, будто под его фундаментом билось не сердце веры, а нечто более буквальное, механическое, никогда не остывающее.
Карцер оказался вырублен в самом основании храма, ближе к тем глубинам, куда, как говорили, уходят трубы, разносящие по городу тепло и свет — и, если верить самым тихим слухам, не только их. Здесь не было сырости, о которой Закар почему-то думал, спускаясь по лестнице, — здесь стоял сухой, плотный жар, от которого трескались губы и саднило в носу при каждом вдохе. Камень под спиной, когда он сел, прислонившись к стене, был тёплым, почти горячим, будто хранил в себе память о печи, которую никогда не гасили.
На стене, напротив входа, был вырезан солнечный знак — круг с расходящимися лучами, такой же, как на алтаре, как на одеждах жрецов, как на символах, которые носили стражники. Закар смотрел на него долго. Он не молился. Он сидел, прислонившись к тёплому камню, и смотрел на знак, который должен был напоминать ему о вере, но напоминал только о том, что он потерял. И в этом молчании, в этом отказе произносить слова, которым он не верил, был его единственный протест.
Воды ему дали немного — на самом донышке глиняной плошки, ровно столько, чтобы смочить губы, не больше. Он растянул этот глоток на несколько часов, слизывая последние капли с обода плошки языком, зная, что следующей порции придётся ждать долго.
Время смешалось быстро. В темноте, без единого проблеска солнца, без смены зноя на прохладу — здесь не бывало прохлады вовсе, — он не мог сказать, час прошёл или день. Только жажда, становившаяся то тише, то громче, служила ему подобием часов.
Кто-то вошёл — свет масляной лампы прорезал темноту, и Закар поднял голову, ожидая стражника с новой плошкой воды.
Это была не стражница.
Она сидела на корточках в дальнем углу, там, где раньше не было ничего, кроме голого камня, и смотрела на него с тем выражением, которое он помнил слишком хорошо, — не гневом, не упрёком, а терпеливым ожиданием, будто он опять опаздывал к ужину, а она давно привыкла ждать.
— Ты хочешь пить, — сказала мать. Не вопрос.
Он закрыл глаза. Открыл снова. Она никуда не делась.
— Тебя здесь нет.
— Меня давно нигде нет, — сказала она мягко, почти с сочувствием. — Но ты же помнишь, каково это — хотеть чего-то так сильно, что перестаёшь понимать, где кончается тело и начинается только желание?
Он не ответил. Она больше ничего не сказала в этот раз — просто сидела, наблюдая за ним с тем же спокойным вниманием, будто у неё было столько же времени, сколько у него, и даже больше.
Он отвернулся от неё, прижался лбом к тёплому камню и закрыл глаза — не для того чтобы уснуть, сон давно перестал быть чем-то, что приходит по желанию, а просто чтобы не видеть угол, в котором она сидела. И в этой темноте за закрытыми веками темнота карцера стала неотличима от той, другой, — потому что тело помнит не события, а условия: голод, стеснённое пространство, отсутствие света, — и стоит условиям совпасть, память открывает дверь сама, без спроса.
Убежище не было похоже на карцер ничем, кроме одного: там тоже не хватало воздуха настолько, чтобы забыть, что где-то снаружи есть небо. Это были старые тоннели под руинами — не храмовые, а куда более древние, оставшиеся ещё от тех времён, когда город был другим и, возможно, даже не городом вовсе, — и туда, вниз, они спустились, когда наверху началось то, что позже назовут Голодным годом, хотя тогда, внутри него, у этого года ещё не было имени, только холод и звук ветра, ищущего щели.
Их было четырнадцать, когда они спустились. Закар помнил это число точно — не потому что считал сам, ему было лет семь, может, восемь, а потому что кто-то из старших вслух пересчитывал их каждое утро, будто боялся, что цифра изменится без предупреждения, если не проверять. Она менялась. Просто не сразу.
Сначала ушла еда, которую взяли с собой, — её не хватило даже на первую половину зимы, хотя делили её так скупо, что каждый кусок казался целым событием, о котором помнили потом весь день. Потом ушла надежда на то, что наверху скоро потеплеет. Потом, где-то в середине темноты, которую Закар не мог измерить ничем, кроме голода, стало ясно, что тоннели — не убежище, а просто более медленный способ умереть, чем открытая пустошь наверху.
Первым не проснулся один из младших — мальчик, имени которого Закар давно не мог вспомнить, сколько бы ни пытался, будто память сама решила, что имя — это слишком много для того, что случилось дальше. Тогда ещё был спор, тихий, почти шёпотом, в темноте, у самой дальней стены тоннеля, где двое старших — среди них была и его мать, хотя тогда Закар этого не осознавал до конца, — решали, что делать с телом, которое больше не дышало, но всё ещё было теплее, чем всё остальное в тоннеле.
Он не видел, как это случилось в первый раз. Его отвели дальше по тоннелю, сказали не смотреть, и он послушался, зажав уши руками, хотя уши не помогали — запах всё равно был везде, и он остался в памяти надёжнее, чем любой звук.
После этого голод не прошёл. Он просто стал терпимее на какое-то время, а потом снова начал расти, потому что тел, которые переставали дышать сами, не хватало на всех, кто ещё дышал, — и Закар помнил, как однажды ночью услышал, как кто-то плачет в темноте, стараясь плакать тихо, чтобы не услышали остальные, и не сразу понял, что этот кто-то — он сам.
Мать держала его тогда — прижимала к себе так крепко, что он чувствовал, как выступают её рёбра сквозь ткань, — и говорила, что всё будет хорошо, тем же голосом, которым говорила это всегда, даже когда явно не было хорошо и не предвиделось. Он верил ей. Дети верят голосу, а не словам.
Он не помнил точно, когда она перестала говорить это. Помнил только, что в какой-то момент — он не мог сказать, на какой день считать, потому что дни давно потеряли смысл в темноте без солнца, — она перестала будить его по утрам, потому что перестала просыпаться первой. А потом не проснулась вовсе.
Дальше память шла рывками, не целыми кусками, а вспышками, будто кто-то показывал ему картины через щель, слишком быструю, чтобы разглядеть подробности, и слишком медленную, чтобы не запомнить главное: холод её руки. Голоса старших, тихие, взрослые голоса, решающие то, что не должны решать взрослые. И себя — маленького, оцепеневшего, не сопротивляющегося, потому что тело к тому моменту уже не отличало голод от боли, а боль от того, что должно было быть горем.
Он не помнил вкуса. Это было, кажется, единственной милостью, которую оставила ему собственная память, — она стёрла вкус, оставив только знание факта, голое, как кость. Знание было хуже вкуса. Вкус можно забыть. Знание — нет.
Они вышли из тоннелей весной, те, кто вышел, — шестеро из четырнадцати, — и никто из шестерых никогда не пересчитывал вслух, сколько их осталось, потому что число само по себе стало чем-то, о чём лучше молчать.
Закар открыл глаза. Карцер снова стал просто карцером — жарким, сухим, тесным, но не тем, другим местом. Мать в углу смотрела на него без осуждения, без слёз, только с тем же терпеливым выражением, с каким смотрела на него всегда, и Закар впервые за много лет позволил себе подумать, что, может быть, именно поэтому она не уходит: не чтобы мучить его, а потому что ждать — это единственное, что она ещё умеет делать, и делала это всегда, даже тогда, в тоннеле, до самого конца.
Тамар пришла поздно ночью — насколько вообще можно было судить о времени там, наверху, — одна, без разрешения. Она сказала стражнику у входа в нижние коридоры, что несёт узнику паёк по распоряжению храма, и тот, зевая, пропустил её, не особенно вглядываясь: кому какое дело до пайка узника, если сам узник всё равно никуда не денется.
У неё в руках была фляга воды — целая фляга, не плошка — и немного лепёшки, завёрнутой в тряпицу.
Закар поднял голову на звук шагов. Свет лампы упал на лицо вошедшей — и он увидел её. Ту, которую помнил живой. Ту, которая говорила с ним в детстве, когда он боялся темноты. Ту, которая умерла в тоннеле, когда ему было семь лет.
Она стояла в проёме, с флягой в руках, и смотрела на него с тем же терпеливым выражением, с каким смотрела всегда, когда он просыпался от кошмаров.
— Мама? — сказал он. Голос сорвался — он не говорил вслух почти сутки.
Она не ответила. Просто смотрела на него, и в этом взгляде было всё: и сочувствие, и ожидание, и что-то ещё, чему он не мог найти названия.
Он моргнул. И видение сползло с её лица, как вода с камня. Осталась просто девушка — молодая, с тёмными волосами, заправленными под платок, с бледным лицом и глазами, которые смотрели на него с тревогой. Он не знал её. Никогда не видел раньше.
— Тамар, — сказала она тихо, будто боялась спугнуть его голосом. — Меня зовут Тамар. Гвира сказала, что ты нуждаешься в помощи.
Закар смотрел на неё, пытаясь вернуть то лицо, которое только что видел. Не мог. Оно исчезло, оставив только тяжесть в груди и знание: его разум начинает распадаться. И это было страшнее, чем любой приговор.
— Пей медленно, — сказала она, протягивая флягу. — Иначе тебя вывернет.
Он послушался — не потому что верил ей на слово, а потому что руки дрожали слишком сильно, чтобы пить иначе.
— Никто не должен был знать, что я пришла, — сказала Тамар, глядя, как он пьёт.
— Тогда зачем пришла?
Она не ответила сразу, будто искала слова, которые не прозвучали бы глупо в темноте карцера.
— Потому что все остальные решили, что тебя можно оставить здесь высыхать, — сказала она наконец. — А я не решила. Гвира сказала, что это не моё дело.
— Но ты всё равно пришла.
— Я всё равно пришла.
Мать, всё ещё сидевшая в углу, наклонила голову, разглядывая Тамар с тем же терпеливым вниманием, каким разглядывала до этого сына.
— Какая хорошенькая, — сказала она вслух, будто продолжая давно начатый разговор. — Не то что та, другая. Помнишь ту, из третьего барака, с косой?
Закар сжал челюсть так, что заболели зубы.
— Тебе больно? — спросила Тамар, заметив, как он напрягся.
— Голова, — соврал он. — От воды после стольких дней без неё.
Она осталась ненадолго — не говорила ничего важного, просто была рядом, спрашивала, спал ли он, не ранен ли, будет ли приходить снова, если сможет. Когда она наконец поднялась и лампа забрала с собой почти весь свет, мать снова придвинулась ближе к тому месту, где сидел Закар, хотя, кажется, вовсе не двигалась с места.
Иона пришёл, когда — по ощущению Закара — прошёл ещё один день, хотя с тем же успехом это могли быть просто новые несколько часов беспросветной темноты. Тамар ушла, оставив ему флягу — почти полную, больше, чем в прошлый раз, — и пообещала вернуться, если сможет. Закар смотрел, как свет её лампы растворяется в темноте коридора, и думал о том, что это единственное, что у него осталось — надежда, что она вернётся.
А потом пришёл Иона.
Он сел напротив, по другую сторону решётки, поставив рядом с собой маленький масляный светильник, и Закар увидел в его глазах вопрос, который тот нёс через весь город. Вопрос, который был тяжелее, чем любой приговор.
— Аарон рассказал мне, — сказал Иона без предисловий. — Про убежище. Про детей, которые там прятались.
Закар молчал. Он знал, что сейчас будет. Он ждал этого вопроса с той ночи, когда Аарон впервые посмотрел на него в казарме тем особым взглядом, каким смотрят на человека, который пережил то, о чём лучше молчать.
— Как вы решали, — спросил Иона тихо, почти шёпотом, — кто пойдёт первым?
Закар не ответил. Он смотрел в угол карцера, где в тени, невидимая для Ионы, сидела его мать и улыбалась остатками лица. Она больше не была похожа на женщину, которую он помнил живой. То, что сидело в углу теперь, было — он заставил себя посмотреть, впервые за все эти дни посмотреть по-настоящему, а не отводить взгляд, — обглоданным, неполным, тем, чем оно стало в последний вечер, который он помнил только урывками, как помнят горячечный бред. Кожа неровно свисала там, где раньше её не было видно вовсе. Одного глаза недоставало.
Труп улыбнулся ему тем немногим, что осталось от лица.
— Ну наконец-то, — сказал он её голосом, тем же самым, которым она говорила про хорошенькую Тамар. — Долго же ты не хотел меня рассматривать по-настоящему.
Закар не ответил Ионе. Он смотрел на свою мать — на то, во что превратил её когда-то, много лет назад, в другой темноте, тоже без воды, — и мать, всё ещё улыбаясь остатками лица, произнесла очень тихо, почти ласково, как в детстве, когда укладывала его спать:
— Скажи ему правду
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
