Родная Луизиана!
Голла-го! Morituri te salutant! Современные гладиаторы приветствуют тебя, о цезарь Август Капитализм! Morituri te salutant. Идущие на смерть приветствуют тебя, о цезарь Август император, мы готовы умереть за тебя, за святую славную страховую премию.
О времена, о нравы! В прежние времена гладиаторы выходили на арену в блестящем вооружении. Под звуки фанфар и звон цимбал. Красивые женщины кивали им из золоченых лож и бросали свои расшитые золотом платочки; гладиаторы поднимали эти платочки и, прижимая к губам, вдыхали опьяняющий аромат, а сладостная улыбка благодарила их и приветствовала. Под восторженные крики толпы, под звуки упоительной музыки отдавали они свой последний вздох.
Мы же, гладиаторы сегодняшнего дня, мы погибаем в грязи. Мы слишком утомлены для того, чтобы смыть с себя копоть и грязь. Мы вечно голодны, потому что пароходному обществу приходится экономить, чтобы выдержать конкуренцию. Наскочив на риф, мы умираем в лохмотьях, молча, в глубине кочегарок. Мы видим, как вода заливает нас, но не можем выбраться наверх. Мы надеемся, что котел взорвется, чтобы прикончить нас сразу, потому что руки наши прищемлены, – дверцы топок вырваны, и добела раскаленный шлак медленно пожирает наши бедра и ноги. Кочегар – он привык. Ему не страшны ни огонь, ни пар.
Мы умираем без музыки и фанфар, без улыбок красивых женщин, без восторженных криков взволнованной, торжественно настроенной толпы. Мы умираем молча и в лохмотьях за тебя, о цезарь Август! Слава тебе, император, у нас нет имени, у нас нет национальности. Мы – никто и ничто.
Слава тебе, цезарь Август император! Тебе не придется платить пенсии за нас ни вдовам, ни сиротам. Мы, о цезарь, самые преданные из всех твоих слуг. Идущие на смерть приветствуют тебя!
Было половина шестого, когда негр принес нам ужин, сервированный в двух грязных и жирных жестяных мисках. Жидкий гороховый суп, картофель в мундире и горячая коричневая вода в побитом эмалированном кувшине. Коричневая вода называлась чаем.
– Где же мясо? – спросил я у негра.
– Сегодня нет мяса, – ответил он.
Я взглянул на него и понял, что это был не негр, а белый. Он был угольщиком другой вахты.
– Носить ужин придется тебе, – обратился он ко мне.
– Я не бой, да будет тебе известно, – ответил я на это.
– Здесь нет боев.
– Разве?
– У нас делает это угольщик.
Один сюрприз следовал за другим. Это начинало становиться забавным. Я видел уже, чем это пахнет. Судьба открывала свой поход.
– Ужин разносит угольщик «крысьей вахты».
Второй сюрприз. Вернее, второй удар. Я не стану уже больше считать ударов. Пусть приходят и падают. Надо напрячь кожу.
Итак, «крысья вахта». Это надо было предвидеть. Вахта с двенадцати до четырех самая ужасная вахта, которую изобрели для истязания моряков. В четыре часа возвращаешься с вахты. Моешься. Потом приносишь ужин для всей банды, потому что юнги здесь нет, а угольщики должны выполнять всякую работу. Потом ложишься спать. Так как до восьми часов следующего утра пища не выдается, то приходится основательно наедаться за ужином. Ночью предстоит не только стоять на вахте, но и работать, да еще как! А при таких условиях, не наевшись досыта, можно свалиться. Но с полным желудком трудно уснуть. Матросы, сдавшие вахту, сидят иногда до десяти часов, играют в карты или забавляются рассказыванием всяких историй. Так как у них нет другого помещения, где бы они могли провести вечер, то они сидят здесь. Нельзя же запретить им эту болтовню, а то они еще разучатся говорить. Они и так разговаривают шепотом, чтобы не мешать спящим товарищам. Но шепот мешает больше всякого громкого разговора. В одиннадцать часов начинаешь засыпать. За двадцать минут до двенадцати приходят будить. Вскакиваешь и мчишься вниз. В четыре возвращаешься с вахты. Моешься иногда и валишься в койку. В половине шестого уже начинается дневная сутолока. В восемь отрывают от сна: «Завтракать!» Все дообеденное время стучат молотками, пилят, вбивают гвозди, командуют. Днем, за двадцать минут до двенадцати, будить не приходят, потому что спать в это время не полагается. Опять мчишься на вахту. И так далее.
– Кто же моет посуду, если нет боя?
– Угольщик.
– Кто чистит уборные?
– Угольщик.
Это, безусловно, очень почтенное занятие, если у человека нет никакого другого дела. Но в данном случае это было самое настоящее свинство. Тот, кто увидел бы наши уборные, наверно, сказал бы: «Это самое большое свинство, какое мне только доводилось видеть в моей жизни или в окопах». Впрочем, я знаю из опыта, что свиньи чистоплотные животные, ничуть не уступающие в чистоплотности лошадям. Если бы я запер крестьянина или свиновода на две недели в темный хлев, в два шага длиной и столько же шириной, кормил бы его, ни разу не выпуская, а только время от времени бросал бы ему немного соломы и редко или совсем не вычищал его хлев, предполагая, что он прекрасно чувствует себя в навозе, – я хотел бы взглянуть, как бы он выглядел по истечении этих двух недель и кто оказался бы большей свиньей: мужик или его хавронья. Не беспокойтесь: человеку воздастся за все, что он причинил лошадям, собакам, свиньям, лягушкам и птицам. Когда-нибудь он поплатится за это гораздо дороже, чем за то, что причинил своим ближним. Нельзя чистить уборные, когда от усталости едва подносишь ложку ко рту, нет, сэр.
Испания, солнечная Испания, вот мое наказание за то, что я покинул твои гостеприимные берега!
На порядочном корабле всегда есть козел отпущения: это поденщик, которого берут с собой в виде особой принадлежности корабля. Его не обременяют работой, но он должен быть везде, где требуется помощь, он получает жалованье палубного рабочего и в общем ведет довольно приятную жизнь. Поденщик должен уметь делать все. Все непорядки на корабле сваливаются на него. Он виноват во всем. Если в кочегарке вспыхнет пожар, виноват поденщик: хотя ему запрещено входить туда, но он не поднял вовремя люков. Когда у повара пригорит обед, достается поденщику: ему запрещено ходить на кухню, но он не вовремя отвинтил водопроводные краны, собираясь их чистить. Когда корабль пойдет ко дну, виновником тоже окажется поденщик, потому что он… да просто потому, что он козел отпущения.
На «Иорикке» такими козлами отпущения были угольщики, а козлом отпущения всех козлов отпущения был – вы угадали, – угольщик «крысьей вахты».
Когда на корабле надо было выполнить какую-нибудь грязную, неприятную, опасную для жизни работу, первый инженер поручал ее второму; второй передавал ее машинисту; машинист – смазчику, а смазчик – кочегару; кочегар же – угольщику «крысьей вахты».
И когда угольщик выползал с окровавленными, обнаженными и поломанными костями и с двадцатью ранами от ожогов или его приходилось вытаскивать за ноги, чтобы он не сварился, кочегар шел к смазчику и говорил: «Я уже сделал это». Смазчик к машинисту: «Я…» Машинист – ко второму инженеру: «Я…» Второй к первому, а первый инженер отправлялся к шкиперу и говорил: «Я прошу вас занести в журнал: в тот момент, когда котлы лежали на полном огне, первый инженер, рискуя жизнью, вставил фланец в трубу, давшую сильную течь, благодаря чему корабль мог сохранить полный ход и беспрепятственно продолжать свой рейс».
Компания читает журнал и директор говорит:
– Первому инженеру «Иорикки» надо дать приличный корабль: этот человек стоит большего.
У угольщика же остаются рубцы, от которых он никогда не избавится, – человек искалечен. Но почему именно угольщик должен был выполнить эту работу? Ведь и он мог сказать, как другие: «Я не стану этого делать, оттуда я не выберусь живым».
Но этого-то как раз он и не мог сказать. Он должен, должен был это сделать.
– Что же, вы хотите пустить корабль ко дну и потопить всех своих товарищей? Можете ли вы взять это на свою совесть?
Палубные рабочие не могли выполнить эту работу. Они ведь ничего не понимали в котлах. Угольщик тоже ничего не понимал в котлах, он умел только подбрасывать уголь. Инженер понимал кое-что в котлах. За это ему ведь и платили, как первому инженеру. Кроме того, ему приходилось выполнять такие работы на испытаниях. Но угольщик работал перед котлами, возле котлов и за котлами. Ведь он был угольщик и не хотел нести ответственность за смерть такого множества людей, даже если бы его собственная жизнь попала при этом в выгребную яму. Жизнь грязного угольщика – это не жизнь, никто с ней не считается. Его нет больше – и баста, не будем больше о нем говорить. Даже муху вытаскивают иногда из молока и дарят ей ее маленькую жизнь, но угольщик даже не муха. Угольщик – это мусор, грязь, пыльная тряпка, он хорош только для того, чтобы таскать уголь.
– Угольщик, эй, – зовет первый инженер, – хотите выпить рюмку рома?
– Да.
Но рюмка падает у него из рук, ром разлит. Рука обожжена. Да, сэр.
Ужин стоял на столе. Я порядком проголодался и с удовольствием сел за стол, чтобы утолить голод. Таково, по крайней мере, было мое намерение. Но одно дело иметь намерение, а другое – выполнить его. Это две разные вещи. Я пододвинул к себе тарелку и ложку.
– Оставь тарелку, это моя.
– А где же мне взять другую?
– Если у тебя нет своей, то придется обойтись без тарелки.
– Разве здесь не полагается посуды?
– То, что у тебя есть, то и полагается.
– Как же мне есть без тарелки, без вилки и без ложки?
– А это уж твое дело.
– Послушай, ты, новичок! – крикнул кто-то со своей койки. – Ты можешь получить мою тарелку, чашку, всю мою посуду. Но за это ты должен всегда ее мыть и чистить.
У одного была надбитая тарелка, но не было чашки, у другого – вилка, но не было ложки. Как только приносили еду, начинался спор, кому первому достанется ложка или чашка или тарелка, потому что тот, кто первый получал тарелку или ложку, брал себе и лучшие куски. И никто не мог упрекнуть его за это.
То, что называлось чаем, была горячая коричневая вода. Часто она была даже не горячей, а только теплой. То, что носило название кофе, подавали к завтраку и в три часа. Этого трехчасового кофе мне никогда не приходилось видеть. Причина – «крысья вахта». С двенадцати до четырех я был на вахте. В три часа давали кофе. В четыре, когда приходила смена, от кофе не оставалось ни капли. Иногда в кубе оставался еще кипяток, но если не было собственного кофе, приходилось довольствоваться одной водой.
Чем меньше общего кофе или чай имеет с настоящим кофе и чаем, тем большую потребность испытываешь сдобрить его сахаром и молоком, чтобы заставить работать свое воображение. Каждые три недели мы получали маленькую баночку конденсированного молока и полкило сахару; кофе же нам присылали из камбуза без молока и без сахара.
Вскрывая банку с молоком, стараешься, бывало, соблюдать строжайшую экономию и берешь маленькую ложечку молока, чтобы только закрасить кофе. Потом заботливо отставляешь баночку в сторону до следующего кофе. Но пока стоишь на вахте, банку, правда, оставляют на месте, но выбирают из нее все молоко до капли. Чем дальше спрячешь, бывало, молоко, тем легче его находят. Я с первого же раза потерял всю порцию молока. Поэтому, когда мне выдали молоко во второй раз, я выпил его сразу: это было единственное средство спасти свой паек, средство, которое применяли все.
С сахаром поступали точно так же. Тотчас же после получки его съедали за один присест. Как-то раз мы попытались придти к соглашению: сахар всего помещения был ссыпан в общую коробку, и когда подавался кофе или чай, каждый мог брать себе из общего запаса по ложечке. Результатом этого соглашения было то, что на второй же день весь сахар исчез и пустая коробка лежала перевернутой под столом.
Свежий хлеб нам выдавали ежедневно. И еженедельно наш кубрик получал коробку маргарину, которого нам хватало вволю. Но никто его не ел, потому что вазелин был куда вкуснее.
В те дни, когда мы должны были молчать и закрывать глаза, каждый из нас получал по два стакана рому и по полчашки повидла. В эти дни наше начальство стряпало свои темные делишки.
На завтрак нам давали перловую кашу со сливами или рис с кровяной колбасой, или картофель и селедку, или соленую рыбу с фасолью. Каждый четвертый день начинался перловой кашей и сливами.
В воскресенье мы получали к обеду говядину с горчичным соусом или корнед-биф с луковым соусом; в понедельник солонину, к которой никто не прикасался, потому что это была одна соль и кожа; во вторник – вяленую рыбу; в среду – сушеные овощи и печеные сливы в синеватом клейком сиропе из картофельной муки. Клейкий сироп назывался пудингом. Четверг опять начинался солониной, к которой никто не прикасался.
Ужин состоял из тех же блюд, что завтраки и обеды. При этом каждый раз на стол подавался картофель в мундире, из которого только половина была съедобна. Шкипер никогда не покупал картофеля. Его брали из груза, если мы везли южный картофель. Пока картофель был свеж и молод, он был очень вкусен, но если мы долго не грузили нового картофеля, то приходилось довольствоваться тем, о котором я уже говорил.
Чтобы замазать глаза ревизорам, мы везли иногда не только картофель, но и томат, бананы, ананасы, финики, кокосовые орехи. Только этот товар и способствовал тому, что мы могли существовать при той пище, которой нас кормили, и не околели от отвращения к ней. Тот, кто участвовал в мировой войне, мог убедиться на собственном опыте, что способен вынести человек и насколько он живуч. Тот же, кому приходилось плавать на настоящем корабле смерти, – знает это еще лучше. От брезгливости вскоре отвыкаешь окончательно.
Посуда, которую мне предложили с такой бескорыстной готовностью, состояла всего лишь из одной тарелки. Когда я собрал весь прибор, то у меня оказались: вилка Станислава, чашка Фернандо, нож Рубена. Ложку я мог получить у Германа, но у меня была своя. За эту услугу я должен был мыть полученную мною посуду по три раза в день.
После ужина на моей обязанности лежало мытье заржавленных и побитых мисок, в которых нам приносили еду. Это мытье производилось мной и другими без мыла, без соды и без щетки, так как ничего этого нам не выдавали. Как выглядели миски в тот момент, когда в них опять наливалась свежая пища, нечего и говорить.
Я не мог жить в такой грязи и принялся за уборку кубрика. Матросы после ужина валились в свои койки, как мертвые. Во время еды мы почти не разговаривали. Наша трапеза походила на трапезу свиней вокруг корыта. Три дня спустя это сравнение уже не приходило мне в голову. Способность делать сравнения или вызывать более или менее яркие воспоминания из прошлой жизни была во мне окончательно парализована.
– Мыла не выдают! – крикнул мне кто-то со своей койки: – Щеток и швабры тоже. И успокойся со своей уборкой. Мы хотим спать.
Я тотчас же выскочил из кубрика и – к инженерной каюте. Постучал.
– Я хочу убрать кубрик. Дайте мне мыла и хорошую швабру.
– Что вы воображаете? Не хотите ли вы сказать, что я должен купить вам мыло и швабру? Это не мое дело.
– Ну, а лично для меня? У меня нет мыла. А ведь я работаю у котлов. Хотел бы я видеть, как это я не получу мыла.
– Это ваше частное дело. Если вы хотите мыться, значит, у вас должно быть и мыло. Мыло должно входить в экипировку каждого порядочного моряка.
– Возможно. Для меня это новость. Туалетное мыло, да, но не простое для работы. Для котельных рабочих мыло должен поставлять инженер или шкипер, или же компания. Кто должен поставлять его, мне безразлично. Но я хочу иметь мыло. Что это, в самом деле, за свинство? На каждом порядочном корабле матросам полагается подушка, простыня, одеяло, полотенце, мыло и прежде всего посуда. Это относится к экипировке корабля, а не к экипировке матроса.
– Только не у нас. Если вам не нравится, можете уйти.
– Бессовестный вы человек.
– Вон из моей каюты, или я доложу шкиперу и попрошу вас уволить.
– Ничего не имею против.
– Не так, как вы думаете. Мне нужен угольщик. Но я удержу с вас жалованье за целый месяц, если вы еще раз осмелитесь обратиться ко мне таким тоном.
– Нечего сказать, порядочные люди, – готовы отнять у человека его последние жалкие гроши.
Негодяй сидел передо мной и скалил зубы.
– Расскажите-ка все это вашей прабабушке, – сказал он. – Она выслушает вас. Но я – нет. Убирайтесь сейчас же отсюда и ложитесь спать, в одиннадцать вам идти на вахту.
– Моя вахта начинается в двенадцать. С двенадцати до четырех.
– Не у нас, и не для угольщиков. Угольщики начинают в одиннадцать. С одиннадцати до двенадцати они носят золу, а в двенадцать начинается работа на вахте.
– Так. Но ведь с одиннадцати до двенадцати нет рабочей вахты?
– Угольщики выгребают и носят золу помимо всякой вахты.
– Но за это платят сверхурочные?
– Не у нас. И не за носку золы.
В каком веке я живу? Куда я попал? Что это за раса? Ошеломленный, я поплелся в свой кубрик.
Кругом было море, голубое, чудесное море, которое я так безмерно любил и погибнуть в котором я, как истый моряк, никогда бы не побоялся. Ведь это было бы великое торжественное обручение с женщиной, капризной, изменчивой женщиной, которая могла так бешено неистовствовать, у которой был такой изумительный темперамент, которая умела так пленительно улыбаться и напевать волшебные убаюкивающие песни, которая была так прекрасна, так безмерно красива.
Это было то же море, по которому плавали тысячи честных, здоровых кораблей. И вот судьба послала меня на этот корабль прокаженных, который держался одной лишь надеждой, что море сжалится над ним. Но я чувствовал, что море не хотело нести на себе прокаженный корабль, чтобы самому не заразиться его страшной болезнью. И все-таки время его еще не пришло. Море выжидало еще: оно надеялось, что ему не придется испытать на себе действие этой чумы, что этот нарыв лопнет где-нибудь на суше или в замызганной глухой гавани, лопнет и пропадет. Время «Иорикки» еще не пришло. В мою койку еще не стучался вестник смерти. Когда я стоял так на палубе, с усеянным звездами небом над головой, и смотрел на отливающее изумрудом море, вспоминая свой потерянный Новый Орлеан и солнечную Испанию, мой мозг вдруг ослепила мысль: вниз через борт, и всему конец! Но ведь тут остался бы другой усталый, голодный, грязный и затравленный угольщик, ему пришлось бы нести двойную вахту. Эта мысль настолько омрачила мой план, что я решил остаться на «Иорикке».
Эх черт, где моя не пропадала! «Иорикке» не удастся меня сломить! Ни консулам. Ни «Иорикке». Ни карманнику. Ведь ты же из Нового Орлеана, парень. Не робей. Будет еще вода и мыло. Вонь только снаружи. Долой с палубы и не давайся в пасть бестии, которая хочет тебя проглотить! Плюнь еще раз вниз и айда на койку!
Когда я ушел с палубы, я знал наверно, что нахожусь на корабле смерти, но знал также, что этот корабль никогда не будет кораблем моей смерти. Нет, нет, я не помогу вам получить страховую премию. И я не буду вашим гладиатором. Плюю тебе в лицо, цезарь Август император! Экономь свое мыло и жри его, мне оно больше не нужно. Ты больше не услышишь от меня ни единой жалобы. Плюю тебе в лицо, тебе и твоему проклятому отродью!
Я не мог уснуть. Я лежал на голых досках моей койки, как пойманный бандит на нарах в полицейском участке. Вонючая керосиновая лампа наполняла помещение таким чадом, что дышать было настоящей мукой. У меня не было одеяла, сильный озноб бил мое тело, ведь ночи на море бывают дьявольски холодны. Я только что погрузился в забытье, как чьи-то сильные нетерпеливые руки начали так трясти меня, словно хотели проломить мною стену.
– Вставай, ты! Половина одиннадцатого.
– Только половина? Почему же ты не будишь в три четверти?
– Я пришел наверх за водой для кочегара. Я не стану еще раз подниматься для тебя. Вставай. Без десяти двенадцать разбуди своего кочегара и принеси ему кофе.
– Я не знаю его. И не знаю, где его койка.
– Пойдем, я покажу тебе.
Я встал, и мне показали койку кочегара моей вахты.
В кубрике было почти темно, так как лампа не давала света.
При свете маленького, разбитого, закопченного фонаря угольщик предыдущей вахты показал мне, как обращаться с лебедкой. Это был Станислав.
– Послушай-ка, Станислав, я не могу понять, – сказал я. – Я видел на своем веку немало всяких измывательств, но до сих пор мне еще ни разу не приходилось слышать, чтобы угольщики работали в чужую вахту.
– Знаю. Я тоже не из пеленок. В других местах золу выгребает кочегар. Но здесь кочегару одному не справиться, и если угольщик не поможет ему, он может спустить пары до ста двадцати и наша коробке станет и будет стоять как вкопанная. На других судах, даже если это гробы, вахта имеет двух кочегаров или, по крайней мере, полтора. Но я думаю, ты уже догадался, куда мы попали, дружище. Да, трудно сначала. Но ничего, научишься. Устраивайся лучше потеплее и выбери себе на всякий случай шлюпку. Повар здесь – старожил. Он тебе кое-что расскажет, если ты с ним подружишься. У этой собаки два спасательных пояса на койке.
– Разве у вас нет поясов? – удивленно спросил я.
– Даже круга нет ни одного. Четыре декоративных круга с бронзой. Но употреблять их не советую. Чем совать в них голову, лучше уж взять жернов. С жерновом у тебя будет хоть какая-нибудь надежда, а с этой дрянью – верная смерть.
– Как же эти собаки допускают такое безобразие? Ведь на каждой койке должен быть пояс. Я так привык к этому, что даже не посмотрел.
Станислав рассмеялся и сказал:
– Ты еще не плавал на такой бадье. «Иорикка» – мой четвертый корабль смерти. Таких, как она, надо поискать.
– Ге-го, Лавский! – крикнул кочегар из трюма. – Что же вы сегодня не носите золы? Что там у вас за ярмарка?
– Мы будем сейчас носить. Но надо же мне подучить новичка. Ведь он еще не знаком с лебедкой.
– Поди сюда. У меня выпала решетка.
– Сначала надо вынести золу. Решетка обождет. Надо показать новичку, – крикнул Станислав вниз. – Нет, что касается кораблей смерти… Однако как тебя зовут?
– Меня? Пиппип.
– Хорошее имя. Ты турок?
– Египтянин.
– Отлично. Как раз египтянина нам и недоставало. На нашей калоше собраны все национальности.
– Все? И янки?
– Ты, кажется, еще не проснулся? Янки и коммунисты единственное исключение; они никогда не пойдут на корабль смерти.
– Коммунисты?
– Да ну, не притворяйся же таким младенцем, овца ты этакая! Большевики. Коммунисты. Янки не пойдут на такой корабль потому, что они в первый же день околели бы от грязи, и потому, что им всегда поможет их консул. Он в любое время выложит пред ними всю свою мудрость о всякого рода кораблях.
– А коммунисты?
– О, эти хитрые. Они сейчас же все разнюхают. Стоит им только увидеть верхушку мачты. Можешь мне поверить. Это стреляные птицы. Там, где есть настоящий коммунист, прогорит любой страховой полис. У них, брат, чутье, с ними никому из нас не сравняться. И они устраивают такие скандалы с инспекцией, что на корабле дым стоит коромыслом. И знаешь, что я тебе скажу: если на порядочном корабле есть янки, да к тому же янки-коммунисты, во где, брат… Во где, брат, раздолье… Я потому только и плаваю, что надеюсь попасть на такой корабль. Оттуда я никогда уже не уйду. Там я готов служить даже козлом отпущения. Мне все равно. Если ты увидишь когда-нибудь корабль, идущий из Нового Орлеана или неподалеку оттуда… Вот это будет дело!
– Такого корабля я еще не видел, – ответил я.
– Да ты и не попадешь на такой, проживи ты хоть до ста лет. Ты – нет. Египтянин – никогда. Пусть даже паспорт у него будет, как зеркало. Теперь и мое время уже прошло. Кто плавал на «Иорикке», тот никогда уже не попадет на порядочный корабль. Ну давай, возьмемся-ка за дело.
– Подвесил? – крикнул Станислав в трюм.
– Поднимай!
Станислав повернул рычаг, и кадка с грохотом поплыла наверх. Когда она очутилась на высоте рычага, Станислав опять его повернул. Кадка подалась вверх и вниз и повисла в люке.
– Теперь сними кадку, отнеси ее к мусорному рукаву и высыпь золу. Да смотри в оба, чтобы кадка не полетела вместе с золой через штаг. Упаси бог. Тогда нам придется работать с одной и вставать на два часа раньше. Запомни это.
Кадка была горяча как огонь, наверху лежали раскаленные угли. Я едва мог до нее дотронуться. И тяжела была она! Наверное, не меньше пятидесяти кило. И вот я понес ее, держа перед грудью, через всю палубу. Я опрокинул ее в мусорный рукав, через который зола падала в море, где, шипя, исчезала. Потом я снес кадку обратно и повесил опять на цепь.
– Совершенно ясно, куда девались спасательные пояса. Я уверен, что шкипер продал их, а денежки положил в карман, – сказал Станислав. – Но дело тут даже не в деньгах. Видишь ли, если нет спасательных поясов, то не будет и свидетелей на суде. Понимаешь, в чем дело? На свидетелей положиться трудно. Они ведь многое могли заметить, а страховое общество сейчас тут как тут и переманит свидетелей на свою сторону. Рассмотри-ка шлюпки при дневном освещении, Пиппип. Ты увидишь такие дыры, через которые легко пройдут твои старые башмаки. Честное слово. Еще меньше свидетелей.
– Ну не болтай чепухи, – ответил я. – Шкипер ведь тоже захочет убраться невредимым.
– Не беспокойся о шкипере. Подумай лучше о своей шкуре. Шкипер-то уберется. Если ты обо всем осведомлен так же хорошо, то и говорить с тобой нечего.
– Ведь ты же сумел вовремя убраться с трех кораблей смерти?
– С двоих я убрался благополучно, а на третьем… ну и осел же ты, счастье надо иметь, вот что главное. Если у тебя нет счастья, то и не лезь в воду, – утонешь не только что в море, а в умывальной чашке.
– Лавский, дьявол! Что там у вас опять? – донесся к нам голос из трюма.
– Цепи сползли, будь они прокляты! – крикнул Станислав вниз.
– Долго же вам придется сегодня носить золу, если вы и дальше будете продолжать так же! – раздался опять голос из глубины.
– Ну попробуй теперь лебедку, но будь осторожен: она может крепко ударить, может отсечь голову, если ты будешь зевать.
Тяжелая кадка поднялась кверху и стукнулась о крышку с такой силой, что, казалось, весь трюм разлетится вдребезги.
Но прежде чем я успел повернуть рычаг, кадка опять с грохотом понеслась вниз в шахту.
Внизу она подскочила со страшным гулом, уголь разлетелся по сторонам. Кочегар заорал, как одержимый, и в тот же момент наполовину пустая кадка снова помчалась кверху и в бешеном неистовстве ударилась во второй раз в крышку трюма, с лязгом и треском раскачиваясь по сторонам. Уголь с ужасающим грохотом посыпался в шахту, ударяясь при падении о железные стены и усиливая грохот и гул еще больше, так, что казалось, весь корабль разлетится в щепки. Затем кадка снова понеслась вниз, но Станислав остановил ее, повернув рычаг.
Тогда она послушно стала на место, выражая всем своим видом, что она мертвое существо.
– Да, – сказал Станислав, – это не так-то просто. Этому надо поучиться, по крайней мере, две недели. Ступай-ка лучше вниз и подбрасывай уголь, а я останусь здесь у лебедки. Я покажу ее тебе завтра в обед, тогда ты лучше разберешься в этой чертовщине. Если лебедка разлетится к чертовой матери, нам придется выкачивать золу руками. А я не желаю этого ни тебе, ни мне.
– Дай-ка, я еще раз попробую, Лавский. Я скажу ей: «милостивая государыня», – быть может, тогда она послушает меня.
И я крикнул вниз:
– Давай!
– Держи! – послышалось в ответ.
Ну, госпожа графиня, давайте-ка попробуем.
Аллах ее знает, как она отдалась мне, отдалась так кротко и нежно. Мне казалось, что я знаю «Иорикку» лучше, чем ее шкипер. Лебедка принадлежала к тем частям «Иорикки», которые были в действии уже в ноевом ковчеге, она происходила еще из времен потопа. В этой паровой лебедке собрались все большие и маленькие духи, которые не нашли себе места в других частях и углах «Иорикки», так как их было слишком много. Поэтому лебедка имела свою ярко выраженную индивидуальность, и эта индивидуальность требовала к себе уважения. Станислав доказал свое уважение долгим упражнением и ловкостью рук, я должен был доказать его словами.
– Ваше королевское величество, еще разок, прошу вас.
И вот моя кадка скользнула, как бы очарованная лаской. Правда, она еще частенько выказывала мне свой строптивый нрав и буянила, брызгая раскаленным углем. Но это случалось лишь тогда, когда я бывал с ней недостаточно вежлив.
Станислав спустился вниз подбрасывать уголь и снизу кричал мне: «Держи!» А я подвешивал и снимал свои кадки, тащил их почти раскаленными через палубу и высыпал в мусорный рукав.
Когда я перетащил пятьдесят кадок, Станислав крикнул мне:
– Кончай! Без двадцати двенадцать!
Я поплелся в свой кубрик. Палуба была не освещена: начальство экономило керосин, и я четыре раза ушиб себе ноги, прежде чем дошел до кубрика.
И чего только не было на этой палубе! Я не ошибусь, если скажу, что здесь было все. Все, что носит земля. И среди всего этого лежал смертельно пьяный человек, плотник на «Иорикке», который напивался в каждой гавани до бесчувствия и весь первый день лежал на корабле трупом. Шкиперу приходилось радоваться, если не все рулевые разделяли с ним компанию и, по крайней мере, хотя один из них был еще настолько трезв, что мог стоять у руля. Плотнику, трем рулевым и еще нескольким матросам можно было спокойно вручить спасательные круги. Они не подгадили бы, – скорее, наоборот, спасли бы самую сомнительную страховую премию, даже не понимая, что от них требуется. Они имели поэтому много шансов попасть при катастрофе в шлюпку самого шкипера, чтобы спасти так свято оберегаемый журнал и получить отличие за ревностное исполнение долга в минуту крайней опасности.
Следуя полученным мною инструкциям, я взял кофейник, пошел с ним на кухню, где на плите варился кофе, и наполнил его. Потом мне пришлось в третий раз пройти темную палубу. Из ног моих сочилась кровь. Но на «Иорикке» не было походной аптечки, а если у первого офицера и было припрятано что-нибудь для оказания первой помощи, то из-за таких пустяков его нельзя было беспокоить. Затем я принялся раскачивать своего кочегара, чтоб поднять его с постели. Сначала он хотел убить меня за то, что я осмелился разбудить его так рано. А когда колокол пробил и он не успел проглотить свой горячий кофе, он хотел убить меня во второй раз за то, что я разбудил его слишком поздно. Ссориться – значит попусту растрачивать энергию. Ссорятся только сумасшедшие. Выскажи свое мнение, если оно вообще у тебя имеется, что случается сравнительно редко, а потом молчи и дай говорить другому, покуда у него чешется язык. Поддакивай ему и, когда он кончит и, захлебываясь своими последними доводами, спросит у тебя: «Ну что, прав я или нет?» – напомни ему, так, между прочим, что ты давно уже высказал свое мнение, но что в остальном он, безусловно, прав. Достаточно будить в течение одной недели кочегара «крысьей вахты», чтобы потерять на всю жизнь способность разбираться в политике.