bannerbannerbanner
Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)

Бруно Травен
Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)

Полная версия

XXIV

Электричества на «Иорикке» не было. По-видимому, в своей невинности она и не знала о его существовании. Кубрики освещались керосиновой лампой, если только можно назвать этим именем наш осветительный аппарат. Это была заржавленная жестяная подставка с цилиндром листового железа, с которым, впрочем, обращались так, словно это была чистая медь. Может быть, в прежнее время эта ложь и могла бы сойти за правду. Но ведь каждый ребенок знает, что медь не ржавеет, а от так называемого медного цилиндра осталась только ржавчина; когда ложь обнаружилась, лампу уже нельзя было обменять, так как срок гарантии давно кончился. На лампе было когда-то и стекло. От этого стекла остался только осколок, и наличие этого осколка устанавливалось с несомненностью тем обстоятельством, что время от времени через весь кубрик несся чей-нибудь окрик:

– Чья очередь чистить сегодня стекло?

Эта очередь никогда ни до кого не доходила. Упомянутый окрик имел своей единственной целью поддержать нас в приятном заблуждении, что у нас на лампе есть стекло. Я ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь хватило мужества взяться за чистку стекла. Этот человек погиб бы безвозвратно. Самое бережное прикосновение к стеклу рассыпало бы его в прах. Преступник понес бы ответственность за это, из его жалованья удержали бы стоимость стекла, и таким путем компания получила бы новое стекло. Но только не для корабля… Нашелся бы еще какой-нибудь осколок, который благодаря вопросу «Чья сегодня очередь чистить стекло?» приобрел бы форму целого стекла. Сама же лампа была одной из тех ламп, которые были в руках семи мудрых девственниц. При таких обстоятельствах трудно было ожидать, чтобы она могла хоть кое-как осветить наши квартиры. Фитиль она сохранила старый, а именно тот, который одна из дев вырезала из своей шерстяной нижней юбки. Масло, которое мы получали для лампы и которое по умышленному недоразумению называлось керосином, прогоркло уже тогда, когда девы наливали его в свои лампы. С тех пор оно не стало лучше.

При уютном, слишком даже уютном свете этой лампы, которая, согласно предписанию, должна была гореть в кубриках всю ночь и еще больше сгущала удушливый воздух, так как никогда не горела ровным светом, а только коптила, одевание и раздевание в состоянии смертельной усталости или в совершенном столбняке после тяжкого сна привело бы в этом тесном помещении еще к большим катастрофам, если бы в большинстве случаев не оказывалось налицо смягчающих обстоятельств. Надо признаться, что обычно мы вовсе не одевались и не раздевались. Не потому, что нам нечего было надеть или снять. Дело было не в том. Всегда еще находилось что-нибудь, что могло бы сойти за платье. Но к чему эти церемонии, когда нет ни матраца, ни одеяла, ни чего-нибудь похожего на них?

В первый день моего пребывания на «Иорикке», припоминая порядочные корабли, на которых мне приходилось плавать, я спросил:

– Где матрац с моей койки?

– Здесь не выдают.

– А подушку?

– Не полагается.

– Одеяло?

– Не выдают.

Приходилось удивляться, что компания отпустила нам самый корабль для плавания, и я нисколько не был бы изумлен, если бы мне сказали, что каждый из нас должен привести с собой свой собственный корабль. Я пришел сюда в шляпе, куртке, брюках, сорочке и паре… когда они были еще новые, их можно было назвать сапогами. Теперь этому названию никто бы уже не поверил. Но другие на корабле были далеко не так богаты: у одного не было никакой куртки, у другого никакой сорочки, у третьего вместо обуви какие-то необыкновенные мокасины, которые он соорудил себе из старого мешка и пакли. Позднее я узнал, что те, кто был беднее всех, пользовались у шкипера наибольшим почетом. Обычно это бывает наоборот. А здесь, чем беднее был человек, тем меньше у него предполагалось отваги высадиться в первой попутной гавани, оставив добрую «Иорикку» на произвол судьбы.

Моя койка была прикреплена к коридорной стене. Койки, расположенные напротив, были прикреплены к деревянной перегородке, разделявшей матросский кубрик на две каморки. На другой стороне этой деревянной перегородки находились две другие койки, и против них у внешней бортовой стены висели еще две. Таким образом, помещение, едва-едва вмещавшее четырех взрослых человек, обслуживало восемь. Деревянная перегородка, разделявшая кубрик на две части, не доходила до конца, так как иначе матросам, помещавшимся во внешней каморке у борта, приходилось бы выползать из своих коек через боковой люк, который был недостаточно велик для того, чтобы можно было в него протиснуться. Перегородка занимала только две трети всей длины помещения, а там, где она кончалась, начиналась столовая. Согласно уставу, столовая должна быть отделена от спален. Это правило соблюдалось на «Иорикке» в совершенстве. Одно общее помещение разделялось перегородкой на три отдельных каморки, только двери между ними были постоянно раскрыты. Так, по крайней мере, следовало представлять себе это устройство, так как отдельные каморки не имели особых дверей, а была только одна общая дверь, выходившая в коридор.

В столовой стоял простой некрашеный стол с двумя такими же незатейливыми скамьями. В одном углу, близ обеденного стола, находилось старое, ржавое, всегда протекавшее ведро. Это ведро служило для умывания, купания, для мытья полов и всяких других нужд, между прочим, для облегчения пьяных моряков в тех случаях, когда оно вовремя попадалось под руку. В случае же, если его вовремя не находили, приходилось страдать невинному соседу по койке, на которого низвергался ливень, заливавший его койку всем, что только рождается на земле и под землей, исключая одного: воды. Воды не было в этом ливне, нет, сэр.

В нашем помещении стояло четыре платяных шкафа. Если не считать висевшего в них тряпья и старых мешков, их можно было назвать пустыми. В нашем кубрике ночевало восемь человек, а шкафов в нем было только четыре. Но и этих четырех было слишком много: ведь если нечего вешать, то не надо и шкафов. Уже заранее было предусмотрено, что у пятидесяти процентов команды на «Иорикке» не будет ничего, что стоило бы хранить в шкафу. Дверей у всех четырех шкафов давно уже не было, из чего можно заключить, что все сто процентов команды не испытывали в шкафах никакой нужды.

Оконца были маленькие и мутные. Вопрос о том, кто должен их мыть, поднимался не раз, но никто не соглашался на работу, всякий отмахивался от нее, сваливая ее на другого, что вызывало всегда длительную ругань. Да и стоило ли чистить одно окошко, когда в другом было выбито стекло и пустое место заклеено газетной бумагой? Поэтому-то в кубрике всегда, даже при самом ярком солнечном свете, стоял мистический полумрак. Окна, выходившие на палубу, не разрешалось открывать ночью, потому что свет, падавший из кубрика, мешал вахтенному на мостике. Вследствие этого воздух в кубрике был необычайно спертый. Ни одна струя свежего воздуха, ни малейший сквознячок не нарушали его застывшей неподвижности.

Каждый день кубрик выметал кто-нибудь из нас, кто застревал в грязи и не мог вытащить ног или потерял иголку или пуговицу. Один раз в неделю кубрик затоплялся соленой водой, и это мы называли уборкой и чисткой. У нас не было ни мыла, ни соды, ни швабры. Откуда их было взять? Компания нам их не давала. У команды не было даже мыла для стирки белья. Мы почитали себя счастливыми, если имели в кармане кусочек мыла, которым могли время от времени вымыть свое закопченное лицо. Упаси бог оставить где-нибудь этот кусочек мыла. Будь он даже не больше булавочной головки, его непременно кто-нибудь нашел бы, присвоил и никогда не вернул бы.

Грязь лежала всюду таким толстым слоем и так присохла, что понадобился бы топор, чтобы ее вырубить. Если бы у меня хватило силы, я взялся бы за эту работу. Не из повышенного чувства чистоплотности – я очень скоро потерял его на «Иорикке», – нет, я имел в виду чисто научные цели. Я был глубоко убежден, и это убеждение живет во мне и до сих пор, что не будь я так утомлен и соскобли я верхние слои этой грязи, я, несомненно, нашел бы в низших пластах монеты финикийского происхождения. А какие сокровища нашлись бы в более глубоких слоях – боюсь даже и подумать. Может быть, там лежали обрезанные ногти прапредка, Неандертальского первобытного человека, эти ногти, которые уже так долго и так тщетно разыскиваются и имеют такое колоссальное значение для выяснения вопроса, слыхал ли пещерный человек о мистере Генри Форде из Детройта и умел ли он высчитать, сколько долларов зарабатывает мистер Рокфеллер в секунду, когда чистит свои синие очки; ведь университеты могут рассчитывать на частную поддержку только в том случае, если соглашаются взять на себя часть рекламы.

Выходя из кубрика, надо было пройти темный, до смешного узкий коридор. Напротив нашего кубрика был другой кубрик, очень похожий на наш, но еще грязнее и темнее, еще более затхлый. Один конец коридора вел на палубу, другой к бункерной яме. Не доходя бункерной ямы по обеим сторонам коридора были расположены маленькие каморки, предназначенные для плотника, боцмана и машиниста, которые состояли в унтер-офицерском чине и имели свои собственные каюты для того, чтобы не дышать одним воздухом с простыми матросами, так как это могло бы повредить их авторитету.

Бункерная яма вела к двум каморкам; в одной из них были сложены корабельные припасы и цепи, другая же носила название «каюты ужасов». Ни один человек на «Иорикке» не бывал в этой каюте и даже в нее не заглядывал. Она всегда была наглухо заперта. Когда однажды, я уже не помню по какому поводу, кто-то спросил о ключе от этой каюты, обнаружилось, что никто не знает, где находится ключ. Офицеры утверждали, что ключ у шкипера. Шкипер же клялся своей жизнью и своими еще не родившимися детьми, что у него нет ключа и что он категорически запрещает кому бы то ни было открывать каюту, а тем более в нее входить. У каждого шкипера свои причуды. У нашего было их много, и между прочим одна очень существенная: он никогда не осматривал наших помещений, что по уставу обязан был делать еженедельно. Он обосновывал свою причуду тем, что может сделать это и на будущей неделе, что сегодня как раз он не хочет портить себе аппетита и, кроме того, не успел сделать еще отметку на карте о местонахождении корабля.

 

XXV

Но когда-то люди проникли в эту каюту и видели все, что в ней таилось. Этих людей уже не было на «Иорикке», их тотчас же убрали с корабля, как только стало известно, что они осмелились проникнуть в запретную каюту. Но их рассказы об этой каюте сохранились на «Иорикке». Такие рассказы долго живут на корабле, даже при увольнении всей команды, особенно же в тех случаях, когда корабль на несколько месяцев уходит в сухой док.

Экипаж может покинуть корабль. Рассказы же не покидают его никогда. Рассказы, которые корабль услышал, сохраняются в нем навсегда. Они проникают в железо, в дерево, в койки, в трюмы, в угольные ямы, в котельное помещение. И там в ночные часы корабль пересказывает их своим товарищам-матросам слово в слово, точнее даже, чем если бы они были напечатаны.

И рассказы о «каюте ужасов» сохранились на корабле. Оба матроса, проникшие в нее, видели там множество человеческих скелетов. Сколько их было, они в оцепенении не могли сосчитать. Да это и трудно было бы сделать, потому что скелеты развалились и смешались. Но их было очень много. Вскоре же удалось выяснить, кто были эти скелеты или, точнее, кому они первоначально принадлежали. Скелеты эти были все, что осталось от прежних членов экипажа «Иорикки», которых съели огромнейшие, величиной с большую кошку, крысы. Этих сверхъестественных крыс видели на корабле несколько раз, когда они шмыгали из дыр страшной каюты.

Почему эти несчастные жертвы были отданы на съедение крысам, оставалось долгое время невыясненным. Ходившие по этому поводу слухи сводились, в сущности, к одному. Эти несчастные люди пострадали из-за того, что компания «Иорикки» хотела снизить путевые расходы и повысить дивиденды владельцев «Иорикки». Когда кто-нибудь из команды, высаживаясь в гавани, осмеливался просить плату за сверхурочную работу, которая ему полагалась по договору, его без всяких рассуждений бросали в «каюту ужасов».

У шкипера не было иного выхода. Выплата жалованья и расчет производились в гавани. Там шкипер не мог выбросить за борт человека, требующего свои сверхурочные. Портовые власти могли бы заметить это и наложили бы на шкипера штраф за засорение гавани. Властям этим было безразлично, что бы он ни сделал с матросом в открытом море, они следили только за чистотой воды в гавани. Если бы шкипер просто прогнал матроса с корабля, то матрос пошел бы в полицию или к консулу или в какой-нибудь союз моряков и шкиперу пришлось бы уплатить ему за сверхурочную работу. Во избежание этого человека запирали в «каюту ужасов».

Когда корабль выходил в открытое море, шкипер спускался вниз, чтобы выпустить узника, потому что здесь он был уже неопасен. Но крысы не соглашались его отдать, они уже приступили к своему делу, и множество пар ожидало своей очереди. Ведь представлялся такой удобный случай отпраздновать блестящую свадьбу с редкостным пиршеством. Шкипер, которому матрос был нужен для работы на корабле, вступал с крысами в борьбу. Но силы были слишком неравны, и шкиперу приходилось в конце концов бежать из каюты, спасая свою собственную жизнь. Позвать кого-нибудь на помощь он не решался, так как при этом все обнаружилось бы и ему пришлось бы в другой раз платить за сверхурочные.

С тех пор как я побывал на «Иорикке», я уже не верю больше в душераздирающие истории о кораблях с невольниками. В такой тесноте, как мы, невольники, наверное, не жили. Так тяжело, как нам, им никогда не приходилось работать. Никогда они не были так голодны и так утомлены, как мы. Невольники были товаром, за который платили деньги, и притом большие деньги. Этот товар приходилось беречь. За истощенных, заморенных и переутомленных невольников никто не возместил бы даже расходов по перевозке, не говоря уже о каких-нибудь барышах.

Но моряки – не невольники, за которых уплачены деньги. Они не застрахованы, как ценный товар. Моряки – свободные люди. Свободные, голодные, усталые, безработные, они вынуждены выполнять все, что от них требуют, работать до полного изнеможения. А потом их вышвыривают за борт, потому что на них уже не стоит тратить корма. Даже и теперь еще есть корабли, принадлежащие цивилизованным народам, на которых моряки подвергаются телесному наказанию, если отказываются исполнять работу по двум вахтам сряду и еще за половину третьей вахты, потому что владелец корабля платит такое ничтожное жалованье, что экипаж никогда не добирает трети людей.

Матрос должен есть то, что ему дают, хотя бы повар был вчерашний портной, так как не удалось заманить настоящего повара, хотя бы шкипер так экономил на пайках, что команда ни разу не наедалась бы досыта.

Есть много всяких историй о кораблях и матросах. Но стоит только повнимательнее приглядеться к этим кораблям, чтобы сразу увидеть, что это увеселительные корабли, катающие праздничную публику, и что матросы на них – опереточные певцы, заботящиеся о красоте своих рук и лелеющие свою любовную тоску.

XXVI

С находившимися в кубрике сонными людьми я обменялся всего-навсего несколькими словами. Когда они указали мне койку и сообщили, что здесь не полагается ни одеял, ни матрацев, разговор прекратился сам собой.

Я слышал над собой лязг и грохот цепей, дребезжащую стукотню якоря, ударяющегося о стенку борта, шум дизелей, возню и суету команды, брань, – словом, все, что необходимо для того, чтобы вывести корабль из гавани. Такой же концерт сопровождает корабль, когда он входит в гавань.

Эта суматоха всегда раздражает меня и приводит в плохое настроение. Я чувствую себя хорошо только тогда, когда корабль плывет в открытом море. Все равно – выходит ли он или возвращается в гавань. Но когда я на корабле, я хочу быть в открытом море. Корабль в гавани – не корабль, а ящик, который либо нагружают, либо разгружают. В гавани и чувствуешь себя не моряком, а поденщиком. Самая грязная работа делается в гавани, и часто приходится работать так, как работают на фабрике, а не на корабле.

Пока я слышал всю эту возню и команду, я не покидал кубрика. К работе не стоит подходить слишком близко, иначе тебя сейчас же возьмут в оборот.

– Эй, помоги-ка, земляк!

Мне и в голову не приходило идти туда. Зачем? Ведь мне не заплатят за это. В каждой конторе и на каждой фабрике висят плакаты: «Do more» (Работай больше). Разъяснение этого лозунга дается совершенно бесплатно в записке, которую кладут на рабочий стол. «Работай больше! Потому что, если сегодня ты сделаешь больше, чем от тебя требуется, и не получишь вознаграждения за эту лишнюю работу, то когда-нибудь тебе все-таки уплатят за то, что ты выработал сверх нормы».

Никому еще не удавалось поймать меня на эту удочку. Поэтому-то я и не сделался генеральным директором Pacific Railway and Steam ship C° Inc. Как часто приходится читать в воскресных газетах, журналах и мемуарах счастливцев, что, благодаря этой добровольной переработке, честолюбию, усердию и желанию достигнуть когда-нибудь высшего положения, простые рабочие нередко становились генеральными директорами и миллиардерами и что каждому, кто добросовестно последует этому рецепту, открыт путь к директорству и миллиардам. Но ведь во всей Америке не найдется столько вакантных директорских мест и постов для миллиардеров. И вот в течение тридцати лет я буду работать все больше и больше без всякой платы за этот нечеловеческий труд, чтобы только заслужить место генерального директора. И когда, по прошествии этих тридцати лет, я при случае спрошу: «Ну как же обстоит дело с местом генерального директора, оно еще не освободилось?» – то мне ответят: «К сожалению, еще нет, но вы у нас на примете; поработайте еще некоторое время как можно усерднее, мы вас не потеряем из виду».

Прежде говорили: «Каждый из моих солдат носит в своем ранце маршальский жезл». Теперь же говорят: «Каждый из наших рабочих и служащих может стать генеральным директором». Еще будучи мальчиком, я продавал газеты и чистил сапоги и в одиннадцать лет уже зарабатывал себе на жизнь, но до сих пор я не стал ни генеральным директором, ни миллиардером; по-видимому, сапоги, которые миллиардеры чистили в детстве, и газеты, которые они продавали, сильно отличались от тех, с которых я начал свою жизненную карьеру.

Ночью, когда стоишь на вахте и кругом все тихо, в голову лезут всякие забавные мысли. Так, например, я представляю себе: что бы произошло, если бы все солдаты Наполеона внезапно извлекли из своих ранцев маршальские жезлы. Кто стал бы накаливать тогда заклепки для мортир? Вновь испеченные генеральные директора, конечно. Кто же иначе? Ведь никого бы другого не осталось для этой работы, а мортиры должны быть изготовлены, и сражение должно состояться, потому что иначе не нужны ни генеральные директора, ни маршалы. Вера наполняет золотом пустые мешки, сыновей плотников обращает в богов и артиллерийских лейтенантов в императоров, имена которых озаряют тысячелетия. Зажги в людях веру – и они прогонят своего бога на небо, а тебя посадят на его трон. Вера сдвигает горы, а неверие разбивает цепи рабства.

Когда грохот наконец утих, и я увидел, что матросы слоняются без дела, я оставил кубрик и вышел на палубу. В тот же миг ко мне подошел карманник, который отрекомендовался вторым инженером, и сказал на своем невыразимо смешном английском языке:

– Шкипер требует вас к себе. Пойдемте.

Обращение «Пойдемте!» в девятнадцати из двадцати случаев служит вступлением к другой фразе: «Мы оставим вас здесь на довольно продолжительное время».

Если бы в данном случае вторая фраза и не была произнесена, ее последствия все равно уже были предрешены. «Иорикка» неслась, как олицетворенная гроза, по открытому морю. Лоцман покинул ее, и вахту принял первый офицер.

Шкипер был еще совсем молодой человек, очень упитанный, со здоровым, розовым, гладко выбритым лицом. У него были водянисто-голубые глаза, а его каштановые волосы отливали бронзой. Одет он был изумительно хорошо, его костюм был верхом элегантности. Тона костюма и галстука, носков и изящных полуботинок были подобраны с величайшим вкусом. По виду никто бы не принял его за капитана не только маленького грузового парохода, но и большого пассажирского судна. Глядя на него, нельзя было подумать, что он способен провести корабль хотя бы от одного открытого рейда к другому, не причалив при этом на другой стороне земной поверхности. Он говорил на отличном английском языке, на таком языке, который можно изучить в хорошей школе, в стране, не говорящей по-английски. Он очень заботливо подбирал слова, что производило такое впечатление, как будто он ловко и очень быстро выбирал именно те слова, которые мог произнести безошибочно. И для того, чтобы это вышло удачно, он делал в разговоре паузы, причем имел вид заправского мыслителя. В контрасте между шкипером и вторым инженером, который тоже числился офицером, не было ничего смешного, этот контраст был так потрясающ, что если бы у меня когда-либо возникло сомнение относительно того, куда я попал, этот контраст сказал бы мне все.

– Итак, вы наш новый угольщик, – обратился шкипер ко мне, когда я вошел в его каюту.

– Я – угольщик? Нет, сэр. I am fireman. Я кочегар.

– Я ничего не говорил о кочегаре, – вмешался карманник. – Я говорил вам, что нам нужен человек к топкам. Говорил или нет?

– Правильно, – отвечал я, – говорили, и я согласился. Но ни одной минуты при этом я не думал об угольщике.

Шкипер сделал скучающее лицо и обратился к конокраду:

– Это ваше дело, мистер Дильс. Я думал, что все уже в порядке.

– Я сейчас же ухожу с корабля, шкипер. Я ни в коем случае не буду угольщиком. Я протестую и в первой же гавани буду жаловаться вашему начальству на обман.

– Кто вас обманывал? – возмутился конокрад. – Я? Это наглая ложь.

– Дильс, – сказал капитан, на этот раз очень серьезно, – это меня не касается. Я за это не отвечаю. Эту кашу вам придется расхлебывать самому, предупреждаю вас. Столкуйтесь там без меня.

Но конокрад настаивал на своем:

– Что я вам говорил? Разве не спросил я вас: в кочегарку?

– Правильно. Это вы спросили, но вы не сказали…

– Входит ли угольщик в чумазую банду или нет? – нетерпеливо спросил инженер.

– Разумеется, входит, – подтвердил я, – но я не…

– Тогда все в порядке, – сказал шкипер. – Если вы имели в виду только кочегара, то вам надо было об этом заявить, и тогда мистер Дильс сразу же сказал бы вам, что нам кочегар не нужен. Значит, все в порядке и можно записать.

Он взял лист и спросил мое имя.

С моим честным именем на корабле смерти? Никогда! Я не дошел еще до такого падения. Ведь после этого я никогда в своей жизни не попаду больше на порядочный корабль. Лучше увольнительное свидетельство из приличной тюрьмы, чем квитанционная книжка с корабля смерти.

 

Так отказался я от своего доброго имени и отрекся от всех родственных уз. У меня не было больше имени.

– Родились где и когда?

У меня не было больше имени, но у меня еще оставалась родина.

– Родились где и когда?

– В… в…

– Где?

– В Александрии.

– В Соединенных Штатах?

– Нет. В Египте.

Ну теперь у меня не осталось и родины, и единственным удостоверением моей личности на весь остаток моей жизни была с этого момента квитанционная книжка «Иорикки».

– Национальность? Британец?

– Нет. Без национальности.

Быть навеки зарегистрированным в списках «Иорикки» с моим именем и национальностью?

Возможно ли, чтобы цивилизованный американец, выросший на евангелии зубной щетки и науке ежедневного мытья ног, очутился вдруг на какой-то «Иорикке», которую он должен чистить, скоблить, мыть, красить? Моя родина – нет, представители моей родины – оттолкнули и отреклись от меня. Но могу ли я отречься от того клочка земли, дыхание которого я пил с первым моим вздохом? Не ради его представителей и не ради его флага, но ради любви моей к родине, ради ее чести я должен отречься от нее.

На «Иорикке» не может плавать честный американский юноша, даже если бы он бежал из петли.

Да, сэр, без национальности.

О паспорте, корабельной карточке или о чем-нибудь в этом роде он не спросил. Он знал, что людей, пришедших на «Иорикку», нельзя спрашивать о бумагах. Ведь они могли бы сказать: «У меня нет бумаг». И тогда он не мог бы принять их на корабль, и «Иорикка» никогда не смогла бы набрать себе команду. Списки заверялись у ближайшего консула. Но там уже ничего нельзя было переменить. Человек был фактически зачислен в штат, он участвовал в плавании, и отказать ему в консульской визе было уже невозможно. Официально консул не знает о кораблях смерти, а неофициально не верит в их существование. Консульский пост требует таланта. Консулы, например, не верят в то, что человек родился, если метрическое свидетельство черным по белому не подтверждает этого.

Что осталось от меня после того, как я потерял имя и родину? Рабочая сила. Это было одно, что могло еще идти в счет. Это было одно, за что платили. Платили не по стоимости. Но кое-что, чтобы не умереть с голоду.

– Оклад угольщика, – семьдесят пезет, – небрежно бросил шкипер, записывая в квитанционной книжке.

– Что?! – кричу я. – Семьдесят пезет?

– А разве вы не знали этого? – спросил он со скучающим видом.

– Я договаривался на английский оклад, – возразил я, защищая свое материальное благополучие.

– Мистер Дильс, – сказал шкипер, – что это значит, мистер Дильс?

– Разве я обещал вам английский оклад? – насмешливо обратился ко мне конокрад.

Мне хотелось смазать его по роже, эту лживую собаку, но у меня не было никакой охоты очутиться на цепи. Здесь, на «Иорикке», где меня заживо сожрали бы крысы.

– Да, вы пообещали мне английский оклад! – крикнул я в бешенстве негодяю. Ведь это было последнее, что мне оставалось защищать, – мое жалованье. Это собачье жалованье. Чем тяжелее работа, тем ничтожнее ее оплата. Угольщик несет на корабле самую тяжелую и дьявольскую работу за самую ничтожную оплату. Английское жалованье матросам тоже не блестящее, но где на свете рабочий получает все свое жалованье? Тот, кто не платит рабочему его жалованья полностью, называется эксплуататором. Но стоит только условиться с нуждающимся рабочим о плате заранее, и это называется жалованьем. И вот рабочий получает жалованье, и тот, кто дает его, уже не эксплуататор. Не будь законов, не было бы и миллиардеров. Всякое слово можно перетолковать, поэтому законы и записываются словами.

– Да, вы обещали мне английский оклад! – кричу я еще раз.

– Не кричите так, – говорит шкипер, подымая голову от списка. – Что это такое, Дильс? Мне это, наконец, надоело. Я требую, чтобы все было в порядке, когда вы набираете людей.

Шкипер играет прекрасно. «Иорикка» может гордиться своим мастером.

– Об английском окладе не было и речи, – говорит конокрад.

– Как не было? Я готов присягнуть.

Крупинку права, что мне осталась, я буду защищать до последнего вздоха.

– Присягнуть? Берегитесь, как бы вам не пришлось нарушить присягу. Я помню отлично, что я вам сказал и что вы мне ответили. У меня здесь на борту достаточно свидетелей, которые стояли подле меня, когда я вас нанимал. Я говорил об английских деньгах, но не об английском окладе. О нем я не упомянул ни единым словом.

Этот негодяй был прав. Он и вправду говорил об английских деньгах и даже не упомянул об английском окладе. Я же подразумевал под английскими деньгами английский оклад.

– Значит, и это в порядке, – сказал спокойно шкипер. – Вы, разумеется, получите свое жалованье в английских фунтах и шиллингах. За сверхурочные часы вы будете получать по пяти пенсов. Где же вы хотите уволиться?

– В ближайшей гавани.

– Это невозможно, – усмехаясь, сказал конокрад.

– Почему?

– Вы не имеете права, – говорит он. – Вы нанимались до Ливерпуля.

– Совершенно верно, – говорю я. – Ливерпуль и есть ближайшая гавань, в которую мы входим.

– Нет, – отвечает шкипер. – Мы декларировали Грецию, но я изменил первоначальный план и иду в Северную Африку.

Декларировать и в пути менять курс. Эй, разлюбезный друг, знаем мы эти махинации! Марокко и Сирия платят хорошую цену за контрабанду. Карася, переплывшего уже столько морей, не так-то легко обмануть. Мне не впервые иметь дело с контрабандистами.

– Вы мне сказали до Ливерпуля, а в Ливерпуле я могу уволиться! – кричу я в исступлении карманнику.

– Ни слова правды, шкипер, – говорит оборванец. – Я сказал ему, что у нас сборный товар для Ливерпуля и что он сможет уйти, когда мы будем в Ливерпуле.

– Тогда, значит, все в порядке, – подтверждает капитан. – У нас восемь ящиков сардин для Ливерпуля – товар, далеко не оправдывающий проездных расходов. Срок доставки – восемнадцать месяцев. Не стану же я из-за восьми ящиков сардин заходить в Ливерпуль. Это случайный груз, коносамент которого не должен стоить ни одного гроша. Если у меня будет еще груз, то я, разумеется, зайду в Ливерпуль уже в течение ближайших шести месяцев.

– Почему же вы не сказали мне сразу, что у вас за товар?

– Об этом вы не спросили, – возражает конокрад.

Превосходное общество. Контрабанда, фальсификация маршрута, мошеннические рейсы, подтасовка гаваней. В сравнении с этой бандой профессиональный морской разбойник был бы настоящим джентльменом. Быть морским разбойником не стыдно; если бы мне представилась эта возможность, я не отрекся бы ни от своего имени, ни от своей национальности. Но пребывание на этом корабле – такой позор, который мне нескоро удастся смыть.

– Подпишитесь под этим.

Шкипер подает мне перо.

– Под этим? Никогда, никогда! – кричу я возмущенно.

– Как хотите. Мистер Дильс, подпишитесь здесь как свидетель.

Этот карманник, этот конокрад, этот негодяй, этот обманщик, этот шанхаец, этот человек, для которого веревка после двух дюжин повешенных бандитов была бы слишком большою честью, этот низкий человек должен подписаться за меня! Нет, эта падаль не имеет права приложить свою прокаженную руку даже под моей вымышленной фамилией.

– Дайте сюда, шкипер, я подпишу сам, ведь все равно уже все летит к дьяволу!

Гельмонт Рикбай. Александрия (Египет).

Готово. Конец. Ну, «Иорикка», гой-го! Теперь несись в самый ад. Мне теперь все равно. Я вычеркнут из числа живых. Я исчез. От меня не осталось никакого следа в целом мире.

Голла-го! Голла-го!

Голла-го! Го-го!

Но не сомкнулись надо мной

Курчавых волн стада.

Корабль смерти мчит меня

Неведомо куда.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Нью Орлеан, Нью Орлеан,

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru