bannerbannerbanner
Жан Кавалье

Эжен Сю
Жан Кавалье

ЛЮБОВЬ

Уже дней пятнадцать, как Туанон находилась в плену у Кавалье. На следующий после первого свидания день камизар, набравшись храбрости, вернулся в уединенный домик и полный смущения осмелился произнести несколько слов о своей надежде чаще видеть его обитательницу.

Психея встретила эту просьбу холодно, но с примесью благосклонности: чувство отвращения к Кавалье боролось в ней со страхом возбудить его подозрения. В глазах и простачка, и человека опытного в ухаживанье, любящая женщина узнается по единственному и неопровержимому признаку – по сильному, непрерывному волнению, которое вызывает в ней присутствие любимого предмета. А по тысяче уже известных причин, Психее невозможно было видеть Кавалье без сильнейшего волнения. Он внушал ей то ненависть, то ужас; лицо ее то сияло от надежды спасти Флорака, то омрачалось при раздирающей душу мысли о неудаче. Порой с ее уст срывались горькие слова, полные презрения, но она тотчас заменяла их выражениями нежности и доброжелательности. Иногда же стыд за принятую на себя роль вызывал внезапную и сильную краску в ее лице, которую можно было истолковать, как признак самой непорочной чистоты. Кого не обманули бы эти внешние смены грустного и счастливого настроения, эти внешние знаки глубокого чувства?

Не забудем, что Кавалье был тщеславен и честолюбив: в его глазах непреодолимым соблазном служило то, что Психея была графиня. И ее обращение, ее речь – все указывало на ее знакомство с высшим светом. А Кавалье знал только бедную Изабеллу, каких-нибудь лангедокских хуторянок да пуританских мещанок Женевы.

Немудрено, что у наивного и горячего, гордого и робкого Кавалье разгорелась страсть к обольстительной женщине. То полагая, что он ей нравится, то отчаиваясь в успехе, он прошел через все безумства, ужасы и смешные положения, которые страсть влечет за собой. И вождь упускал драгоценное время, чтобы только не расставаться с Туанон. Со дня на день откладывал он военные действия, которые, может быть, обеспечили бы торжество дела протестантов.

Не раз Туанон с величайшей осторожностью заводила речь о пленниках, находящихся у камизаров, желая узнать что-нибудь про Флорака. Потому ли, что ее боязливые намеки не были достаточно ясны, потому ли, что Кавалье уклонялся от ответов, но на этот счет она ничего не могла узнать. Несколько грубых похвал со стороны Клода о значении юного вождя, о той тревоге, которую он внушал двору, были удачнее. Раз даже с уст Кавалье сорвалось, что он сам сожалеет об ужасах гражданской войны.

Так прошло недели две. Вдруг в один прекрасный вечер при закате солнца Кавалье, закутанный в свой плащ, спустился к Психее. Осторожно постучавшись в дверь, он вошел в гостиную, где обыкновенно находилась Туанон. Но он встретил одного Табуро, которому наговорил тысячу любезностей, как брату любимой особы, не осмеливаясь спросить, где находится сестра. Клод, увидев его, отложил читаемую им книгу и воскликнул:

– Черт возьми, генерал (Клод из лести никогда иначе не величал вождя камизаров)! Вы совсем становитесь изысканным царедворцем. Вы скромно стучитесь в дверь, как полагается, когда входят к прекрасной светской женщине, вместо того чтобы грубо врываться, как простолюдин.

Затем, осмотрев костюм камизара, чичисбей прибавил:

– Мало того. Как вы разодеты! Наши самые рьяные версальские щеголи позавидовали бы. Откуда вы взяли всю эту роскошь?

Чтобы понять восторг Клода, надо знать, что он, в насмешку, часто выхваливал перед Кавалье наряд придворных, уверяя, что графиня, его сестра, придает большое значение изысканной одежде и что в Париже и Версале ни в чем так не проявлялось низкое происхождение, как если кто являлся вечером к женщине в сапогах и в плаще из буйволовой кожи. Вот Кавалье и отрядил своего верного лейтенанта Иоаса, подвергая опасности его жизнь, в Монпелье купить ему самый великолепный придворный наряд. Обновка, впрочем, совершенно удовлетворившая Жана, была довольно смешна: видно было, что она не была предназначена для него.

У Жана были правильные черты лица. Коротко остриженные волосы и едва заметные усы придавали его юношескому лицу нечто решительное. Простая одежда воина шла к его грубой, крепкой фигуре; переодетый царедворцем, в наряде, части которого принадлежали, очевидно, разным лицам, он был чуть ли не смешон. Впрочем, надо признаться, что в подходящее время года и на плечах человека, для которого он был сшит, голубой бархатный кафтан был безупречен. Его богатая и удивительно изящная вышивка могла сделать честь самому Фруни, знаменитому вышивальщику того времени. Кавалье с удовольствием выслушал похвалы своему платью, и скромная краска залила ему лицо. Чичисбей, желая смутить его еще более, проговорил:

– Скажите-ка, генерал, для меня что ли вы принарядились таким молодцом? Или это обычный наряд, который вы носите при освобождении ваших пленных? Ведь мы, пожалуй, скоро увидим Париж?

– К несчастью, это невозможно, господин шевалье, – ответил камизар.

– Невозможно? А, каков, каков! – притворно грубо воскликнул Клод. – Уж вам лучше бы не снимать одежды партизана: она подходила к вашей роли тюремщика. Можно подумать, черт возьми, что только из желания нас подразнить вы явились сюда напомнить нам придворную жизнь.

Для пустого тщеславия всякая лесть хороша. Попавшись на удочку, Кавалье выпрямился, незаметно бросил взгляд в зеркало, стоявшее перед ним, и, улыбаясь, ответил Клоду:

– Полноте, полноте, господин шевалье! Несмотря на эту одежду, в которую я облекся, сам не зная зачем, все-таки видать, что я не больше, как бедный крестьянин. Признайтесь, вам угодно подтрунивать надо мной?

– Подтрунивать! Да, да, сердце у меня так и лежит к веселью, – возразил Клод тем же притворно-угрюмым голосом. – Ах, будь проклята гражданская война! Будь проклят сам король (однако ж, да хранит его Господь) за то, что возбудил старую религиозную вражду, забыв, что его отец принужден был вступить в переговоры, как равный с равным, с герцогом Роганом! Благодаря этим милым затеям мы и очутились в плену, я и графиня. Сколько ни тверди они мне, что вы, по ее мнению...

Табуро внезапно приостановился, точно чуть было не проговорился:

– Ах, г. шевалье, скажите, скажите, что обо мне думает графиня? – с живостью воскликнул Кавалье.

– Что она про вас думает, г. генерал? – спросил простодушно Клод. – Да совсем и не думает. Да, черт возьми, что же ей думать-то?

– Вы что-то другое хотели сказать, г. шевалье, когда так внезапно приостановились.

– О, о, сударь, от вас ничто не ускользает! Отсутствие проницательности не ваш порок, – сказал Клод, притворно-подозрительно смотря на Кавалье. – Ладно, теперь буду осторожнее в своих излияниях.

– Сударь! – проговорил с гордостью Кавалье. – Я не способен злоупотреблять доверием... И если графиня...

– Графиня – дурочка! – воскликнул Клод, прерывая Кавалье. – Ну, что же дальше? Предположим, что у вас благородные приемы генерала королевских войск, а не главаря фанатиков (простите мне это выражение). Что же из этого? Разве из этого следует, что вы скорее вернете нам свободу?

– Г. шевалье, вы прекрасно знаете, что это – несчастная случайность войны. Ах, я не меньше вас оплакиваю злополучные религиозные распри!

– Что делать! У всякого свой вкус и своя вера. Вы любите псалмы и проповеди, а мы, бедные грешные паписты, предпочитаем балы, волокитство и песни.

Табуро не ошибся: все его слова попали в цель. Если его преднамеренные недомолвки заставили Кавалье предположить, что Туанон отметила в нем нечто особенное, то намек на псалмы и проповеди вызвал в молодом севенце опасение возбудить в Психее насмешки, которыми католики преследовали гугенотов. Поэтому из ложного стыда и чтобы доказать свое вольнодумство, он имел слабость пошутить над суровостью своей секты.

– Вы, значит, полагаете, – проговорил развязным тоном камизар, – что все протестанты имеют уши только для поучения и глаза исключительно для своих проповедников? Можно служить Господу и восхищаться его творением, можно обнажить меч против несправедливых угнетателей и быть очарованным красотой. Клянусь вам, когда я был в Женеве, я любил поразвлечься...

– Как бы не так! Не оставайся вы суровым, не податливым гугенотом, вы были бы теперь нечто иное, чем то, что вы есть. Ведь когда ваш брат захочет служить королю, перед ним, черт возьми, все двери настежь! Рювеньи, Дюкэнь, Дустейн – гугеноты. Разве они не генералы, адмиралы, посланники? И, занимая эти высшие посты, разве не оказывают они посильной помощи своим братьям? Но эти господа не кричат «Вавилон» и не скрежещут зубами, когда восхитительные глаза, очарованные их значением, нежно смотрят на них. И слава, любовь, королевские милости – все цветет на пути этих веселых гугенотов, как роза в мае.

– Вы приводите, сударь, довольно редкие исключения, – заметил с горечью Кавалье. – Когда указы короля отнимают у нас все права, не думаю, чтобы двор намеревался изливать на нас милости.

– Да, конечно, я говорю об исключениях – по отношению к исключительным людям. Указы, говорите вы, генерал! Э, Бог мой! Исключительные люди умеют миновать указы, как крупная рыба умеет проложить себе отверстие в неводе. Полноте, генерал! Вы лучше всякого знаете, что указы не для вас писаны.

– Я вас не понимаю.

– Как! Стало быть, не правда то, что нам говорили в Монпелье?

– Что вам говорили?

– А то, что по поручению короля вам предложили графский титул, начальство над двумя полками его гвардейцев и чин бригадира, если вы согласитесь к нему поступить на службу. Так это неправда?

– Без сомнения, это отчаянная ложь, сударь! – воскликнул в негодовании Кавалье. – Никогда мне не осмеливались делать подобные позорные предложения. Паписты слишком хорошо знают, что я никогда не изменю делу, которое защищаю... Если б вы знали, сударь, все те ужасы, которые сокрушили нашу семью, вы бы поняли, что между Жаном Кавалье и королем Франции может быть только война на смерть.

 

– Тем хуже для Франции! – проговорил Табуро.

На мгновение воцарилось молчание. Спустилась ночь. На небе всплыла полная луна, озаряя нежным светом комнаты. Вечер был великолепный; в воздухе слышался душистый запах апельсинов; издалека доносился легкий шелест листьев. Внезапно дверь распахнулась и появилась Туанон. Она выступала так воздушно, что казалась видением.

– Откуда это вы появляетесь, графиня? – спросил Клод.

Кавалье, углубленный в свои мысли, не заметил Психеи. Слова Клода заставили его поднять глаза. Он приблизился и, поклонившись довольно неловко, проговорил:

– Честь имею пожелать вам доброго вечера, графиня.

– Добрый вечер, сударь, – ласково ответила графиня и опустилась в большое кресло. Она вся была освещена луной, в то время как Кавалье и Табуро оставались в полутени.

– Какой прекрасный, спокойный вечер, не правда ли, г. Кавалье?

В этих словах, обращенных к севенцу, было столько благосклонности, что он был ими тронут. Сердце его усиленно забилось. Он покраснел и взволнованным голосом мог только произнести:

– Да, графиня, сегодня дивный вечер.

– Печально восхищаться небосклоном, через который так хочется проникнуть, – вот единственное удовольствие пленников! – сказала грустно Туанон. – Впрочем мы очень признательны вам, г. Кавалье, за данное нам приятное убежище.

– Да? Так вы, графиня, питаете ко мне... немного признательности? – с живостью проговорил Кавалье.

– Разве вы забыли, сударь, что дважды спасли мне жизнь? – ответила, понизив голос, Туанон.

– Ах, сударыня! – воскликнул Кавалье. – Какие страшные мгновения! Я вижу вас еще коленопреклоненной с повязкой на лбу... Если бы вы знали, что я почувствовал там, в сердце!..

– Не знаю почему, но ваше присутствие внушало мне тогда некоторую надежду. Против своей воли я рассчитывала на ваше великодушие: вы так мало походили на окружающих...

– О, сударыня, рассчитывайте на меня всегда! Если б вы знали, как мне хочется сделать все, чтобы заслужить ваше уважение! – робко проговорил Жан.

– Я пленница, сударь.

– Это пленение, стало быть тяготит вас? Ничто не облегчает вам его? – с горечью заметил вождь.

– О, напротив, порой я очень дорожу моим положением! – воскликнула невольно Туанон, вспоминая о возможности спасти Флорака, и страстно прибавила:

– О, да, минутами я предпочитаю плев свободе.

– Что вы говорите, сударыня? Возможно ли? Положение пленницы вам нравится? Ах, если б я мог надеяться... Поверьте, самая почтительная любовь...

Кавалье пробормотал бессвязно эти слова, опьяненный счастьем, истолковав слова Психеи в самом благоприятном для себя смысле. Он уже хотел взять руку Туанон, но она, пришедшая в себя от этого прикосновения севенца, который внушал ей отвращение, быстро отдернула ее и указала на Табуро, проходившего мимо дверей. Кавалье быстро овладел собой и оперся горячей головой на руку. Он испытывал невыразимое блаженство: он считал себя любимым. Желая прервать тягостное молчание и продолжать то, что так хорошо было ею начато, Психея сказала, напустив на себя мечтательный вид и точно желая избегнуть слишком нежного разговора:

– Свет там, на горе, это из вашего стана?

– Да, сударыня! – ответил камизар, очарованный тем, что Туанон не говорила ему «сударь».

– Какую дивную картину представляет стан вообще!.. Два года тому назад я находилась в стане, в Компьене. Один из моих родственников, который отличился на войне с Германией, должен был получить от его величества чин полковника одного из гвардейских полков. Недалеко от места, где король сидел верхом на лошади, множество придворных дам помещались в колясках. Мой родственник в блестящем мундире подъехал к своему полку. Издалека слышались звуки рожков и литавр. Присутствующие указывали с восхищением друг другу на этого молодого офицера, рассказывая про его подвиги. У его жены, его гордой, счастливой жены, глаза были полны слез, как и у меня. Она с гордостью указывала на него своему ребенку, говоря: «Смотри, сынок, это – твой благородный отец!». Новый полковник преклонил колени перед королем. Но Людовик Великий тотчас поднял его, сжал его в своих объятиях с отеческой добротой и могучим голосом сказал: «Доверяю вам мой полк гвардейцев, так как не вижу более храброго, более честного полковника, чем вы!». Генералы, солдаты кричали: «Да здравствует король!». Женщины махали платками, офицеры потрясали шпагами, барабанщики забили в барабаны... Но больше всего радовалась счастливая жена героя дня: она чуть не лишилась рассудка. И как я ей завидовала! Видеть того, кого любишь, на такой высоте, разве это не высшая мечта каждого любящего и великодушного сердца?

Кавалье был почти ослеплен нарисованной картиной. В нем проснулась вся его гордость, все его военное честолюбие. И он проговорил уныло:

– О, для офицеров короля – все удовольствия, всякая честь, а для нас, мятежников – стыд да позорная смерть! Какое же презрение вы должны питать, сударыня, к ничтожному взбунтовавшемуся крестьянину!

– Того, против которого король Франции высылает лучшего из своих маршалов, того, который привлек на себя внимание всей Европы своей великодушной храбростью, никто не станет презирать. Но те, которые искренно им интересуются (Психея понизила голос), те, которые, пораженные его гением, его храбростью, видят, как он расточает свои редкие дарования на беззаконную святотатственную войну, – вот эти страдают за него, жалеют о его ослеплении. Эти не презирают его, нет!.. У них одно только жгучее желание – видеть его на предназначенном ему месте, чтобы получить возможность хвалить его с гордостью, смотреть на него, как на спасителя слишком долго опустошаемой страны!

– И тогда, когда... если это желание осуществится? – воскликнул Кавалье, поддаваясь непреодолимому обольщению.

Дверь внезапно распахнулась и появился Табуро, предшествуемый г-жой Бастиан, со свечами в руках. Клод, заметив смущение камизара и желая дать ему время оправиться, обратился к Психее:

– Отгадайте, дорогая графиня, откуда я?

– Не знаю, – ответила, улыбаясь, Туанон.

– Я занимался наблюдением над планетами, вычислениями и предсказаниями. Вы придете в восторг от моей работы. Но пока по поводу восторга. Не разделяете ли вы его со мной относительно пышной одежды господина генерала?

Туанон, бросив взгляд на кафтан Жана, смертельно побледнела и с движением отвращения спрятала голову в своих руках. Она узнала одно из платьев Танкреда, которое после разграбления аббатства Зеленогорского Моста, без сомнения, было продано в Монпелье. Несмотря на необходимость щадить Жана, тем более, что ее планы были уже на пути к успеху, Психея не могла совладать с собой: она думала, что Кавалье нарочно бесстыдно нарядился в платье несчастного пленника, которого пытал. Она чувствовала, как в ней просыпается вся ненависть к убийце Танкреда, и воскликнула с горящими от негодования глазами, с выражением жестокой иронии:

– Действительно, блестящий наряд! Без сомнения, на нем кое-где пятна крови. Но что за нужда, что за нужда! Одежда жертвы принадлежит палачу.

Ничего не понимавший Кавалье смотрел на нее со спокойным изумлением. Это хладнокровие, которое Туанон надеялась уничтожить грозным упреком, раздражало ее еще больше. Она воскликнула, глядя на гостя с возрастающим презрением:

– Смело, смело! Мятежный мужик смеет облекаться в одежду дворянина! Не для того он поднял оружие, чтобы отомстить за веру своих братьев, а для того, чтоб наряжаться в платье тех, кого он подло умерщвляет, как вор на большой дороге.

– Сестра моя, что вы говорите? – воскликнул Клод, приближаясь к Туанон и шепча: – Вы нас губите!

Но Психея не слыхала его. Обращаясь к Кавалье, который, остолбенелый от удивления, смотря на нее почти с ужасом, она продолжала:

– И я могла видеть этого человека! Я могла допустить, чтобы он переступил порог этой двери! А он смеет смотреть на меня и в своей жестокости даже не понимает моих упреков! А, наконец-то он их понимает! – воскликнула Туанон, заметив яростное движение Кавалье. – Он их понимает, он обдумывает медленную, верную смерть... Хорошо же! Убей меня! Лучше смерть, чем твое гнусное присутствие!

– Сударыня, берегитесь! – крикнул Кавалье.

– Тысяча чертей! Туанон, вы с ума сошли, совершенно обезумели! – восклицал испуганный Клод.

– Вон, вон! Вы внушаете мне отвращение: я считаю вас более подлым, чем жестоким! – кричала Психея, почти в исступлении, указывая Жану на дверь и топнув ногой.

– Я ухожу. Но вы вспомните, что вы моя пленница! – с бешенством произнес камизар.

МАС-НАСБИНАЛЬ

Арзёкское ущелье, почти непроходимое, вело к самой крутой части хребта Серанских гор, прозванной Мас-Насбиналь.

Там помещались походный госпиталь и пороховые склады войска Жана. Доктор Клодиус ухаживал за ранеными камизарами. Много протестантов, среди которых находилась и Изабелла, помогали ему в этой благочестивой обязанности. Обширная пещера, увеличенная и приспособленная сообразно указаниям доктора, служила госпиталем. Мас-Насбиналь образовывал обширное скалистое плоскогорье, обращенное к югу и защищенное от северных ветров задними вершинами хребта. Ряд каштановых деревьев, возвышавшихся у входа в ущелье, бросал довольно густую тень. Из-под них пробивался ручей живой воды, который, пробежав по каменистому руслу, терялся на одном из склонов горы. Было около восьми часов утра. Солнце, уже жгучее, затопляло своим светом груды гранита, тянувшиеся на необъятном пространстве. Несколько раненых камизаров, бледные, ослабевшие, казалось, оживали под его животворными лучами. Одни, полулежа на куче сухого вереска, прислушивались к чтению Библии, другие, усевшись, чистили оружие, надеясь вскоре им воспользоваться, и внимательно слушали рассказ одного из товарищей о его последних битвах, третьи с трудом двигались, опираясь на руку какого-нибудь друга или одной из женщин, о которых мы уже упоминали.

Когда раненые завидели Изабеллу, выходящую вместе с доктором Клодиусом из пещеры, все те, которые в состоянии были привстать, весьма почтительно поклонились им. Доктор не изменился. На его мягком, спокойном лице и следа не было чувства злобы за ту печальную участь, которая его постигла, благодаря вероломству дю Серра. Его черная одежда была как будто все так же вычищена, парик так же тщательно закреплен, точно он находился в Женеве. Он не покидал во время своей ежедневной прогулки по возвышенности или по скалам своей крючковатой трости, которую обыкновенно носил под мышкой.

Доктор философски относился к своему заключению.

– Раз я посвятил себя, – говорил он, – облегчению страданий моих ближних, не все ли равно, в Женеве или в горах я делаю свое дело.

На лице Изабеллы лежала печать глубокого страдания. У нее были впалые щеки и красные от слез глаза. На ее бескровных губах временами появлялась болезненная улыбка. Одетая в длинное черное платье, она опиралась на руку доктора.

– Ну же, ну, мужайтесь, дитя мое! – сказал он ей. – Главное, не заболейте. Что станет тогда с нашими ранеными? Да и мне-то что останется делать в этом уединении, раз обход больных закончен?

– У меня хватит мужества, – ответила Изабелла.

– Успокойтесь! – продолжал доктор. – Вы увидите Кавалье, увидите. Он вернется. Прежде всего, он здоров: на этот счет можете быть спокойны. Разведчик, которого вы ежедневно посылаете в стан, приносит о нем известия. Если Жан в продолжении пятнадцати дней не являлся к вам, так это потому, что он сильно занят: мало ли у него забот? Будьте же благоразумны, бросьте мысли, я вам их запрещаю, как друг и врач.

– Если бы Кавалье был невнимателен только ко мне!– возразила Изабелла. – Но эти славные люди (она указала на раненых), его братья, которые так его любили, так были ему преданы, – и они приходят в уныние, чувствуют себя покинутыми. А те, которые не ранены, знают его равнодушие к этим-то: и в стане его уже обвиняют в холодности к истинным ревнителям Господа.

– Но Кавалье вам писал?

– Да, дней восемь тому назад. Но какое письмо! Такое холодное, короткое!

– Чему вы можете приписать это мимолетное охлаждение?

– Не знаю. В последний раз я, может быть, слишком чистосердечно давала ему советы, откровенно оспаривала кое-какие его мысли... Но это не все. Вчера пришел Ефраим. У него был более обыкновенного суровый вид. Он сильно жаловался на медлительность Кавалье. Уж дней двенадцать назад надо было взяться за оружие, а Жан все откладывает дело – он, который обыкновенно первый требовал нападать. Ефраим также жаловался на его небрежное отношение к раненым братьям. Он разговорился с ними. Вы знаете, каким почетом он пользуется среди наших горцев. После его ухода камизары, показалось мне, были возмущены против Кавалье. Ах, доктор, мне невольно стало страшно!

 

– На этот раз, по крайней мере, сударыня, ваши предчувствия совершенно неосновательны, – вдруг проговорил доктор, ударяя с видом торжества палкой по скале. – Посмотрите-ка, что там, в этом ущелье?

– Кавалье! – воскликнула Изабелла и точно замерла.

Кавалье медленно поднимался по плоскогорью.

Когда раненые камизары заметили его, их дикие лица, обыкновенно при виде его загоравшиеся восторгом, приняли угрюмое выражение. Вместо того чтобы приветствовать его криками радости, они обменялись суровыми взглядами, указывая друг другу на молодого вождя.

Кавалье, озабоченный горькими мыслями, не заметил этих прискорбных признаков. Он, без сомнения, не заметил Изабеллу: вместо того чтобы заговорить с ней, он приблизился к кучке солдат, с доверчивым и рассеянным видом человека, не сомневающегося в своем влиянии. Тут было много опасно раненых; трое были изувечены. Бледность этих фанатиков, их длинные бороды, их жалкая одежда, кровавые повязки, обхватывавшие полуголые тела, все придавало лазарету печальный и вместе внушительный вид. Кавалье несколько мгновений молча рассматривал их, охваченный мучительными упреками за то, что так долго не посещал раненых.

– Да хранит вас Господь, братья! – проговорил он благосклонным и дружественным голосом.

Пораженный глубоким молчанием, последовавшим за его словами, Кавалье обратился к одному, чистившему ружье камизару, голова которого была забинтована:

– Здравствуй, Моисей! Ты был ранен возле меня, при осаде Вержеса. Ты славно бился, отстаивая дело Божье! Ты бледен, друг! Что, ты сильно страдаешь?

Гугенот, не переставая заниматься своим делом, не глядя на Кавалье, ответил ему беззвучным голосом стихами из Иова:

«Друг обязан сожалеть того, кто погибает, если же он этого не делает, он отрекается от страха Божия».

– Что ты хочешь сказать, брат? – спросил Кавалье. – Ты знаешь, вы все знаете, что я черпаю мою силу в вас, как в Господе! А ты, Альдиас Морель! Бедный смельчак! Нельзя было, значить, сохранить тебе руку?

– Какое дело до этого моему брату? – отвечал изувеченный, не поднимая глаз. – Мой брат отдалился от нас, как быстро стекающий в долины поток.

Кавалье удвоил свою внимательность к солдатам, продолжая осведомляться об их ранах. Но он не получал от них ни взгляда, ни ответа. Это выразительное молчание причиняло ему жестокие страдания. Надеясь, что не все раненые так злопамятны, он приблизился к другой кучке.

– Да хранит тебя Господь, Жонабад! – обратился он к фанатику огромного роста, на лбу и щеках которого красовались свежие раны.

Жонабад натачивал о скалу насаженную на рукоятку косу, с которой он сражался во главе отряда; как и он, пользовавшегося этим оружием, столь страшным в руках камизаров. Он опустил голову, не отвечая Жану.

– Благодаря Господу, Жонабад, вот ты почти и исцелен! Я все еще держу в запасе твой отряд отважных косарей. Вскоре стан Предвечного призовет тебя. Жатва поспевает: я буду нуждаться в твоей широкой косе, не менее страшной для моавитов, чем меч Гидеона.

– Он сам осудит свое безумство. Его уверенность станет паутиной. Он захочет опереться о свой дом, но не найдет в нем прочности! – пробормотал великан, не глядя на Кавалье.

Кавалье испугался. Уж не распространились ли эти зловещие признаки на весь стан, который он не посещал недели две, поглощенный своей любовью? Юный вождь поспешил с живостью возразить громким голосом, обращаясь к камизарам:

– Если я не навещал моих братьев, таких же работников в вертограде Предвечного, как и я, то это потому, что был занят мыслями об общем благе. Шайка грабителей и убийц совершала гнусные преступления: я сам совершил над ними суд и расправу. Надеюсь, мои братья будут всегда относиться ко мне так же, как и я к ним.

Он прибавил, не без тайного чувства стыда от сознания, что оскверняет слова Св. писания:

– Один Господь знает, прибегал ли я к хитрости, трудился ли я над тем, чтобы заманить кого в засаду. Придет день, когда Господь взвесит мои поступки на весах правосудия и Он увидит мое прямодушие.

Жонабад и фанатики, окружавшие Жана, мало были тронуты этим самооправданием. Великан-косарь продолжал читать свои иносказательные наставления из Св. писания насчет «грешника, место которого займут другие». Кавалье почувствовал себя уничтоженным простыми и смелыми словами пророков. Он оглянулся на прошлое. Да, он заслужил эти горькие упреки. Он погрузился в какую-то преступную негу. Он позабыл страшные несчастья, поразившие его семью, и надежды, которые братья возлагали на него.

Мало-помалу в нем проснулись великодушные порывы независимости и свободы. Бескорыстное мужество солдат заставляло его краснеть, затрагивая его честолюбие. Эти простые, суровые люди, очутившиеся вне закона, подверженные всяким страданиям, никогда не роптали. Мещане, земледельцы, пастухи, ремесленники, они сражались и героически умирали за веру и за свои права. И в итоге этой ужасной борьбы им мерещились не пышные награды, не высшие должности, а скромный храм, где они могли бы молиться по вере отцов, да право мирно жить под охраной законов, наравне с католиками.

Эти размышления вихрем пронеслись в мозгу Кавалье. В них он почерпнул новое рвение и твердую решимость продолжать войну, бежать от соблазнов, которые чуть было не сгубили его. Жан не сомневался, что Ефраим, справедливо возмущенный его медлительностью, восстановил против него камизаров. Тем не менее он не терял надежды снова привлечь к себе солдат, оскорбленных его пренебрежением. Не желая снизойти до самооправдания, которое могло повредить ему в глазах камизаров, он ограничился тем, что произнес важным, вдохновенным голосом, подняв глаза к небу, следующее место из Езекииля:

«Как пастух разыскивает свое разбредшееся стадо, разыщу я моих овец. И положу повязки на раны, и укреплю слабых, и поведу их по пути справедливости».

Затем он медленными шагами ушел, погруженный в размышления, и вдруг очутился перед Изабеллой. Увидев сильно искаженное лицо севенки, он не мог скрыть своего удивления.

– Изабелла, что с тобой?

Молодая девушка ответила вздохом.

– Давно уже я тебя не видел. Я был неправ, прости меня!

– Я вас никогда ни в чем не обвиняла.

– О, верю тебе, великодушная женщина. Несмотря на всю мою нерешительность, жестокость, низость, разве ты когда меня обвиняла? Разве ты жаловалась? Никогда!

– Да, потому что я никогда не сомневалась в вашем сердце, потому что всегда черпала надежду в силе моей любви к вам.

Не отвечая ничего, Кавалье взял ее руки в свои и молча созерцал печальное, но прекрасное лицо девушки. При виде ее страданий, его глаза наполнились слезами. Затем он воскликнул, целуя ее руки со страстью и вместе с уважением:

– Изабелла, этот день – великий для меня день! Я чуть было не потерял дорогую, святую привязанность и я ее нашел, чтобы сохранить, упрочить за собой навсегда.

– Что вы хотите сказать? – спросила Изабелла.

– Послушай! – отвечал севенец важным и торжественным голосом. – Наши министры отсутствуют. Нет никого, кто бы мог освятить наш союз?

– Наш союз? Наш союз? – восклицала севенка, не смея верить своим ушам.

– Возможно, что завтра я буду убит на войне. Сегодня перед Небом я признаю тебя своей женой.

– О, мой Бог! – произнесла Изабелла, сложив руки и опустившись на колени. – Ты меня достаточно испытал, но велика доброта Твоя.

– Припади, припади к моей груди, благородная женщина! – проговорил, поднимая Изабеллу, Кавалье. – Отныне вся моя жизнь принадлежит тебе.

Увидев доктора Клодиуса, который не смел приблизиться, он подозвал его и сказал:

– Доктор Клодиус, на минуту останьтесь при Изабелле! Никогда более справедливый поступок не имел более почтенного свидетеля.

Покинув удивленного доктора, предводитель камизаров приблизился к Жонабаду.

– Брат! – обратился он к нему. – Изабелла ухаживала за тобой, как сестра...

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru