С наступлением вечера меня повезли на вокзал. Два человека, один из которых был нашим переводчиком, провожали меня. Очевидно, они думали, что я никогда в своей жизни не ездил по железной дороге, потому что ничего не разрешали мне делать самому. Один покупал билет, другой стоял подле меня и следил, чтоб какой-нибудь вор не обыскал еще раз мои карманы и не потратил бы таким образом свое время даром, потому что в карманах, которые обыскала полиция, самый искусный вор не найдет уже ни гроша.
Человек, покупавший билеты, не отдал мне моего билета. Вероятно, он подумал, что я тотчас же его перепродам. Затем они вежливо проводили меня к вагону и провели в купе. Я думал, что здесь они простятся со мной. Но они не сделали этого. Они сели со мною в купе и, чтобы я не вывалился из окна, посадили меня в середину. Всегда ли бельгийские полицейские так вежливы, я не знаю. Но я, во всяком случае, не мог бы на них пожаловаться. Они предложили мне папиросы. Мы курили, и поезд несся на всех парах. Вскоре мы вышли из поезда и оказались в небольшом городке. Опять меня привели в полицейский участок. Я должен был сесть на скамью – в том помещении, где находились свободные от дежурства чиновники. Оба человека, с которыми я приехал, рассказали длиннейшую историю обо мне. Остальные фараоны, – я хочу сказать, остальные полицейские, – глазели на меня в упор: некоторые с любопытством, словно им никогда еще не приходилось видеть подобного мне человека, другие с таким видом, словно перед ними сидел человек, совершивший, по крайней мере, тройное убийство.
Эти люди, с таким упорством разглядывавшие меня, считавшие меня виновником самых чудовищных преступлений и ожидавшие от меня в будущем еще более тяжких преступлений, нежели те, которые я, по их несомненному убеждению, уже совершил, внушили мне внезапно мысль, что я сижу здесь в ожидании палача, которого, очевидно, не застали дома и теперь разыскивают.
Тут нет ничего смешного, сэр. Положение было очень серьезное. Следует только чуть-чуть над этим задуматься: у меня не было удостоверения, что я моряк, при мне не было паспорта и никакого другого документа, моей фотографии первосвященник в своем альбоме не нашел. Если бы у него была, по крайней мере, моя фотография, тогда он сразу узнал бы, кто я. Рассказ о случае с «Тускалозой» не мог внушить ему никакого доверия: любой бродяга мог бы рассказать ему то же самое. Нигде на всем свете у меня не было постоянной квартиры. Либо корабль, либо ночлежка в чужом порту. Членом какой-либо торговой палаты я тоже не состоял. Короче говоря, я был никто. Ну и вот, я спрашиваю вас, почему бельгийцы обязаны кормить какого-то проходимца, когда им и без того приходится кормить множество детей таких проходимцев, наполовину все же принадлежащих Бельгии? Я же не принадлежал к ней никакой половиной. Повесить меня – был кратчайший путь от меня избавиться. Я даже не смог бы поставить им это в вину. Ни один человек не думал обо мне, ни один человек не спросил бы обо мне, им не пришлось бы даже заносить мое имя в их толстые книги. И они, конечно, собирались меня повесить. Они ждали только палача, знакомого с этим делом, иначе моя казнь была бы противозаконна и равнялась бы простому убийству.
И как я был прав! Доказательство было налицо. Один из фараонов подошел ко мне и подал мне два толстых пакета папирос, последнюю дань бедному грешнику. Потом он протянул мне спички, заговорил со мной на ломаном языке, засмеялся, – словом, был чрезвычайно приветлив. Хлопнув меня по плечу, он сказал:
– Ничего страшного, малец, не делайте из этого трагедии. Курите, время пролетит скорее. Придется подождать, пока стемнеет, иначе наше дело может не выгореть.
Не делать трагедии, когда тебя собираются повесить! Ничего страшного! Хотел бы я знать, испытал ли хоть что-нибудь подобное этот человек, говорящий с такой уверенностью: «Ничего страшного!» Ждать, пока стемнеет! Разумеется, днем они не решатся меня повесить, ведь мы могли бы встретить кого-нибудь, кто знает меня, тогда им не удалась бы эта шутка. Впрочем, нет никакого смысла вешать голову: она скоро повиснет и сама. И вот я дымлю, как фабричная труба, чтобы не оставить им, по крайней мере, папирос.
Папиросы не имеют ни малейшего запаха. Чистейшая солома.
Тысяча чертей, я не хочу висеть! Если бы я только знал, как мне выбраться отсюда. Но они все время толкутся около меня. И каждый вновь приходящий полицейский оглядывает меня с головы до ног и тут же осведомляется у других, кто я, почему я здесь и когда меня повесят, а потом ухмыляется во всю рожу. Отвратительный народец! Хотел бы я знать, зачем мы им помогали.
Позднее я получил свою последнюю порцию. Таких скаредов я не видел еще за всю мою жизнь. Подумать только, какой ужин они подают висельнику! Картофельный салат с ломтиком ливерной колбасы и несколько кусочков хлеба с маргарином. Обидно до слез. Нет, нехорошие люди бельгийцы, а ведь меня чуть не ранили, когда мы вытаскивали их за волосы из этой каши, которую они сами помогли заварить. А сколько денег мы из-за них потеряли!..
Полицейский, предложивший мне папиросы и пытавшийся меня утешить, снова заговорил со мной:
– Вы, конечно, настоящий американец и не пьете вина, не правда ли? – Сказав это, он улыбнулся.
Черт возьми, если бы он не был таким лицемером с его выражением «ничего страшного», можно было бы подумать, что на свете существуют порядочные и честные бельгийцы.
– Настоящий американец? Плевать мне на Америку. Я пью вино, но только крепкое.
– Я так и подумал сразу, – сказал полицейский, ухмыляясь. – И вы, конечно, правы. Ведь это запрещение алкоголя одно бабье суеверие. Позволяете над собой командовать разным тетушкам и богомолкам. Меня это, впрочем, не касается. Но здесь у нас только мужчины носят штаны.
Да, этот парень понимал толк в вещах. Такой не пропадет, он сквозь мутную воду видит дно. Жаль только, что он фараон. Но если бы он не был фараоном, я, вероятно, никогда не увидел бы перед собой такого огромного стакана вина. Запрещение алкоголя – позор и грех. Я убежден, что где-то и когда-то мы тяжко провинились, потому только у нас и отняли этот божественный дар.
– Так, теперь пора, моряк, идите за мной.
Какой смысл кричать: «Я не хочу быть повешенным!», когда четырнадцать человек окружают тебя и все четырнадцать представляют закон? Такова уж, значит, судьба. «Тускалозе» следовало обождать всего только два часа. Но я не стоил этих двух часов, а здесь я стоил и того меньше.
Мысль о моей никчемности привела меня все же в негодование, и я сказал:
– Я не пойду с вами. Я американец, я буду жаловаться.
– Ого! – воскликнул один из них насмешливо: – Вы – не американец. Докажите это. Есть у вас удостоверение? Есть у вас паспорт? Ничего у вас нет. А у кого нет паспорта, тот никто. Мы можем сделать с вами все, что нам заблагорассудится. Мы так и сделаем и спрашивать вас не станем. Выходите!
Сопротивляться было бы бесполезно: я все равно остался бы в дураках. И я пошел.
Слева от меня шел весельчак, который умел говорить по-английски, справа – другой полицейский. Мы покинули городок и вскоре вышли в открытое поле.
Было ужасно темно. Мы шли по ухабистому, разъезженному шоссе, идти по которому было чрезвычайно трудно. Мне очень хотелось знать, долго ли нам придется так путешествовать, пока мы достигнем наконец печальной цели.
Но вот мы оставили за собой это жалкое шоссе и вышли на луг. Добрую часть пути мы брели по лугам.
Пришло время приступить к расправе. Но эти парни, очевидно, умели читать мысли. И в тот момент, когда я намеревался вырваться, посадив предварительно фонарь одному из моих соседей, – он схватил меня за руку и сказал:
– Вот мы пришли. Теперь нам придется распроститься.
Убийственное чувство – наблюдать, как подкрадывается к тебе последняя минута, смотреть ей навстречу с открытыми глазами и ясной головой. Впрочем, она даже и не подкрадывалась: она стояла уже передо мной, суровая и грозная. У меня пересохло в горле. Я с удовольствием выпил бы глоток воды. Но об этом нечего было и думать. «Эти несколько минут можно обойтись и без воды», – наверно, ответили бы мне. Я все же не считал своего покровителя таким негодяем. Палача я представлял себе совсем иначе. Какое, однако, грязное, гнусное дело; словно нет других профессий. Нет, надо же сделаться палачом, бестией, и к тому же избрать это своей профессией!
Никогда прежде я не чувствовал так остро, как хороша жизнь. Изумительно, невыразимо хороша даже тогда, когда усталым и голодным возвращаешься в порт и узнаешь, что твой корабль ушел и ты остался в чужой стране без единого документа. Жизнь всегда прекрасна, какой бы мрачной она нам ни казалась. И быть уничтоженным в эту темную ночь в открытом поле, как червь! Никогда не подумал бы я этого о бельгийцах. Но всему виной закон об алкоголе, делающий человека таким слабым перед искушением. Если бы сейчас, сию минуту, этот мистер Вольштедт попался мне в руки! Какую злую жену имеет, должно быть, этот человек, если он мог выдумать нечто подобное! И как я рад, что на меня не извергаются миллионы проклятий, которые тяготеют на жизни этого человека.
– Да, мистер, мы должны распроститься. Вы, кажется, вполне порядочный человек. Но в настоящий момент нам просто некуда вас девать.
Из-за одного этого все-таки не следовало бы меня вешать.
Он поднял руку, очевидно, чтобы накинуть мне на голову петлю и удавить. Они, конечно, не станут сооружать специально для меня виселицу: это было бы сопряжено с излишними расходами.
– Там, – сказал он и указал вытянутой рукой направление, – там по прямой дороге, куда я указываю, – Голландия, Нидерланды. Ну да вы, вероятно, уже слышали об этой стране?
– Да.
– Так идите прямым путем в том направлении, которое я указываю. Не думаю, чтоб вы встретили сейчас кого-нибудь из пограничников. Мы осведомлялись. Но в случае, если бы вы кого-нибудь увидели, обойдите его подальше. После часа ходьбы все в том же направлении вы придете к железнодорожной линии. Идите вдоль линии, пока не дойдете до станции. Переждите поблизости от нее, но не показывайтесь. Около четырех часов утра туда придет много рабочих; подойдите к билетной кассе и скажите по-голландски: «Роттердам, третий класс» – и больше не говорите ни слова. Вот вам пять гульденов.
Он дал мне пять кредиток.
– А вот вам еще гостинец – поешьте ночью. И не покупайте ничего на станции. Вы скоро будете в Роттердаме. До тех пор как-нибудь потерпите.
Он подал мне небольшой сверток, в котором, очевидно, были бутерброды. Потом я получил пачку папирос и коробку спичек.
Что мне сказать об этих людях? Их послали повесить меня, а они дали мне деньги и бутерброды, чтобы я мог скрыться. Они были слишком добры, чтобы хладнокровно меня убить. И как тут не любить людей, когда находишь таких душевных парней даже среди полицейских, сердце которых должно бы уже окаменеть в вечной травле и погоне за людьми?
Я так крепко тряс обоим руки, что они испугались, не намерен ли я их выдернуть.
– Не шумите вы так, ради бога, оттуда могут услышать, и тогда все полетит к черту. Придется опять все начинать сначала…
Человек был прав.
– А теперь слушайте хорошенько, что я вам скажу.
Он говорил вполголоса, но старался объяснить мне все как можно яснее, по нескольку раз повторяя сказанное:
– Не возвращайтесь никогда в Бельгию. Если мы найдем вас еще раз в пределах наших границ, можете быть уверены, что мы засадим вас на всю вашу жизнь. На всю жизнь в тюрьму. Так вот, дружище, предупреждаю вас. Нам нечего делать с вами. Ведь вы беспаспортный.
– Но, может быть, я пошел бы к консулу…
– Убирайтесь вы с вашим консулом! У вас есть удостоверение, что вы моряк? Нет? Ну вот. В таком случае ваш консул вышвырнет вас вон, и вы останетесь на нашей шее. Теперь вам известно все. Пожизненная тюрьма, поняли?
– Да, да, господа, обещаю вам. Я никогда не переступлю вашей границы.
Да и зачем мне это? Что мне нужно в Бельгии? Я был безумно рад, что очутился на свободе. Голландия гораздо лучше. Голландцев я, по крайней мере, понимаю хотя наполовину, а здесь никак не поймешь, что говорят эти люди и чего им от тебя надо.
– Ладно, теперь вы предупреждены. Идите же и будьте осторожны. Если услышите шаги, ложитесь и ждите, пока не перестанете их слышать. Не попадитесь только, иначе вы опять очутитесь в наших руках, и тогда вам несдобровать. Счастливого пути!
Они ушли и оставили меня одного.
Не помня себя от радости, я пустился в путь в указанном мне направлении.
Роттердам – прекрасный город, когда имеешь деньги. Но у меня не было ни гроша, не было даже кошелька, в который я мог бы положить деньги, если бы они у меня были.
И в здешней гавани не было ни одного корабля, нуждавшегося в палубном рабочем или в первом инженере. В тот момент это было мне безразлично. Если бы на каком-либо корабле потребовался первый инженер, я бы принял это место. Тотчас же. Не моргнув глазом. Катастрофа произошла бы только там, в открытом море, на полном ходу. А там им не так-то легко удалось бы выбросить меня за борт. На корабле всегда найдется что-либо покрасить, и для меня нашлась бы постоянная работа. Да я, в конце концов, и не посягаю на жалованье первого инженера. Я готов и уступить. Ба, в каком магазине не делают уступки, хотя бы там во всю стену висел плакат: «Цены без запроса?»
Катастрофа была бы неминуема, потому что в то время я еще не умел отличить кривошипа от клапана и валек от вала. Это обнаружилось бы при первом сигнале, если б шкипер позвонил мне «тихий ход» и вслед за этим бадья понеслась бы, как ошалелая, словно она поклялась не на жизнь, а на смерть выиграть «Голубую ленту». Да, была бы потеха! Но не моя вина, что мне не удалась эта шутка, – просто никто не искал первого инженера. Вообще никого не искали ни на каком корабле. Я согласился бы на любую должность – от поваренка до капитана.
Много моряков шаталось здесь, и всем им хотелось попасть на какой-нибудь корабль. А захватить судно, идущее в Штаты, не было никакой надежды. Все хотят попасть на судно, идущее в Америку. Ведь люди думают, что там всех кормят изюмом – требуется только подставлять рот. Как бы не так! А потом они валяются тысячами в портах и ждут корабль, который взял бы их обратно на родину, потому что все оказалось не так, как они ожидали. Прошли золотые времена. Иначе разве я пошел бы рабочим на «Тускалозу»?
Однако и удивили же меня бельгийские полицейские своими замечаниями о моем консуле.
Мой консул, мой! Как будто бельгийские фараоны знают моего консула лучше, ведь он же мой консул, он из-за меня в чужой стране, и ему за меня платят жалованье.
Консул освобождает от пошлины десятки кораблей, значит, ему должно быть известно и о требующихся на кораблях рабочих, в особенности, если у меня нет ни копейки денег.
– Где ваша корабельная карточка?
– Я потерял ее.
– Паспорт у вас есть?
– Нет.
– Какое-нибудь удостоверение?
– Никогда не было.
– В таком случае чего же вы от меня хотите?
– Я думал, что вы мой консул, что вы поможете мне.
Он усмехнулся. Поразительно, что люди всегда усмехаются, когда собираются нанести другому удар.
– Ваш консул? Вы должны доказать мне, милый человек, что я ваш консул.
– Но ведь я американец, а вы американский консул.
Я сказал правду.
Но он, очевидно, думал иначе, потому что возразил:
– Да, я американский консул, это несомненно. Но то, что вы американец, – это надо доказать. Где же ваши бумаги?
– Я же сказал вам: утеряны.
– Утеряны! Как можно утерять свои бумаги? Ведь документы носишь всегда при себе, особенно, если находишься в чужой стране. Ведь вы не можете доказать, что были когда-нибудь на «Тускалозе». Разве вы можете доказать это?
– Нет.
– Ну вот. Так зачем же вы пришли сюда? Если вы даже и были на «Тускалозе», если бы это и могло быть доказано, у меня все же еще не было бы доказательств, что вы американский гражданин. На американском судне могут работать и готтентоты. Так чего же вы от меня хотите? Да и как вы попали без бумаг из Антверпена в Роттердам? Это очень странно.
– Полиция меня…
– Бросьте, прошу вас, эти сказки. Где это слыхано, чтобы государственные чиновники незаконным путем переправляли людей через границу в чужую страну? Без бумаг! Вам не удастся поймать меня на эту удочку, милый человек.
И все это он говорил с улыбкой, потому что американский чиновник обязан всегда улыбаться, даже в том случае, когда объявляет смертный приговор. Это его республиканский долг. Но больше всего меня возмущало то, что он в продолжение всего разговора играл карандашом. То он царапал им что-то на столе, то чесал в волосах, то барабанил по папке, то выбивал песенку на мотив «My Old Kentucky Home»[1], то стучал им по столу, точно каждым ударом пригвождал свое слово.
С величайшим удовольствием я бросил бы ему в лицо чернильницу. Но приходилось сдерживаться, и я сказал:
– Может быть, вы устроите меня на судно, чтобы я мог вернуться домой? Может статься, у какого-нибудь шкипера недостает человека или кто-нибудь заболел.
– Судно? Без бумаг на судно? Это невозможно. И не трудитесь больше показываться мне на глаза.
– Но где же мне взять бумаги, если вы мне их не дадите? – спросил я.
– Какое мне дело до того, как вы достанете свои бумаги? Я же не брал их у вас. Ведь этак всякий проходимец может явиться ко мне и потребовать от меня свои бумаги.
– Хорошо, сэр, – возразил я на это. – Я думаю, что и другие люди, не рабочие, не раз теряли свои бумаги.
– Совершенно верно. Но у этих людей были деньги.
– Ах так! – воскликнул я. – Теперь я понимаю.
– Ничего вы не понимаете, – усмехнулся он опять, – я хочу сказать, что у этих людей были другие доказательства, и они все-таки стояли вне подозрений. Люди, у которых есть дом, адрес.
– А разве я виноват в том, что у меня нет виллы, нет дома и никакого адреса, кроме места моей работы?
– Это меня не касается. Вы потеряли бумаги? Постарайтесь приобрести себе другие. Я должен держаться данных мне инструкций. Не моя вина. Вы уже обедали?
– У меня нет денег, а милостыни я еще не просил.
– Подождите минуту.
Он встал и вышел в другую комнату. Немного погодя он вернулся и принес мне карточку:
– Вот вам продовольственная карточка на целых три дня в общежитии моряков. Когда вы используете ее, приходите опять со спокойной совестью. Попытайтесь. Может быть, вы устроитесь на какое-нибудь судно другой национальности. Не все относятся к этому делу так строго. Я не имею права давать вам указания. Вы должны найти сами то, что вам нужно. Я бессилен помочь вам. Ведь я только слуга государства. Будьте здоровы, желаю вам всяких успехов.
Возможно, что этот человек был по-своему прав. Он, кажется, вовсе уж не такая бестия. Да и почему бы людям быть бестиями? Я думаю, что величайшая бестия – это государство. Государство, отнимающее у матери сына, чтобы бросить его на сожрание идолам. Этот человек – слуга этой бестии, как и палач, который тоже только слуга. Все, что сказал этот человек, заучено им наизусть. Во всяком случае, он должен был заучить это, сдавая экзамен на консула. Речь его лилась, как струя воды. На всякое мое возражение он находил меткий ответ, моментально затыкавший мне рот. Но когда он спросил: «Голодны ли вы? Обедали ли вы?», – он сразу стал человеком и перестал быть слугой бестии. Голод – это нечто человеческое. Документы – это нечеловеческое, неестественное. Вот в чем вся разница. И в этом как раз причина того, почему люди все больше перестают быть людьми и все больше становятся похожими на фигуры из папье-маше. Бестии не нужны люди; они причиняют слишком много хлопот. Фигуры из папье-маше легче расставить по местам и облечь в однообразную форму, чтобы слуги бестии могли вести более удобную жизнь. Да, сэр.
Три дня не всегда бывают тремя днями. Бывают очень длинные три дня, бывают и очень короткие. Я никогда не поверил бы, что три дня могут быть так коротки, как те три дня, когда у меня была еда и постель. Я как раз собирался сесть за первый завтрак, как эти три дня остались уже позади. Но если бы они длились даже в десять раз дольше, к консулу я больше не пошел бы. Зачем мне опять выслушивать его заученные ответы? Ведь он и теперь ничего нового мне не скажет. На корабль он меня не устроит. Так зачем же давать ему повод лишний раз изливать на меня свое красноречие? Возможно, что он опять дал бы мне продовольственную карточку. Но на этот раз, разумеется, с таким жестом и с такой миной, от которых у меня кусок остановился бы поперек горла. Эти три дня были бы еще короче первых.
В особенности же я не хотел испортить того впечатления, которое осталось у меня от него при первом моем посещении, когда он по-человечески осведомился, сыт ли я. На этот раз он, безусловно, дал бы мне карточку, как слуга бестии, трезво взвесив свой поступок и приправив его нравоучениями: «это в последний раз, слишком многие приходят за тем же… и нечего полагаться на его помощь, а надо самому взяться за какую-нибудь работу и т. д.». Нет, лучше околеть, чем пойти туда еще раз.
О, и как же я голодал! Как жестоко голодал! И как устал от ночевок по углам и подворотням, гоняемый в полусне ночной полицией, освещавшей все закоулки своими карманными фонарями. Все время приходилось быть настороже, прислушиваться сквозь сон к шагам патруля, чтобы иметь возможность вовремя улепетнуть. Попасться им в руки – значило бы угодить на принудительные работы.
И ни один корабль в гавани не нуждался в людях. Сотни голландских моряков искали места на корабле, имея в руках все необходимые бумаги. И никакой работы: ни на фабриках, ни где бы то ни было. Да если бы даже работа нашлась, мне бы ее не дали. «У вас есть документы? Нет? Жаль, не можем вас принять. Вы иностранец».
Я так голоден и так устал! И вот подходит момент, когда перестаешь ощущать разницу между кошельком сытого человека и своим собственным, которого, правду сказать, у тебя и нет. Да их, в сущности, и не приходится смешивать. Невольно начинаешь думать о кошельке сытого собрата…
Я проходил мимо витрины, у которой стояли господин и дама.
Дама сказала:
– Скажи, Фибби, разве эти сумки не прелестны?
Фибби пробормотал что-то, что могло бы одинаково легко сойти за согласие и за отрицание, но что в такой же мере могло означать: «Оставь меня в покое с твоей болтовней!»
Дама:
– Нет, право же, они исключительно хороши, настоящее старинное голландское искусство.
– Ты права, – ответил Фибби сухо. – Старинное голландское искусство 1926 года.
Слова эти прозвучали для меня райской музыкой. Я был убежден, что напал на настоящий клад.
Я не медлил ни минуты. Ведь золото лежало передо мной тут же, на улице.
Мне казалось, что Фибби гораздо внимательнее слушал меня, нежели свою жену, приятельницу или подружку, – сэр, мне нет никакого дела до того, в каких родственных отношениях состояли эти люди. Во всяком случае, он очень забавлялся, слушая мою историю. Сначала улыбался, потом смеялся, наконец заревел во всю глотку так, что прохожие начали останавливаться. Если бы я не узнал по его «That so!» при первых же словах его речи, откуда он, то его безудержный смех, конечно, сразу выдал бы его с головой. Так могут смеяться только американцы, только они.
– Итак, бой, вы превосходно рассказали свою историю. – И он рассмеялся опять.
Я думал, он расплачется над моей печальной историей. Ну, да ведь он же не был в моей шкуре. И видел все это со смешной стороны.
– Скажи мне, Флора, – обратился он к своей спутнице, – не превосходно ли рассказала эта выпавшая из гнезда птичка свою историю?
– Право, очень мило. Откуда вы? Из Нового Орлеана? Ведь это же замечательно. Там у меня живет тетушка, Фибби. Рассказывала ли я тебе о тете Китти из Нового Орлеана? Кажется, да. Помнишь, та, что каждую фразу начинает так: «Когда дедушка жил еще в Южной Каролине…»
Фибби вовсе не слушал, что говорила ему его Флора; он предоставил ей изливаться, словно бы она была водопадом, к которому он уже привык. Он пошарил у себя в карманах и достал доллар.
– Это вам не за самую историю, а за то, что вы так мастерски ее рассказали. Уметь так отлично рассказывать неправдоподобные истории – это дар, молодой человек. Вы художник, знаете ли вы это? Жалко, собственно говоря, что вы шатаетесь по свету без дела. Вы могли бы сколотить себе целое состояние, дружище. Знаете ли вы это? Ну разве он не художник, Флора? – обратился он снова к своей жене, что ли, – впрочем, какое мне дело, паспорт у них, во всяком случае, такой, какой им нужен.
– О да, Фибби, – ответила Флора в экстазе. – О конечно, он большой художник. Знаешь, Фибби, спроси его, не может ли он быть у нас на нашем журфиксе? Тогда мы, несомненно, утерли бы нос этим выскочкам Пеннингтонам.
Значит, это все же его жена.
Фибби не выказал водопаду ни малейшего внимания. Продолжая смеяться, он снова пошарил в своих карманах и достал оттуда еще один доллар.
Потом протянул мне обе кредитки и сказал:
– Один за то, что вы так мастерски рассказали свою историю, а другой за то, что вы подали мне блестящую идею для моего листка. В моих руках она стоит пять тысяч, в ваших – ни гроша. И вот я уплачиваю вам вашу долю прибыли. Ведь вы тоже некоторым образом ее участник. Спасибо вам за труды, до свиданья, всех благ.
Я помчался в разменную кассу. За доллар мне дадут около двух с половиной гульденов, за оба доллара – пять гульденов. Приличная сумма. Когда я протянул кассиру кредитки, он набросал передо мной примерно пятьдесят гульденов. Вот была неожиданность! Фибби, оказывается, дал мне две десятки, а я, не желая обнаружить при нем своего любопытства, не развернул скомканных кредиток и принял поданные мне бумажки за два доллара. Фибби – благородный человек. Благослови его Wall Street!
Двадцать долларов, конечно, большие деньги, пока имеешь их в своем кармане. Но если приходится их тратить, то внезапно убеждаешься, что двадцать долларов – это ничто. В особенности же, когда позади у тебя ряд голодных дней и ночей без крова. Прежде чем я пришел к оценке своего неожиданного богатства – его уже не стало. Только люди с большими деньгами знают им цену, потому что имеют время оценить их стоимость. Как можно узнать цену вещи, которую у вас тотчас же отнимают?
А как часто приходится слышать, что только тот, кто ничего не имеет, знает настоящую цену деньгам.