bannerbannerbanner
Танцующий на воде

Та-Нехаси Коутс
Танцующий на воде

Полная версия

Глава 6

Выходит, я таки был на залежи. Вот и объяснение всему – реке, туману, синему свеченью. Ни жив ни мертв стоял я среди тимофеевки и кормового клевера, щупал медяк в кармане. Вдруг на темя навалилась тяжесть, виски сдавило обручем орбиты, по коей вращалась вокруг меня реальность. Я рухнул на колени, и высокая трава почти скрыла меня. Сердце ухало, рука потянулась за носовым платком, ведь лоб мой покрылся испариной. Я закрыл глаза и сделал несколько длинных, медленных вдохов-выдохов.

– Хайрам!

Надо мной стояла Фина. Кое-как я поднялся на ноги. Пот заливал мне глаза.

– Господи боже, мальчик! – Фина тронула мой лоб. – Чего это тебя на залежь понесло?

Ответить я не смог – слишком голова кружилась. Фина подставила мне плечо, повела меня домой. Я знал: мы движемся, но лихорадка застила взор. Я видел только охристые вихри с глумливо-киноварными языками – стерню и листву, как подсказывал разум. Вскоре визуальные образы были пересилены обонятельными. Дым очагов, конский навоз и гниющие яблоки, приторный запах Фининой подмышки – все было чрезмерно, и вход в туннель замаячил слепою норой, в каморке же у Фины меня скрючило и долго рвало в тазик.

– Лучше теперь? – спросила Фина, дождавшись финала.

– Вроде да.

Фина дотащила меня до моей каморки, дала чистые штаны и рубаху и деликатно вышла за дверь. Когда она вернулась, я лежал на койке, натянув одеяло до самого подбородка. В молчании Фина взяла кувшин и отправилась к колодцу. Вновь возникнув надо мной, налила полную кружку воды.

– Выпей, мальчик. Тебе отдых надобен.

– Знаю.

– А если знаешь, так чего ж по ночам шляешься? Что ты на залежи позабыл?

– Я… это… Как ты меня нашла?

– Хайрам, кто-кто, а старая Фина всегда и всюду тебя отыщет. Вот, гляди – одежу твою забираю. В понедельник чистую верну.

Уже на пороге она добавила:

– Стирка не ждет. А ты спи. И чтоб с койки ни ногой.

Заснул я сразу, и сны мои были реальнее реальности. Сначала я увидел конюшню в ту ночь, когда разлука с мамой не длилась еще и одних суток. Я уставился в глаза жеребца по кличке Лидер Теннесси; я гляделся в них, пока ртутно-карие зрачки не сделались той жидкой средой, которая выплеснула меня на настил в Финином жилище, где остаток детства я без помех тешился строительством далеко идущих планов.

* * *

Наутро явился Роско, обнадежил:

– Можешь пока баклуши бить, Хай. Наработаешься еще.

Невелика радость – маяться на койке. Меня одолевали вопросы и страхи. Зачем солгал Хокинс? К чему явилась мне мама? Нет, срочно заняться делом, хоть каким-нибудь. Я оделся и вышел на воздух – прямо навстречу фаэтону, в котором на черепашьей скорости ехала с визитом Коррина Куинн. После смерти Мэйнарда она наведывалась почти ежедневно. Появлялась вместе с Хокинсом и Эми, от обеда до вечера молилась в обществе отца. Прежде такого порядка – молиться по целым часам – в доме не наблюдалось. Отец был реликтом отмирающей Виргинии; ему импонировало безбожие отцов – основателей США, оправданное общей неопределенностью той давней поры, общей тенденцией все ставить под вопрос. Теперь, когда в лице Мэйнарда была уничтожена единственная инвестиция в будущее, отец вспомнил о христианском Боге; только Бог у него и остался. Я помедлил на выходе, пронаблюдал, как Хокинс помогает женщинам выбраться из фаэтона – сперва госпоже, затем горничной, как все трое шествуют к дому. По какой причине эти люди внушали мне суеверные чувства? Я тогда не знал. Мне при них себя самого почему-то стыдно было.

Я задумал действовать как в отрочестве – иначе говоря, искать, кому бы могли пригодиться мои услуги. Заглянул в кухню, в коптильню, на конюшню; прошел в сад. Везде меня встречали сочувственные взгляды. Определенно, Фина или Роско, а может оба, строго-настрого запретили остальным невольникам давать мне даже легкие поручения. Ничего, сам разберусь, где в хозяйстве непорядок. Только сначала сменю ливрею на рабочие штаны с рубахой. Так-то лучше. Я вспомнил о сарае с западной стороны двора. Там отец складировал старую мебель: кресла, подставки для ног, бюро – простые и с выдвижными крышками – и прочее. Близился полдень. Было сыро и зябко. Лиственная прель мигом налипла на башмаки. Я отворил дверь сарая. В квадратное окошко лился на гору хлама бледный ноябрьский свет. Я различил секретер эпохи Адамса, диван с выгнутой спинкой, угловой стул из атласного дерева, высокий узкий комод красного дерева и прочие экземпляры – ровесники самому Локлессу. Из сентиментальных соображений я решил начать с комода. Именно в нем отец когда-то хранил семейные реликвии, а Мэйнард любил вывалить добро из ящичков, перещупать своими лапами. Определившись с объектом работы, я поспешил в Муравейник, вооружился фонарем и долго шарил по чуланам и закуткам, пока не нашел банку воска, бутылку скипидара и ненужный глиняный горшок. Уже на воздухе я смешал в горшке воск со скипидаром, оставил «доходить», а сам выволок комод из сарая. Голова закружилась, я долго не мог отдышаться, стоял согнувшись, уперев ладони в колени. Распрямившись, я увидел на лужайке негодующую Фину.

– Живо в постель, Хайрам! Кому говорю!

Я только улыбнулся и помахал ей. Фина, качая головой, удалилась.

До вечера я пыхтел над комодом – счищал наждачкой старый лак. Работа позволила полностью отключиться; уже много дней я не чувствовал такой умиротворенности.

В ту ночь я спал крепко и без сновидений, а проснулся с вдохновляющим ощущением: у меня есть цель, у меня есть занятие, мне не нужно думать. Я оделся и поспешил в сарай. Восковая смесь как раз дозрела. Скоро комод был отреставрирован. Солнце, еще не достигшее невысокого предзимнего пика, заиграло в обновленных дверцах и стенках. Налюбовавшись результатом, я двинулся к сараю в расчете на очередной объект приложения сил, но заметил: по лужайке торопливо и явно ко мне идет Хокинс. Значит, Коррина приехала.

– Доброе утро, Хай, – поздоровался Хокинс. – Тебя ведь так называют?

– Кое-кто и кое-когда.

Мулат Хокинс был нездорово худощав. Его улыбка имела странное свойство – делать еще резче крупные черты лица. Оливковая кожа туго-натуго обтягивала это костистое лицо, выделяя сеточки зеленоватых жилок на висках. Глазки сидели в черепе глубоко и прочно, как граненые стекляшки в крышке жестяной конфетной коробки.

– Меня за тобой послали, – продолжал Хокинс. – Мисс Коррине угодно тебя порасспрашивать.

К дому мы пошли вместе, у входа в Муравейник расстались. Я завернул к себе в каморку, напялил ливрею и сменил башмаки на легкие туфли. Только теперь мог я подняться по черной лестнице и попасть в гостиную через тайную раздвижную дверь. Отец сидел на кожаном диване рядом с Корриной, держа ее руку в обеих руках. Лицо его искажала боль. Отец силился заглянуть Коррине в глаза, но попытки были заведомо тщетны, ибо Коррина не сняла и даже не откинула траурной вуали. Хокинс и Эми замерли, словно часовые, по обе стороны дивана, но на почтительном расстоянии – ждали распоряжений. Корринин шепот был достаточно громким – еще с порога я расслышал несколько фраз, которыми Коррина пыталась утешить своего несостоявшегося свекра. Он отвечал таким же выразительным шепотом. Предметом разговора был, разумеется, Мэйнард – точнее, улучшенная, облагороженная, неизвестная мне версия Мэйнарда. Этакий грешник на подступах к искреннему раскаянию. Внимая Коррине, отец согласно покачивал головой. Вот он заметил меня и разжал ладони. Корринина рука повисла, чтобы в следующее мгновение грациозно лечь на черный подол. Отец встал, смерил меня взглядом и вышел. Хокинс задвинул за ним дверь, а меня охватило дурное предчувствие. Определенно, отец и Коррина говорили не об одном только Мэйнарде.

Только теперь я заметил, что Коррина обрядила в траур и своих слуг. Хокинс был в черном сюртуке, Эми – в черном платье. На нее даже черную вуаль напялили, разве что не такую длинную и не из таких дорогих кружев, как хозяйская. Оба, лакей и горничная, казались живыми перспективами Коррининой дальнейшей жизни, то есть вечного, практически духовного вдовства.

– Мои люди тебе ведь не чужие, так, Хайрам? – уточнила Коррина.

– Еще бы, мэм! – оживился Хокинс. – Хотя, правду сказать, когда я этого парня в прошлый раз видал, ему и жизнь собственная чужой была.

– Много благодарен, – выдавил я. – Мне сказали, если бы Хокинс меня вовремя не нашел, я бы умер.

– Я поблизости бродил, – начал Хокинс. – Глядь: бык валяется. Чей бы это, думаю? А он и не бык вовсе оказался. Благодарности не надо, потому ты сам спасся. Гус-река – это ж силища, особливо ближе к зиме. И не таких уносила. Не слыхал я, чтоб люди сами на берег выбирались, а ты вот сумел, Хай. Одолел теченье-то.

– Все равно спасибо, Хокинс.

– Пустяки, – встряла Эми. – Хокинс ничего особенного не сделал. Как же человеку не пособить, который нам без пяти минут свой?

– Хайрам должен был войти в наш дом, стать членом семьи, – подхватила Коррина. – И, несмотря на трагедию, так и будет. Горе да не воспрепятствует этому. Каждому предназначен свой путь, и надобно следовать сим путем, не страшась перемен, кои в руце Божией.

Женщина сотворена помощницею мужчине, ибо несовершенен он без нее, – продолжала Коррина. – Так решил Отец наш Небесный. Соединяя руки пред алтарем, заполняем мы пустоту от изъятого ребра. Ты, Хайрам, умный и способный, это всем известно. Твой отец говорит о тебе с придыханием, как о чуде, но не бахвалится по всей округе твоими удивительными талантами, дабы не проклюнулись зерна зависти, кои дремлют в каждом из человеков. Зависть вынудила Каина к братоубийству. Завистью движимый, обманул Иаков отца своего Исаака. Вот почему твою одаренность, Хайрам, следует замалчивать. Но я-то знаю о ней, я-то знаю.

Шторы были наполовину опущены, траурные вуали опущены полностью. Я видел только контуры двух женских лиц. Корринин голос подрагивал, эхом отдаваясь под низким потолком сильно вытянутой комнаты. Казалось, три голоса сливаются в один – гармония наоборот, исходящая из неясных, завуалированных уст.

 

Не только вибрирующий тенор, не только слова как таковые – сам характер обращения изумил меня. Сейчас это трудно объяснить, сейчас почти забыта эпоха ритуалов, которые неукоснительно соблюдались тремя сословиями – знатью, невольниками и белым отребьем. Каждому свой набор реплик и действий, своя роль, за рамки которой – ни-ни. К примеру, знати не следовало интересоваться внутренней жизнью невольников. Достаточно помнить их по именам и иметь представление, кто чей сын или дочь. Копни глубже – тут-то власть и пошатнется. Попробуй отними для продажи ребенка у матери, если уже вник в ее «черную душу». Попробуй распорядись выпороть мужчину, соленой водой полить окровавленные клочья кожи, если поспрашивал его о житье-бытье. В обоих случаях чужая боль будет восприниматься как или почти как своя, а сострадание для белых равняется слабости. И вот уже рука с плетью дрогнула, а невольникам только того и надо. Вмиг смекнут, что хозяин себя в них видит, вмиг хозяина раскусят. Это и есть начало краха. Отныне не жди рачительного ухода за табачными ростками, не рассчитывай, что проплешины засеют заново, сорняки станут регулярно выпалывать, почву тщательно рыхлить, что урожай соберут в срок, оставив достаточно кустов для вызревания семян, что листья нанижут на нитки и пучками развесят на шестах, причем на надлежащем расстоянии, чтобы не загнили и не пересохли, а, напротив, превратились в виргинское золото, покупающее простому смертному местечко рядом с небожителями. В табаководстве чрезвычайно важен каждый этап, и как иначе добиться дармового радения, если не пытками и угрозами: тебя убьют, твоих детей покалечат или продадут? Как, если не вечным страхом?

Вот почему Корринины словесные попытки установить между собой и мной некое подобие человеческой связи так смутили меня, даже напугали. Что на уме у этой женщины? Хоть бы лицо ее видеть, уж я бы прочел по нему дурной умысел. Ишь, два раза повторила «знаю»! Скользкий Хокинс врет – зачем, спрашивается? И что конкретно «знает» Коррина Куинн?

На всякий случай я вымучил:

– Мистер Мэйнард был очень мил.

– Мил?! О нет, Мэйнард был груб и невоздержан, и кому это знать, как не тебе? Запомни, Хайрам: льстивых речей я не терплю, даже о покойном женихе.

– Да, мэм.

– Я хорошо знала Мэйнарда, – смягчилась Коррина. – Деловой жилки он не имел. Такие люди состояний не наживают, а, наоборот, разбазаривают. Но я любила его, я надеялась сгладить несовершенства своей любовью.

Коррина замолчала. Близился полдень. Зеленые жалюзи; располосованное жидким светом пространство; неестественно редкие звуки в доме, где раньше кипела жизнь, спорилась работа… Хоть бы меня отпустили, хоть бы вернуться в сарай, заняться секретером или, допустим, угловым стулом! Мне казалось, еще мгновение – и подо мной откроется люк и я рухну в погреб-ловушку.

– Над нами смеялись, – снова заговорила Коррина. – Знаешь, Хайрам, как нас за глаза называли? Герцогиня и Шут, вот как. Наверняка ты имеешь понятие об отдельных представителях виргинской аристократии, наверняка встречал родовитых молодых джентльменов, скрывающих грязные цели под маской приличий. Мэйнард был не таков. Резкий и прямой, он не умел и не желал очаровывать, но зато и вероломства от него ждать не приходилось. Он даже вальс не танцевал. Помню, появляется на каком-нибудь пикнике – ну сущий мужлан, все от него нос воротят. А мне нравилось, что фальши в нем не было. Пусть мужлан – зато мой. Собственный.

Корринин голос опять дрогнул. На сей раз модуляцию вызвало глубокое горе.

– Я сломлена, Хайрам. Сломлена.

Из-под вуали послышались сдавленные рыдания, и я подумал: нет здесь никакого подвоха. Коррина Куинн – та, кем кажется; она – девушка, овдовевшая в невестах. А что тянется она ко мне, так это естественно – тянуться к близким покойного жениха. Я ведь Мэйнарду брат, вот Коррина и ищет во мне его черты, рвет себе сердце зыбким сходством.

– Ты, должно быть, представляешь мое состояние, – продолжала Коррина. – Ты служил Мэйнарду правой рукой. Теперь, когда он погиб, не ощущаешь ли ты неприкаянности, Хайрам? Тебе не к чему силы приложить – права я или нет? Ты уберегал моего жениха от импульсивных поступков, от грехов. Мэйнард даже советовался с тобой в сложных ситуациях, зная о твоем здравомыслии, – ведь одним только глупцам свойственно гнушаться мудрых советов, не так ли? Мой жених не брезговал твоей опекой – ибо кем ты был ему, если не опекуном? Нынче почтенный Хауэлл Уокер сообщил мне, что ты бродишь по усадьбе с несчастным видом, ищешь себе занятие.

Значит, подобно мне, ты охвачен горем, значит, твоя жажда приносить пользу продиктована стремлением развеять скорбь. То же со мной. Видишь, не так много различий между женщинами и мужчинами. Все мы приневолены к собственным мыслям. Мэйнард с тобой повсюду, верно? Ибо я с ним не расстаюсь. Его лицо глядит на меня с небес, мерещится среди деревьев, является во сне. Мэйнард представляется мне заблудившимся в горах, но не это самое страшное. Страшнее, когда я вижу его в воде, в бешеном потоке. О, эта близость финала, эта отчаянная, мужественная борьба со стихией! Он ведь боролся до последнего, верно, Хайрам? Мужество не покинуло его?

Ты один видел Мэйнарда в последние минуты, ты один можешь рассказать о нем. Я не прошу отчета о его гибели – тут я полагаюсь на промысел Божий, которого человечий разум постичь не в силах. Но меня мучит неизвестность. Картины теснятся в моей голове, я же не ведаю, правдивы они или лживы. Скажи, Хайрам, что Мэйнард встретил смерть как подобает, что не посрамил рода своего. Что остался в смерти таким, каким был в жизни – прямым и отважным!

– Мисс Коррина, он спас меня!

Не знаю, зачем я солгал. Наверно, я просто слишком плохо знал Коррину Куинн, и ложь стала попыткой самосохранения. Инстинкт подсказывал: дай ей утешение, всели в нее гордость за жениха. Вот я и внял.

Руки Коррины взметнулись к лицу, исчезли под вуалью. Молчание побудило меня продолжать.

– Я уж совсем выдохся, я ко дну пошел, мэм. Вода – она будто кинжалами в глотку впилась, в грудь, в самое сердце. Ну, думаю, конец. И тут мистер Мэйнард стал меня снизу толкать. Толкал, пока я не вынырнул, пока воздухом не надышался. От этого силы прибавилось, я поплыл. Он рядом держался… Только вода слишком холодная была, а течение слишком быстрое.

Коррина заговорила не сразу, зато голос больше не дрожал. Он сделался тверд и упруг, как металлический прут.

– Но мистеру Хауэллу ты про это не рассказывал, Хайрам?

– Нет, мэм. Ему ведь даже имя Мэйнарда слышать больно; что ж будет, если он подробности узнает? Да мне и самому вспоминать тяжело. Горе-то какое, мэм! Я вот вам рассказал, потому что вы уж так от души просили. Может, легче вам станет теперь.

– Спасибо, Хайрам. Надеюсь позднее отблагодарить тебя за откровенность. – И снова она замолчала.

Я стоял и ждал. О чем еще спросит Коррина Куинн? Чего потребует? Вновь зазвучав, голос ее явил новую модуляцию – полоснул меня по ушам высокими нотами.

– Итак, твой хозяин погиб. Ты молод и силен, но болтаешься без дела. Чем ты теперь займешься, Хайрам?

– Чем будет велено, мэм. Где понадоблюсь, туда и пойду.

– Допустим, ты понадобился в моем имении. Мэйнард тебя любил, очень любил. Твое имя стало ассоциироваться у меня с чем-то удивительным. Я мечтала принять тебя в семью. Планировалось, что Мэйнард будет мне опорой и защитой – он же стал опорой тебе, утопавшему. Пожертвовал жизнью ради тебя. Возможно, Хайрам, настанет время, когда и ты будешь призван на благие дела. Отдаешь ли ты себе в этом отчет?

– Да, мэм.

Я не лукавил. Если не в тот конкретный момент, то позднее, у себя в каморке, я понял, к чему клонила Коррина. Нет, я не утверждаю, что она симулировала скорбь, да только одно другому не мешает. Горе горем, а планы планами. В чем они состояли? В том, разумеется, чтобы меня заполучить. Надо помнить, кем я был – не человеком, а собственностью, причем ценной. Невольник, умеющий читать, писать, считать; вышколенный лакей и – благодаря феноменальной памяти – шут; чего уж лучше. Вдобавок я был покладист, усерден, честен. По условиям брачного договора я так и так достался бы Коррине – переехал бы к ней в усадьбу Мэйнардовым камердинером. Коррина не видела причин отказываться от явной выгоды. Теперь, прикидывал я, Коррина Куинн будет одолевать отца просьбами, он же, убитый горем, рано или поздно согласится. И куда меня отправят, где найду я приют? Я слыхал, что у Коррины владения пусть в нашем графстве, но далеко на западе, за горами, в необжитой местности. Ей повезло унаследовать эти земли, богатые солью и лесом. В отличие от других виргинских аристократов, полностью зависимых от табака, Коррине разорение не грозило: она могла продавать (и продавала) соль, древесину, пеньку. Да мне-то что до Коррининого благополучия? Надо мной реальная угроза – не Натчез, конечно, но все равно – неминуемая разлука с Локлессом, домом моим.

* * *

Тело Мэйнарда так и не нашли, однако на Рождество в Локлессе собралась вся родня Уокеров, дабы справить поминки по безвременно ушедшему единственному наследнику. Целый месяц мы, невольники, ни минуты покоя не знали. Дом был вылизан до последнего закоулка; особенно пришлось повозиться с гостиной-салоном на верхнем этаже – с тех пор как умерла мать Мэйнарда, эта комната стояла запертой. Мне поручили начищать зеркала; также я починил две веревочные кровати и покрыл лаком старый рояль. Реставрацией я занимался в сарае, а по вечерам работал на Улице вместе с Лоренцо, Птахой, Лемом и Фрэнком. Это были приятели моих детских лет, компания что надо. Мы ремонтировали хижины, обветшавшие без жильцов. Латали кровлю, попутно выбрасывая из-под застрех птичьи гнезда, и таскали тюфяки. Ведь многочисленные Уокеры ожидались в Локлессе вместе с невольниками, которым требовались спальные места.

Стук молотков отвлекал мысли, а я их удерживать не собирался. Приятно было выпасть из реальности, замолкнуть, забыть – так я и сделал. Зато Лем не вынес отсутствия человеческой речи – в его душе ритмичные звуки родили куплет:

 
В Натчез, Джина, пролег он,
мой долгий, мой горестный путь.
Да не все ли одно – тут ли, там ли
хребет на хозяина гнуть?
Слез не лей, не заламывай рук —
лучше друга забудь.
 

Лем пропел о горестном пути дважды, после повтора выдержав красноречивую паузу: мол, подхватывай, ребята! И мы подхватили. Потом каждый пел соло, сочиняя на ходу, пристраивая (как пристраивают к особняку террасу, балкон или флигель) свою личную печаль, свою боль, свою надежду. Очередь дошла до меня, и я выдал пронзительным речитативом:

 
В Натчез, к Югу, пролег он,
мой долгий, мой горестный путь.
Только, Джина, не плачь —
потерпеть-то осталось чуть-чуть.
Будь покойна, родная, —
вернусь-извернусь как-нибудь.
 

Было решено, что помянуть молодого хозяина следует и невольникам. Не в доме, разумеется, а на Улице. Мы срубили большое дерево, обтесали, снабдили низенькими подпорками – вот и стол, за которым уместятся и свои, и приехавшие. Изготовление этого стола едва меня не угробило, зато, орудуя топориком, я не только избавлял ствол от сучков, но и собственный разум от опасных вопросов.

Утром в канун Рождества я стоял на веранде, вглядываясь в даль. Только-только солнце поднялось над охристо-рыжими горами, как на дороге возникла струящаяся змея – это тянулись в Локлесс многочисленные Уокеры. Я насчитал десять экипажей. Вскоре все наши были приневолены к разгрузке багажа. Тот день помнится мне светлым и радостным, ведь с Уокерами приехали невольники, знавшие меня ребенком, помнившие маму, говорившие о ней с теплотой.

По рождественской традиции каждому из нас дали дополнительный паек съестного: две меры муки вместо обычной одной, тройную норму смальца и солонины. Да еще были забиты два бычка – мясом мы могли распорядиться по собственному усмотрению. В огородиках нашлись капуста и салат, и ни один цыпленок, годный для жарки, не избежал этой участи. Все пошло в общий котел. Мы, невольники, разделились: половина работала в господском доме, половина готовила угощение на Улице, для своих. Я занимался колкой дров, а ближе к вечеру был послан за спиртным. Нам на всех полагалось пять бутылей эля и пять – рома. Наступил ранний зимний закат. Над Улицей витали соблазнительные ароматы праздничного ужина. Сладко пахло курятиной и кукурузными лепешками, запеченными в золе; особенно же дразнил дымок говяжьего бульона. Старфоллские цветные, у которых родня оставалась в Локлессе, привезли гостинцы – пирожки и печенье. Джорджи Паркс и Эмбер с торжествующим видом развернули два огромных, еще теплых яблочных пирога. Мы с ребятами подтащили к столу скамьи, сработанные нами накануне, еще толком не просохшие, занозистые; но для всех места не хватило. В дело пошли ящики, бочонки, пеньки, валуны. Наконец мы расселись вокруг большого костра, дождались приневоленных к господской кухне, прочли молитву и набросились на угощение.

 

Когда желудки наши, непривычные к изобилию, затрещали по швам, а лица разгорячились от близкого жара, настал черед страшных, исполненных тоски историй о локлесских призраках – иными словами, о невольниках, некогда здесь живших, а ныне утраченных навеки. Двоюродный брат моего отца, Зев из Теннесси, приехал со своим камердинером Конуэем и его сестрой Кэт. Эти двое в детстве были моими лучшими друзьями. У них оказались сведения о моем дяде Джозайе – он женился, две дочки родились. Конуэй и Кэт знали и про сестер Клэй, и про Шейлу – да, их продали, но, хвала Небесам, одному и тому же хозяину. Филиппа, Томас и Брик, давным-давно увезенные Зевом в Теннесси, теперь, конечно, совсем старые, однако живы. После обмена новостями разговор перекинулся на Мэйнарда.

– Не так они его живого любили, как о покойном плачут, – констатировал Конуэй, протягивая руки к огню. – Этим белым вообще соврать – что воздуха вдохнуть. Я сам слышал, как они Мэйнарда выродком называли, а теперь выходит, будто он был чуть ли не Иисус Христос.

– О покойниках не злословят, – сказала Кэт. – Не перечислять же им все его прегрешения.

– Почему это не перечислять? – возразила София. – Я бы вот не хотела, чтоб над моим гробом лгали. Пусть всю правду выложат – какова была, чего дурного сделала, а чего хорошего.

– Да, так правильно, – согласилась Кэт. – Только над нами, цветными, долгих речей не держат. Надсмотрщик скажет: «Зарывайте» – вот и вся панихида.

– Ну и ладно. Зато без вранья. Без паутины, – произнесла София. – От греха я родилась, во грехе живу, во грехе умру – тут ни убавить, ни прибавить.

– Мэйнард как раз лжи не терпел, – снова заговорил Конуэй. – За это белые его прочь гнали, а как потонул он – слезы льют да нахваливают покойного. Стыдно им, вот что. Я ведь Мэйнарда мальчонкой помню. Погляжу, бывало, на него и подумаю: вот дурачка-то послал Господь мистеру Хауэллу. А взрослым я его не видал. Говорят, Мэйнард не поумнел с годами, но зато и хитрить не выучился. Ну а раз так, тогда ясно, отчего по нему родня рыдает. Совесть-то гложет, выхода просит.

– Глупые вы, – бросила Фина, не сводя взора с пламени. – Называют вас белые дурачьем – так оно и есть. Да разве же они там, в доме-то, ради поминок собрались?

Никто не ответил, не возразил, и Фина подняла победный взгляд. Ее боялись – она это знала. Но сейчас общее молчание лишь подвигло Фину продолжить речь.

– В земле все дело, в землице локлесской! Верно вам говорю! – Фина выдержала паузу. Я сидел к ней ближе всех, я видел пляску теней на блестящем ее лице и клубы пара, исторгаемые ее ртом. – Эти белые один перед другим покойника нахваливают не потому, что совесть их заела, так и знайте! – продолжала Фина. – Нет, они перед старым Хауэллом отличаются. Кто, думают, лучше сердце отцовское проймет, тому Хауэлл именье-то и отпишет. С нами вместе. В этом вся штука, вся соль. Спектакль там, в доме-то. Игра большая, а на кону – земля. И мы все.

Будто мы без Фины не понимали. Однако мы и другое учитывали: больше уже нам вместе не собраться, прощанье у нас нынче. Но вслух об этом говорить – только последние сладкие минуты портить. Никто и не говорил. Фина, с ее порванной в клочья душою, разучившаяся улыбаться и находить утешение в совместных воспоминаниях, – Фина рискнула, сказала, после чего поцокала языком, плотнее запахнула белую шаль и демонстративно пошла прочь.

Ее слова, ее уход вызвали всеобщую неловкость. Люди друг на друга взглянуть боялись. Каждому словно пинка дали, вытолкали до времени в реальность. Несколько минут я провел за столом, затем незаметно поднялся и двинул по Улице к крайней хижине, к тому самому порогу, с которого Фина когда-то размахивала метлой, грозя маленьким шалунам. К тому порогу, на который много лет назад ступил я сам, почуяв: склочная старуха поймет и разделит со мною горечь предательства. Теперь Фина стояла лицом к хижине – несчастная, отрешенная. Я приблизился на достаточное расстояние, чтобы дать ей понять: она не одна. Фина повернула голову, и через несколько секунд я заметил: напряжение отпускает ее, черты смягчаются. Впрочем, она не заговорила со мной. Она опять вперила взор в старую свою хижину.

Постояв с Финой еще немного, я пошел обратно к костру. Фина и ее мысли – уже компания, я там лишний. За столом сменили тему. Продажа имения, разлука, новопреставленный Мэйнард – в них ли суть? Нет, теперь пересказывали легенды, глубинная правда которых давно возвеличилась до мифа.

– Быть не может, – отрезал Джорджи.

– А вот и было! Было! – вскинулась Кэт.

– А я говорю: байки. Да если б цветные вниз по реке отправились да исчезли, уж я бы знал.

Кэт заметила меня, оживилась.

– Вон, Хайрам знает. Скажи ему, Хайрам! Про твою бабку ведь речь идет. Про Санти Бесс.

– Кэт, я бабушку не видел никогда, а что слыхал, так то и остальные слыхали.

Джорджи отмахнулся от Кэт, как от мухи.

– Парня не впутывай. Не знает он и знать не может. Я тебе ручаюсь: если бы невольница увела из Локлесса пятьдесят человек чернокожих, мне известно было бы. А вообще-то история в зубах навязла. Каждый год кто-нибудь да вспомнит.

– Это, Джорджи, не на твоем веку было, – не сдавалась Кэт. – Тетка моя, Эльма, как раз в те времена тут жила. Говорила, первый муж ее был в том отряде, который Санти Бесс прямо в реку завела. Чтоб, значит, на родину вернуть.

Джорджи затряс головой:

– Когда вы только уйметесь! Каждый год одно и то же: Гус-река, Санти Бесс, возвращение. Чушь, чушь полнейшая! Мне-то лучше знать.

Только тут я заметил: остальные разговоры смолкли, каждый уши навострил. Так всегда бывало. Стоило собраться группке цветных, неминуемо заходила речь о маминой маме и ее удивительной судьбе. Санти Бесс удалось спасти из неволи сорок восемь человек разом; по столько в графстве Ильм в один прием никто не освобождал. Причем вывела она этакую толпу не в соседний штат, а прямо в Африку. Говорили, Санти Бесс двинулась сначала вниз по течению реки, а потом вступила в воду. Невольники следовали за ней. Шагнув с берега, все они исчезли, а материализовались уже по другую сторону океана.

Невероятно, нелепо, ни с чем не сообразно – так я думал, не смея думать иначе, ибо история Санти Бесс дошла до меня уже в форме легенды. Мне ее нашептывали, усугубляя неправдоподобность вольным обращением с деталями. В категории невольничьих баек легенду окончательно закрепило то обстоятельство, что почти все одногодки Санти Бесс, а также представители следующего поколения пошли в Натчезе с молотка. К тому времени, когда я научился говорить, в графстве Ильм не осталось никого из знавших мою бабку.

В споре Джорджи и Кэт я держал сторону Джорджи. Как и он, я сомневался в самом существовании Санти Бесс. Однако замолчали невольники не от слов «Чушь полнейшая». Нет, их потрясла уверенность, с какой Джорджи произнес: «Мне-то лучше знать».

Кэт поднялась с места, подошла к Джорджи почти вплотную и спросила с усмешкой:

– Откуда же ты знаешь, а, Джорджи? Откуда?

Я тоже уставился на него. Солнце давным-давно закатилось, но костер освещал лицо Джорджи во всех деталях внезапной напряженности.

Сбоку от мужа возникла Эмбер, повторила вкрадчиво:

– И впрямь, Джорджи, откуда ты знаешь?

Джорджи повел глазами направо, налево. Все взоры были устремлены на него.

– А вот это не ваше дело. Просто уясните себе: я знаю – вы нет.

Послышалось нервное хихиканье. Поговорили еще немного о Мэйнарде и вернулись к вестям из дальних краев, которые стали домом для наших, локлесских. Давно следовало разойтись, но атмосфера за столом была столь теплая, что ни один из нас не хотел нарушать ее обыденным «Пора на боковую». Мои мысли оставались с Финой, потому я и не заметил, чей это был почин; да только, когда я очнулся, все уже пришло в движение. Наверно, воображая Фину возле заброшенной хижины, краем уха я улавливал некое «бум-бум-тум»; но окончательно меня вывели из транса фигуры, замельтешившие в отсветах пламени. Я встрепенулся, я разглядел Амечи, парня с табачной плантации, – он тащил из хижины табурет. Усевшись, Амечи устроил на коленях жестяной тазик, взял в каждую руку по палке, и мельтешенье теней сделалось согласованным, словно удары палками в дно худой посудины задали теням и огню особый ритм, незамедлительно подхваченный двумя или тремя парами удлиненных ладоней, что принялись бить своих обладателей по ляжкам – резче, звонче, отчаяннее. Садовник Пит исчез и появился с банджо, тронул струны – как просигналил. Включились ложки, палки, варганы, и нежданным, но желанным гостем ворвался, нагрянул танец, и мы расступились, образовав широкий круг, и в этом кругу, как цветок, выросла плясунья: пальцы удерживают подол, луковица бедер отягощает, уравновешивает упрямый стан, увенчанный кувшином. Мой взгляд скользнул сначала от земли вверх по стеблю, затем от кувшинного горлышка до кувшинного донышка, а замер на лице. Ибо лицо принадлежало Софии.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru