bannerbannerbanner
Танцующий на воде

Та-Нехаси Коутс
Танцующий на воде

Полная версия

– Сколько лет, сколько зим, Адди! Как поживаешь?

Аделина вздрогнула, однако улыбнулась. Несколько минут продолжался пустой разговор, затем, сообразив, что они двое стопорят движение, Мэйнард подхватил Аделину под локоть, немало ее смутив; зато самого его буквально распирало – еще бы, такая спутница! Я следовал за Мэйнардом, только, разумеется, по обочине, как и надлежало черному камердинеру. Мэйнарда несло, Аделина начинала терять терпение. Вышколенная уроженка Виргинии, она крепилась, вероятно виня саму себя – зачем прибыла на скачки одна? При джентльмене Мэйнард не посмел бы громогласно (слышно было даже мне) хвастать Локлессом и укорять ее, Аделину, за то, что в свое время не оценила перспектив столь выгодного замужества. Конечно, Мэйнард преподносил упреки в форме острот, но острот затасканных; Аделина же изо всех сил удерживала вежливую улыбку.

На подступах к ипподрому Аделина была спасена неким джентльменом. Тот мигом оценил положение вещей – протянув Мэйнарду руку для пожатия, подхватил Аделину и скрылся вместе с нею. Мэйнард мешкал, буравил взглядом жокейский клуб, куда спешили комильфо; некогда Мэйнард и сам был вхож в эти райские врата, а затем бесцеремонно изгнан. Аделина исчезла, и я смог приблизиться. Потерянность и тоска в Мэйнардовых глазах потрясли меня. В прежние времена Мэйнарда если и не привечали в клубе, то по крайней мере терпели, а сейчас… Мэйнард перевел взгляд на дамские трибуны (устроенные отдельно, чтобы дамы могли наслаждаться скачками, не страдая от громких выкриков о ставках, от сигарного дыма и от грубых мужских разговоров), и потерянность с тоской пополнились новым чувством – унижением. Ибо в этом цветнике находилась Коррина Куинн, определенно ничуть не страдавшая от статуса Мэйнардовой нареченной невесты. Мэйнард сник. Скоро, очень скоро он попадет под каблучок этой богатой гордячки.

Стараясь не пялиться, я подмечал каждую мелочь. Коррина Куинн явно принадлежала другой, не нашей эпохе. В параде обреченных она не участвовала. Не по ней было роскошными туалетами маскировать истощение почв, разделение невольничьих семей, низкие урожаи табака – словом, общий упадок. Одетая в платье из простого коленкора, Коррина Куинн стояла в проходе, беседуя с какой-то дамой, Мэйнард же, метнув на нее полный отвращения взгляд, тряхнул головой и занял место, только не среди джентльменов, а среди представителей белого отребья, людей, чье положение я считал двусмысленным. На публике родовитые виргинцы держались с этим сословием как с равными (даром что к белому отребью принадлежали типы вроде нашего надсмотрщика, Харлана), только это все было показное. На банкетах их фамилии произносили – будто выплевывали; их сыновей высмеивали в гостиных, их жен и дочерей, совратив, отвергали. Белое отребье корчилось под пятой белой знати, но терпело, понимая, что отыграется на невольниках.

Мое место было среди цветных – частью рабов, частью свободных. Мы все сидели возле конюшен, где трудились опять же цветные. Кое-кого я знал – в частности, Хокинса, слугу Коррины Куинн. Он уселся рядом со мной, и я, понятно, кивнул в знак приветствия, получив в ответ кивок, только без улыбки. Он вообще к себе не располагал, этот Хокинс; наоборот, отталкивал холодностью. Вид у него был как у человека, не выносящего дураков, но вынужденного постоянно иметь с ними дело. Вообще я побаивался Хокинса и почти не сомневался, что суровым и жестким его сделали хозяева – уж, наверное, к такому приневолили, что и в страшном сне не приснится. Зрители перекрикивались, пересмеивались с конюхами, я же, по обыкновению, наблюдая да помалкивая, дивился прочности наших связей, нашему сходству даже в мелочах. Мы, цветные, одинаково укорачиваем слова белых; мы вовсе без слов можем обходиться. Нас объединяют воспоминания – о лущении кукурузы, ураганах, героях, да только не книжных, а тех, которые в легендах живут. У нас свой особый мир, куда белым доступа нет. Каждый из нас – часть большой тайны. Мы не делимся на знать и отребье, не заводим жокейских клубов, а значит, не имеем и риска быть вышвырнутыми из оных. Мы – сами себе Америка, да не та, где приходится, вроде как незадачливому Мэйнарду, место под солнцем отвоевывать. В нашей, цветной Америке, места хватает всем.

Было около двух часов дня, в небе по-прежнему ни облачка. Еще несколько минут – и скачки начнутся. Впрочем, когда первая партия лошадей рванула с места, я глядел не вниз, на беговые дорожки, а вверх, на Мэйнарда. Ну и ну! Мэйнард, казалось, позабыл обо всех своих обидах; он смеялся, он снова бахвалился – перед белым отребьем. Словно подходящую компанию наконец-то себе нашел. Или компания его нашла. Белых, кстати, так и распирало: еще бы, сам Уокер (из «тех самых» Уокеров!) с ними водится. А уж когда Мэйнардов жеребец, Брильянт, вырвался из клубов пыли, оставил далеко позади многоногое, многоглавое скопище каурых и вороных «середняков», когда, не сбавляя скорости, домчал до финиша, Мэйнард от радости едва не лопнул, да и новые его приятели с ним заодно. Мэйнард издал победный клич, бросился обниматься со всеми без разбору, махать руками, тыкать пальцем в сторону ложи и жокейского клуба, грозить и вопить. Затем повторил спектакль – уже персонально для Коррины. Члены жокейского клуба сносили все стоически, виду не показывали, сколь им отвратительно, что любимый спорт осквернен победой этого высокородного пентюха.

Скачки закончились. Я сидел в фаэтоне неподалеку от Маркет-стрит. Вот появился Мэйнард. Ни разу за всю его недолгую жизнь я не видел брата таким счастливым. Мэйнард осклабился в мой адрес и гаркнул:

– Ну, Хайрам, говорил я тебе или нет, что я их сделаю? Говорил, что нынче мой день?

– Да, сэр, говорили.

– Им я тоже сказал, – продолжал Мэйнард, усаживаясь, – я их всех предупредил!

– Да, сэр.

Помня об отцовском наказе, я поехал прочь из города, прямо домой.

– Куда ты правишь? – заорал Мэйнард. – Куда, спрашиваю, заворачиваешь? Давай назад! Я им говорил – они ноль внимания. Так вот, я покрасоваться хочу. Пускай поглядят! Пускай утрутся!

Пришлось мне править обратно в город, на центральную площадь, где напоследок трясла плюмажем виргинская знать. Однако наш фаэтон был встречен не восторженными возгласами, о нет. Ледяные взгляды, кивок-другой – без интереса, без улыбки – и возвращение к прежней болтовне, словно бы прерванной неким досадным пустяком, – вот как приняли Мэйнарда. Не знаю, на что конкретно он рассчитывал, какое соображение побудило моего брата думать, будто в этот раз виргинская знать примет его, простит ему импульсивный, взрывной характер. Когда стало ясно, что справедливость не восторжествует, Мэйнард яростным рыком велел мне ехать на окраину. Там я оставил его в борделе и получил распоряжение вернуться через час.

Мысленно возблагодарив судьбу за краткое одиночество, я спрыгнул с козел, привязал лошадей и отправился прогуляться. Мысли мои вернулись к последним событиям – ночному кошмару, осознанию рабства как бесконечной ночи, к утреннему разговору с Софией. Она воплощала день – светлый, ласковый, тающий за синими виргинскими горами. Не стану утверждать, что уже тогда любил Софию; впрочем, полагаю, так оно и было. В девятнадцать лет любовь воспринимаешь как фитиль, который вспыхивает сразу – ярко и опасно, а не как сад, который требует забот и радения. Любовь у меня тогдашнего ассоциировалась не с объектом обожания, не с нуждами и чаяниями этого объекта; нет, я делал выводы насчет собственной влюбленности, если при объекте обожания ощущал радость, а при его удалении – печаль. Ну а София – любила ли она меня? Вряд ли. Пожалуй, она тогда самого понятия «любовь» чуралась как пакости. Впрочем, не будь мы с ней невольниками, в другом мире, в другой жизни, София могла бы меня полюбить; по крайней мере, этой мыслью я тешился.

В другой мир вело всего два пути – выкуп и побег. Я знал кое-кого из цветных, выбравших первый путь и пришедших к свободе. Все они жили на южной окраине Старфолла. Как им удалось? Просто их юные годы выпали на эпоху, когда виргинская земля была красной, а табачные листья, по сути, золотыми. Невольникам разрешалось работать на стороне и откладывать часть денег. Накопив достаточно, они заключали с хозяином сделку: презренный металл в обмен на право распоряжаться собственным телом. Но все в Виргинии переменилось. По мере того как истощались почвы графства Ильм, росла стоимость приневоленных к этим почвам. Плантация больше не приносит доход? Не беда. Продадим рабов подороже – компенсируем убытки. В Луизиане, Миссисипи, Алабаме почва пока еще плодородна, тамошние плантаторы выложат сколько будет сказано – у них ведь нужда в рабах. Так рассуждали – и действовали – белые хозяева. Невольники теперь слишком ценились, чтобы позволять им такую привилегию, как выкуп себя самих.

Если первый путь был мне заказан, то о втором и речи не шло. Всех, кто сбегал из Локлесса, либо ловили Райландовы ищейки (отряд из белого отребья, стоявший на страже интересов белой знати), либо незадачливые беглецы, помыкавшись по лесам и болотам, отчаивались и возвращались сами. Меня, понятия не имевшего о жизни за пределами Виргинии, разумеется, ждала бы та же участь. Побег казался безумием. Но жил в Старфолле один цветной с репутацией человека, хорошо осведомленного.

Поистине, никто в целом графстве не пользовался таким авторитетом (причем равно среди цветных и среди белых), как Джорджи Паркс. Посланник свободы, воплощение чаяний – так его называли, даром что каждый из восхищавшихся держал в уме свои личные чаяния. Некогда Джорджи был рабом, но рабом привилегированным, вроде Большого Джона. Его чутье казалось сверхъестественным: подобно Большому Джону, Джорджи мог, час проведя на пшеничном поле, предсказать урожаи на три года вперед; или, ощупав землю вокруг только-только проклюнувшегося табачного ростка, сообщить, какие листья он даст – со слоновье ухо или с мышиное. Джорджи предупреждал белую знать и об истощении почв, причем не в лоб – дескать, доиграетесь, жадность вас погубит, – а в таких выражениях, что его пророчество вспоминали не с ненавистью, а даже с долей раскаяния. Но это не все. Джорджи Паркс был фигурой легендарной. Шлейф тайны тянулся за ним. Ибо Джорджи регулярно исчезал из дому; Джорджи видели далеко за пределами Старфолла, в лесу, среди ночи. У нас, цветных, было только одно объяснение этим загадкам. Джорджи Паркс, думали мы, связан с Тайным Приютом.

 

Но что такое этот Приют? Невольники шептались о секретном поселении, основанном сообществом цветных в самом сердце виргинского болота[11]; якобы все там живут общиной. Каким образом туда попадали беглые, я и представить не мог. Слыхал только, будто бы Райландовы ищейки разок сунулись на болото. Рейд не принес результатов, и вернулись далеко не все. Да что там «вернулись» – едва ноги унесли! Уцелевшие страдали от неведомых хворей, с расширенными глазами рассказывали о змеях, чудовищных насекомых и ядовитых растениях, а также о ведунах, способных укрощать крокодилов и кугуаров. Этот самый Приют время от времени пополнялся новичками, которые цивилизованной неволе графства Ильм предпочли опасную свободу на острове посреди трясины. Казалось логичным, что благородный Джорджи, столь уважаемый белыми и имеющий тайны от цветных, как раз и был болотным проводником.

Мои размышления прервал ружейный выстрел. Успевший пересечь главную площадь и почти готовый нырнуть в переулок, который вел к южной окраине, я, однако, поспешил на звук, и вот какая мне предстала картина. Некий джентльмен во фраке палил в воздух, гогоча несообразно своему внешнему виду. Погода, кстати, переменилась – набежали облака. Я увидел двоих белых – сцепившись, они почти выкатились из паба. Старший из них имел шрам через всю щеку. Секунда – и более молодой повалил своего соперника. Тогда человек со шрамом выхватил длиннющий нож и полоснул молодого по лицу. Из паба выскочили еще двое, набросились на лежачего. Досматривать сцену я не стал, но уже за углом меня ждало не менее поучительное зрелище. Представительница белого отребья, схватив за волосы юную проститутку, хлестала ее по щекам, к неподдельному восторгу мужчины, вероятно клиента. Он глотнул из фляжки, а остатки вылил на голову несчастной. Я поспешил прочь. Именно о таких безобразиях предупреждал отец, от них наказывал беречь Мэйнарда. Но разве убережешь того, чья принадлежность к расе Алисы Коллей столь очевидна? Как и торжественные приемы в Локлессе, дни скачек начинались пышно и чинно, а заканчивались возлияниями, срыванием масок благопристойности, под которыми обнаруживались гниющие язвы. Ибо графство Ильм давно уже поразил нравственный сифилис.

Цветных на улице не было. Мы знали, каково будет развитие событий: белые, продувшиеся на скачках или позднее в трактирах, пожелают отыграться на нас. Как это ни странно, больше всего боялись белых свободные цветные. Невольник был частной собственностью, били его только по распоряжению владельца. Попробуй нанеси физический ущерб невольнику ли, лошади ли – ответишь за порчу имущества по закону. Впрочем, это соображение не особенно меня успокоило. Я ускорил шаг – подальше бы от этой площади! Я почти бежал к району под названием Фритаун.

Район был невелик, свободные цветные жили одной семьей. Я знал каждого. Эдгар Комс, например, некогда приневоленный к картеровской кузнице, теперь выполняет ту же работу за деньги. Женат на Пэйшенс, у которой первый муж давным-давно от лихорадки умер. Окна в окна с Эдгаром живут браться Пэп и Гриз, а сразу за ними – Джорджи Паркс. Так я рассуждал про себя, стараясь не только физически, но и мысленно дистанцироваться от мерзостей главной площади. Очутившись возле Райландовой тюрьмы, я выдохнул: вот и оторвался. Дальше селились исключительно цветные.

Тут все было заранее продумано, спланировано, ибо в тюрьме содержались вовсе не преступники. Занимая целых два квартала, тюрьма служила пунктом приема и распределения невольников – как беглых, так и тех, что ждали здесь, пока их продадут. Построенная на границе между миром белых и миром цветных, тюрьма денно и нощно напоминала последним: ваша свобода эфемерна, чуть что не так – снова кандалами бренчать будете. И владельцами тюрьмы, и охранниками в ней были представители белого отребья. Многие разбогатели на торговле живым товаром, но состояние еще не облагородилось обязательной патиной, а способ его получения считался столь предосудительным, что и речи не шло о сближении этих белых со стариннейшими виргинскими фамилиями. Все знали, что узников «поставляют» Райландовы ищейки, поэтому и «заведение» прозвали Райландовой тюрьмой. Что до ищеек, мы, цветные, ненавидели их и страшились больше, чем хозяев. Казалось бы, мы с белым отребьем примерно в одинаковом положении. Мы обделены, зависимы, презираемые – и они тоже; так почему бы нам не сплотиться для противостояния знати? Да потому, что белому отребью крохи от пирога перепадают, а на полновесный кусок оно, отребье, рот не разевает из трусости.

Дверь мне открыла Эмбер, жена Джорджи. Произнесла, сверкнув улыбкой:

– Вот чуяло мое сердце, что ты, Хайрам, нынче заглянешь. Да и времечко подгадал, хитрюга, – аккурат к ужину! Признавайся, голодный?

Я тоже улыбнулся и переступил порог. Комната в жилище Джорджи Паркса была всего одна, и та немногим лучше моей каморки. В воздухе висел чад: жарилась солонина, пеклись в золе кукурузные лепешки. У меня засосало под ложечкой. Сам Джорджи сидел на койке, подле новорожденного младенца, сучившего ножками.

– А кто к нам пожаловал! Совсем большой он вырос, Розочки-то нашей сынок!

Розочкиным сынком называли меня на Улице, только давно уже я этого обращения не слышал – почти всех, помнивших мою мать, продали.

Мы обнялись.

– Как поживаешь, Джорджи?

Его улыбка стала шире.

– Женился вот, жена парнишку родила. – Джорджи пощекотал младенцу животик. – Не хуже людей поживаю, стало быть.

– Показал бы ты Хайраму наше хозяйство, – предложила Эмбер.

Мы прошли на задворки, где у Джорджи были огород и курятник; уселись на чурбачки. Я достал из кармана деревянную лошадку – я сам ее вырезал.

– Вот, Джорджи, это для твоего мальчика.

Джорджи принял подарок, кивнул – дескать, благодарствую, спрятал в карман. Через несколько минут появилась Эмбер с двумя тарелками. На каждой были лепешки и жареная солонина. Я молча набросился на угощение. Эмбер ушла, но вскоре вернулась, баюкая сына. День клонился к вечеру.

– Да ты, похоже, еще со вчерашнего не евши? – протянул Джорджи, до предела растягивая улыбку. Рыжевато-каштановые волосы его пламенели, пронизываемые предвечерним, предгрозовым солнцем.

– Ага. Утром не успел, а потом… не до еды было.

– Не до еды? А до чего тебе было, а, Хайрам?

Я поднял взгляд на Джорджи; я открыл рот. Я даже говорить начал и вдруг осекся – сам себя испугался. Отодвинул пустую тарелку. Эмбер к тому времени ушла в дом. Я ждал. Вот раздался приглушенный смех, вот запищал младенец. Не иначе к Эмбер кто-то в гости заглянул; значит, она занята, значит, не услышит.

– Джорджи, как ты себя чувствовал, когда от хозяина, от Хауэлла, ушел?

Он частично сглотнул, выдержал паузу.

– Как человек я себя чувствовал.

Джорджи дожевал, проглотил остальное и продолжил мысль:

– Не то чтоб я раньше человеком не был, просто чувства такого не имел. Сам знаешь, что с теми из наших делают, которые его имеют.

– Знаю.

– Может, не надо тебе этого говорить, они ж тебя завсегда особняком ставили; ну а может, и надо. Короче, я свое слово скажу, а ты сам смекай. Я теперь просыпаюсь когда хочу и спать ложусь когда хочу. Фамилию имею – Паркс; сам так назвался. Наобум ее взял. Пускай будет сыну моему подарком. А так она, фамилия, ничего не значит. В ней весь смысл – что я ее сам выбрал. Что она теперь моя. Понимаешь, Хайрам?

Я кивнул.

– Не помню, говорил я тебе или нет, да только, Хайрам, мы все по твоей Розочке с ума сходили.

Я усмехнулся.

– Она красивая была, Розочка; вообще на Улице девчонки были одна другой лучше. Взять хотя бы тетушку твою, Эмму, – тоже хоть куда. Одна другой лучше, говорю.

От тети Эммы, так же как и от мамы, мне осталось только имя. Говорили, тетя Эмма работала в кухне и любила танцевать, но что было за этим набором слов – «кухарка», «плясунья», «красотка»; что было за туманом, легшим на мою память? Зато Джорджи помнил все, а значит и владел всем. Прошлое перед ним раскрывалось подобно сложенной вчетверо географической карте. Вот и сейчас он поблескивал глазами, определенно заново проходя каждый горный перевал, долину и ущелье.

– Порою, Хайрам, накатывает на меня. Вспоминаю, как мы плясали в прежнее времечко. Земля под нами горела, вот что я тебе скажу! Мама твоя с Эммой совсем разные были. Роза – тихая, будто речка, Эмма – сущий огонь. А придут, бывало, вдвоем на гулянье, так всякий скажет, что родная кровь. Я-то ни одной субботы не пропускал, Хайрам. Соберемся – Чудила Джим, сынок его, Пэ-младший, и я. Банджо у нас имелось, варган, скрипка трехструнная, да еще горшки с мисками, чтоб стукать, да бараньи косточки-погремушки. Как разойдемся, как пар от нас повалит – тут Эмма с Розой плясать и выходят. У каждой на темечке горлач, до краешков налитый, и вот они отчебучивают, покуда которая-нибудь воду не прольет. Тогда обе улыбнутся, поклонятся, а та, что победила, новую плясунью зазывает. Только эту парочку переплясать никто не мог.

Джорджи расхохотался и вдруг спросил:

– А ты, Хай, с горлачом на темени пляшешь?

– Нет. Не умею.

– Жаль, жаль. Тебе бы от матери уменье унаследовать – а оно вон как выходит. Без слез и не вспомнишь, сколько девчонок сгинуло с той поры. Красавиц сколько. Да и ребята были один другого лучше.

Джорджи наконец-то дожевал, отставил тарелку, вздохнул:

– Вся краса в цепях увяла, спортилась… Знаешь, Хайрам, я, когда Эмбер повстречал, поклялся: умру, а ее освобожу. Чего бы оно ни стоило. Наверно, если бы пришлось человека убить – я убил бы. Ради нее, ради Эмбер. Только б не видеть, как она… словно остальные…

Джорджи осекся, сообразив, что намекает на сам факт моего рождения, на позор моей матери.

– Но у тебя ведь получилось, Джорджи, – возразил я. – Ты сам себе хозяин.

Джорджи усмехнулся:

– Сам себе хозяин, как же! Освободиться невозможно, Хайрам, чтоб ты знал. Оно конечно, я плечи-то развернул, голову малость повыше поднял, чем, к примеру, ваши локлесские ребята, – с этим не поспоришь. А все ж таки я подневольный человек, зависимый человек.

Несколько минут мы молчали. Голоса со стороны улицы затихли, я услышал, как затворяется парадная дверь и скрипит, отворяясь, дверь задняя. Появилась Эмбер, взяла грязные тарелки, взглянула на меня многозначительно, вскинув бровь, и произнесла:

– Джорджи снова тебе сказки рассказывает?

– Не пойму пока, – отвечал я.

– Вот как! – Эмбер шагнула к двери, но, прежде чем исчезнуть в доме, предупредила: – Ты с ним поосторожнее, Хайрам, с Джорджи-то с моим. Он соврет – недорого возьмет.

Дом Джорджи был крайним в переулке, дальше начиналась пустошь. Не вставая с чурбачка, я видел, как поблескивает под низким солнцем излучина Гус-реки. Тучи сгущались, становилось зябко. Мэйнард, наверно, уже натешился в борделе – значит, мне пора двигать к фаэтону. Если сейчас не решусь – когда в следующий раз выберусь к Джорджи? Когда появится у меня шанс изменить жизнь? И я решился.

– Джорджи, мне уходить надо.

Думаю, он понял, о чем я, только виду не подал, простачком прикинулся.

– И впрямь поздно уже, Хайрам. Ступай, а то неприятности наживешь.

– Да я не про то. Я взрослый уже. У нас каждый день люди исчезают. Их в Натчез увозят и дальше – ну да кому я рассказываю? Локлессу недолго осталось. Земля – мертвая, не родит ничего. Песок, а не земля. И белым все давно понятно. Возврата к прежнему не будет, и они это знают. Я вот сегодня, пока до тебя шел, видел: одного типа ножом продырявили, девчонку избили прямо на улице. Где закон? Нету его. Старики говорят, раньше был; может, и так, я эти времена не застал. А вот что сейчас все меняется – это я чувствую. Во мне достоинство просыпается, Джорджи. Будто другой человек – новый, свободный. Нету таких кандалов, чтоб его заковать. Он слишком много знает. Слишком много помнит. Прочь он рвется, парень этот, а в кандалах, в неволе, ему не жить. Я сам его боюсь. Вот на руки свои взгляну – жуть берет.

 

Джорджи хотел что-то сказать, но я ему не дал.

– Говорят, ты человек бывалый. Всякого навидался, прежде чем здесь, в переулке этом, поселиться. Говорят, ты с такими людьми связан, которые… кое-что могут. Дорогу знают. Ту самую, Джорджи. Я сегодня ради твоих связей пришел. Ради Дороги.

Он резко поднялся, провел рукой сначала по жирным от свинины губам, затем по штанам и, не глядя мне в глаза, снова сел.

– Ехал бы ты до дому, Хайрам. Никакой особенный человек в тебе не просыпается. А вот что мужчина ты теперь – то правда. Стало быть, понимать должен: воли хочешь – работай, откладывай денежки себе на выкуп. С меня пример бери.

– Времена на те. Наш брат сильно вздорожал. Теперь столько не накопишь, хоть тресни.

– Значит, смириться надо. Не самая плохая судьба у тебя, Хайрам. Подумаешь, за братом ходить, даром что он обалдуй. Куда как хуже бывает. Езжай до дому. Женись. Сразу веселее станет.

Я насупился, и Джорджи повторил:

– Езжай до дому.

* * *

Что мне оставалось? Я подчинился. Но даже тогда я чувствовал: темнит Джорджи. Он действительно проводник – к свободе, к Орегону для цветных, – как о нем и толкуют. Он ведь даже не отрицал, что связан с Тайной дорогой. Словом, я вообразил, будто в моем случае надо просто внушить Джорджи: я решился твердо, отговаривать меня нет смысла, а что до вероятных тягот пути, так они мне по силам. Успокоившись на этой мысли, я направился к борделю, где стоял фаэтон. Я не сомневался, что Джорджи меня выручит, выведет – а как иначе, ведь другое будущее невозможно. Об этом вопила каждая подробность замусоренных улиц. Джентльмен (судя по платью) лежал мертвецки пьяный в куче навоза лицом вниз; над трупом, раздетые до нижних сорочек, глумились двое представителей белой знати. О потасовке, которая предваряла эту разнузданную сцену, свидетельствовали три изорванные шляпы, три бутоньерки, три бирюзовых шейных платка. Не смотреть на них, идти своей дорогой. Скользнуть мимо паба, где мечут кости да стравливают петухов. Вот она, белая цивилизация! Слой позолоты настолько тонок, что фальшивку всякий разглядит. А я-то, болван, слепец, еще планы строил, выслуживался перед фараоном Локлесса, подачками его кичился! Осознание собственных помыслов кольнуло пребольно, даром что случилось не впервые. Стыд-то какой. Мне ли, восемь с лишним лет прожившему в Муравейнике, было обольщаться насчет белых, насчет их сути? Молодые – непроходимо глупы; старики – немощны; их власть – одна фикция. Они не выше нас, цветных, а во многих аспектах куда как ниже.

Мэйнард успел выйти из борделя, да не один, а с проституткой. Он ждал меня, и тут же околачивался слуга Коррины, Хокинс этот самый. Мэйнарда корчило в приступе хохота, Хокинс косился на него с немым отвращением, которого Мэйнард, будучи пьян, разумеется не улавливал. Заметив меня, он заржал еще громче, ринулся в мою сторону, споткнулся, потерял равновесие. Девица тоже покачнулась. Мгновение – и оба упали. Я поспешил помочь девице, Мэйнарда поднял Хокинс. Панталоны и жилет, где-то изгвазданные еще раньше, теперь щеголяли пятнами свежей глины.

– Хайрам, чурбан, раззява! – заорал Мэйнард. – Ты мне должен в первую очередь помогать! Мне!

Ну еще бы. А чем я всю жизнь занимаюсь?

– Девчонка поедет с нами, – продолжал Мэйнард. – Нынче она моя! А что я им говорил? Что я говорил им всем, Хайрам? И хлыщам этим, и девкам? По моему слову вышло!

Тут он повернулся к Хокинсу, все еще перекошенному от гадливости.

– Гляди госпоже своей не сболтни. Чтоб мисс Коррине ни гугу, понял?

– Про что ни гугу, сэр? – поднял брови Хокинс.

Мэйнард прищурился и заржал со свежими силами.

– Э, парень, да мы с тобой поладим!

– Да, сэр, непременно, сэр. В семействе завсегда лад должен быть, сэр.

– В семействе! В семействе! – с восторгом подхватил Мэйнард и полез в фаэтон.

Девицу пришлось подсаживать мне. Я забрался на козлы и погнал лошадей тем же путем, каким мы въезжали в Старфолл. Внезапно, бог весть почему, с Мэйнардом сделалось просветление, точнее, его настиг приступ стыда. Мэйнард велел поворачивать обратно, чтобы не появляться вновь на главной площади; иными словами, править к Шелковому пути бессловесных. Здания уступали место деревьям в сполохах золота и пламени, издалека доносился вороний грай, мерно цокали подковы, ветер овевал мое лицо. Каждая малость кричала: помни, цени! Ибо скоро все это кончится. Дни отца сочтены, Локлесс достанется Мэйнарду, и тогда дорога для всех невольников одна – в Натчез и дальше, на Юг.

Тон целому дню был задан сном. Видение – цепные рабы и пузан Мэйнард – обострило во мне и ужас, и ярость, усугубило боль за неумолимое угасание Софии, и тоску по маме, и тоску по тете Эмме. А еще жажду – избавиться от Мэйнарда, от проклятия его власти. Так воды жаждешь, если ночь длинна. И вода пришла на помощь.

Впереди блеснула излучиной река. Туман поднимался над ней – небывалый прозрачный туман. А сверху лило – тучи, что пыхтели с самого полудня, разразились дождем. Дальний конец моста растаял в синей дымке. Вдруг цокот подков оборвался и настала ватная тишь. Я запомнил это мгновение, ведь погонял я лихо, в отчаянной надежде поскорее добраться домой, уберечь от Мэйнардовой похвальбы хотя бы остаток вечера. Лошади никуда не делись, я по-прежнему видел их, они по-прежнему, не сбавляя скорости, везли фаэтон – только беззвучно. Сначала я решил, это у меня с ушами что-то – временная глухота, допустим. Ну да ладно, может, оно и к лучшему. Домой, домой, вот проехать мост, а там совсем уже близко… Тогда-то и раздвинулась, распалась надвое завеса тумана, и я увидел… Плясунья с глиняным кувшином, моя мать, явилась на мосту из тьмы разума, и я натянул поводья (я отлично это помню), да только лошади не сбавили темп. Впрочем, теперь мне кажется, я лошадей не сдерживал, а, наоборот, нахлестывал. Ибо даже сейчас, после неоднократного выполнения Переправ, я толком не понимаю их механизма. Знаю только главное – чтобы переправлять, надо помнить.

11Имеется в виду так называемое Великое мрачное болото (англ. Great Dismal Swamps) – территория площадью 4000 кв. км между Виргинией (юго-восток) и Северной Каролиной (северо-восток), где скрывались беглые рабы, белые преступники, а также индейцы.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru