У Изабеллы замерло сердце, когда она услыхала имя Кавалье. Она оперлась на одну из скал, выступ которой наполовину скрывал ее, и с выражением глубокой грусти созерцала молодого предводителя севенцев. Он прибыл в сопровождении своих людей, по одному из многочисленных ущелий, которые соединяли низшие плоскогорья с обширной возвышенностью Ран-Жастри. Наружность Жана и большинства гугенотов, составлявших его отряд, резко отличалась от наружности Ефраима и его шайки. Первые были одеты скорее горожанами, чем крестьянами или горцами. Почти у всех оружие было в хорошем состоянии, и они, казалось, привыкли владеть им с давних пор. Пестрые пояса оттеняли мрачный цвет их одежды. Некоторые из них отличались даже вполне военной осанкой; они носили султаны и аксельбанты. В общем, эти мятежники принадлежали к классу ремесленников и мелкой буржуазии. Ловкие, крепкие, напоминая приемами городское войско, они казались проникнутыми таким же жгучим исступлением, но менее диким, чем суровые горцы Ефраима.
В одежде Жана было много чисто военного изящества. Он носил камзол из буйволовой кожи, поярковую шляпу с черными перьями, шарф того же цвета, знак траура по матери, замшевые штаны и большие сапоги из кордуана[19] с золотыми шпорами. Свою лошадь он оставил у подножия Ран-Жастри. За поясом у него были воткнуты меч и кинжал довольно искусной работы. На его подвижном и отважном лице, еще оживленном быстротой движения, отражалось горделивое сознание своего назначения. Он выступал прямо и гордо. Среди сопровождавших его, он выделялся своими высокомерными, почти надменными приемами. По его правую руку находилась Селеста, по левую – Габриэль, оба в белом. Его брат и сестра служили пророками в его отряде, как Ишабод – в отряде Ефраима.
Таково было различие, существовавшее между отрядами обоих начальников камизаров, как уже начали тогда обозначать мятежников. Хотя они были предназначены воевать против общего врага, но легко можно было догадаться, что способ действия каждого из этих отрядов в отдельности был различен. Кавалье со своим войском из ремесленников и мещан должен был вести более правильную и более человечную войну. Дикие горцы лесничего, вооруженные косами, топорами и ножами, должны были вести партизанскую борьбу и высказывать беспощадную жестокость. Наконец, если и не существовало видимого разногласия между отрядами, тем не менее, не трудно было заметить, что более изысканная наружность воинов Кавалье вызывала суровое пренебрежение Ефраима и его горцев, которые, как и он сам, были одеты в звериные шкуры.
– Да хранит тебя Господь, брат Ефраим! – обратился Кавалье к эгоальскому лесничему, в то время как его отряд остановился на некотором расстоянии.
– Да хранит тебя Господь от всякого искушения! – ответил эгоальский лесничий, бросив взгляд, полный презрения и жалости на одежду молодого севенца. – Ты вовремя явился на совещание. Все ли тут наши братья с приходов долины?
– Все. А это – все наши братья с гор?
– Все. Божье войско отныне набрано. Отныне поднимите плач с виноградников, ибо Бог, покровительствующий воинам своим, сказал, что, подобно вихрю, пронесется он по земле.
– Наш разведчик вернулся ли из Зеленогорского Моста? Не слышно, не появились ли уже на востоке подкрепления солдатам? Весьма важно, брат, предупредить соединение этих людей с войсками маркиза де Флорака.
– Разведчик не вернулся еще из Зеленогорского Моста, и со вчерашнего дня с востока нет никаких известий; но мы, должно быть, скоро получим их, – ответил Ефраим.
Вдруг Кавалье побледнел и покраснел одновременно. Его глаза яростно раскрылись. Он не был в состоянии произнести ни звука: он только что заметил Изабеллу, которая направлялась к нему. Невольным движением он схватился за свой кинжал и наполовину вытащил его из ножен, но, тут же вложив его опять, воскликнул голосом, столь же полным изумления, как и ярости:
– Ефраим, Ефраим, кто мог предположить, что эта негодяйка осмелится показаться на глаза нашим братьям?
– Она говорит, что невиновна. «Истинно непорочная женщина непоколебимо остается на ногах, как золотая колонна на серебряном основании». Испытай ее, как горнило испытывает глину, как дни скорби испытывают истинно верующих, – молвил Ефраим и удалился, пожимая плечами, словно считал недостойным себя подобные переговоры.
Медленно, робко, но без тени стыда приблизилась Изабелла к Жану. Ее наружность выражала страдание, но не раскаяние.
– Убирайся, убирайся, несчастная! – крикнул Кавалье, топнув ногой. – Я забыл твою подлость: твое появление вызывает снова мою ярость. Убирайся еще раз говорю тебе или я безжалостно раскрою всю правду в присутствии всех наших братьев!
– То, что я имею сказать вам, я скажу в присутствии всех наших братьев. Я не прошу у вас снисхождения, но справедливости, только справедливости, – с достоинством произнесла Изабелла печально и спокойно.
– Справедливость, которую ты заслуживаешь, – это моя ненависть и мое презрение. Еще раз – убирайся!
– Справедливости, только одной справедливости! – повторила Изабелла, с мольбой сложив руки и приближаясь к Кавалье.
– А, ты заставляешь меня решиться на это! – проговорил он и могучим голосом, желая чтобы его услышало большинство камизаров, которые мало-помалу окружили его, закричал:
– Братья мои, братья! Видите эту девушку? Она красива, у нее гордый и смелый вид, не правда ли? Ее чело и взгляд внушают уважение. Она принадлежит к нашей религии: ее отец – старый солдат, который храбро служил великому герцогу Рогану...
– Мой отец умер! – проговорила Изабелла, глубоко вздохнув.
– Слышите? – сказал Кавалье. – Ее отец умер, умер, без сомнения, со стыда и отчаяния. Ведь вам незнакома вся гнусность, вся низость души, которая кроется под этой наружностью! Вам неизвестно, что три года назад ее отец и мой обручили нас. Я любил тогда эту девушку! О, я любил ее страстно: я считал ее добродетельнее и благороднее всех наших сестер.
И Жан рассказал все, что случилось у него с Флораком в Андюзе. В заключение несчастный воскликнул с яростью, бросая уничтожающие, презрительные взгляды на Изабеллу:
– И что же! Пока я таился в Женеве, каково было поведение этой негодницы, моей невесты!?
До сих пор Изабелла слушала с чувством глубокой боли, которая все возрастала. По ропоту присутствовавших севенцев она догадалась, что и они осуждают ее. Чувствуя, как все в ней возмущается, черпая силы в своей невиновности, она прервала Жана в ту минуту, как он коснулся ее поведения. С взволнованным лицом, с искрящимся взглядом, сделав повелительный жест, она величественно проговорила:
– Мое поведение? Я вам расскажу о нем! Господь меня слышит. Господь меня видит. Он знает, лгала ли я когда-нибудь... Когда Жану Кавалье пришлось спасаться в Женеве, я умолила моего отца присоединиться к моему жениху в Швейцарии. Мы поехали в одну прекрасную ночь. Но по приказанию того человека, который оскорбил Жана, вероятно, солдаты его следили за нами. В двух верстах от Андюзы нас с отцом арестовывают. Моим братьям не безызвестно, каким наказаниям подвергаются беглецы, если их настигают: мужчин отсылают на галеры, женщин бросают в тюрьму. Я впала в отчаяние при мысли, что я завлекла моего отца в это бегство. Я боялась не столько за себя, сколько за него: он был уже так стар, так страдал от своих ран... Притом для солдата – галеры! О, это было ужасно! И вот, тот человек, который оскорбил моего жениха, приходит к нам в дом-туда, где по его приказанию нас держали в плену. Оттуда нас должны были отвести в Ним. Я думала, что он пришел насмехаться над нашим несчастьем. Но по его обхождению с нами этого нельзя было предположить. Он нас пожалел: даже обвинил в нашем аресте слишком усердное рвение своих солдат. Он упрекал себя в том, что унизил собственное достоинство, переступил правила чести, оскорбив Жана, который не имел возможности защищаться... Несмотря на все эти сожаления, я сказала в лицо этому человеку, что презираю его, как единственного виновника всех наших бедствий. Я требовала, как искупление, освобождения моего отца. Я доказывала, что он обязан исполнить мое требование: не мог же он допустить, чтобы такого старца повлекли на галеры! Сразу он не дал мне никакого ответа, но на следующий день снова явился. Я была одна. «В вашей власти, – сказал он мне, – избавить вашего отца от галер». – «Что надо сделать для этого?» – «Разрешить мне посещать вас ежедневно». – «Но я вас ненавижу, я вас презираю... Ведь благодаря вам мой жених в изгнании, мой отец в тюрьме и нам угрожает позорное наказание!» – «Вы можете меня презирать и ненавидеть, но дайте мне возможность видеть вас ежедневно – и ваш отец спасен». – Призываю небо в свидетели: это его подлинные слова! – воскликнула Изабелла, торжественно подняв руку.
Кавалье сделал жест глубокого недоверия. Изабелла продолжала:
– То, о чем этот человек просил, было для меня омерзительно: один вид его внушал мне страх. Но я его тщетно молила... Он был непоколебим... Тогда я покорилась. Я пожертвовала моим отвращением для спасения отца, от которого ничего не скрыла. В продолжение нескольких дней этот человек посещал нас. Он был знатен, молод, богат: он пустил в ход все, чтобы победить мое отвращение к нему. Точно он не знал, кого я люблю!
Изабелла бросила на Кавалье взгляд, полный нежности и достоинства.
– Этот человек удвоил предупредительность к моему отцу, который платил ему холодным презрением. И что же! Все это прикрывало только неслыханное лицемерие! Этому человеку я нужна была, как жертва, и он, без сомнения, хотел, чтобы меня считали его сообщницей.
Тут голос Изабеллы дрогнул. Она быстро продолжала, точно каждое слово жгло ей губы:
– Однажды вечером он пришел как обычно. Он заявил, что выступает со своими отрядами завтра утром и попрощался с нами, а сам спрятался в соседней темной комнате: он подкупил женщину, которая нам прислуживала. Не знаю, какой снотворный порошок всыпал он в мое питье, но я погрузилась в мертвый сон... Утром я проснулась несчастной...
Севенцы, окружавшие Изабеллу, в один голос испустили крик негодования. Все в молодой девушке дышало такой правдой, что невозможно было сомневаться в искренности ее слов. Кавалье бросился к ней. Глаза его сверкали яростью. Он весь был потрясен: тысяча разноречивых ощущений отражались на его лице. Сжав обеими руками ее руки, он воскликнул:
– Ты говоришь правду, сущую правду?
– Господь меня слышит, – сказала Изабелла, подняв глаза к небу.
– Продолжай, продолжай, несчастная! – простонал Кавалье. – Я верю тебе.
– Когда я проснулась, мерзавец был тут. Обезумев, вне себя, я громкими криками призывала отца. Он прибежал вооруженный. Завязалась борьба. Но мой несчастный отец был слаб: он был стар. Шпага его сломалась. Ему великодушно подарили жизнь! – с леденящей душу горечью воскликнула девушка. – Его пощадили! И безоружный старик остался побежденным возле своей обесчещенной дочери. Негодяй же уехал. Через несколько месяцев и мы уехали, чтобы избавиться от стыда, – прибавила Изабелла, закрыв лицо обеими руками.
– А твой отец, отец? – вскричал Кавалье.
– Он умер с отчаянья. Когда его не стало, я хотела повидать вас, Жан Кавалье, рассказать вам все, очистить себя от клеветы, которую распространяли про меня. По дороге я узнала, что наши восставшие братья заняли эти горы. Господь направил меня к вам, чтобы оправдаться... Но достигла ли я цели, не знаю...
– О, я верю, верю тебе! Но мы отомстим! – проговорил Кавалье, поддерживая Изабеллу, которая почти лишилась чувств.
В мрачном негодовании выслушали камизары рассказ Изабеллы. Их долго сдержанная ненависть прорвалась в проклятиях. Вдруг пронесся условный крик: Эзриэль! – многократно повторенный часовыми. Человек в белом продырявленном плаще, в больших сапогах, весь в пыли поспешно приближался к севенцам. Осведомившись, где Ефраим и Кавалье, он бросился к первому из них.
– Что нового? – спросил Ефраим.
– Микелеты отделяются от драгун, – проговорил лазутчик, который прибыл из Зеленогорского Моста. – Первосвященник остается в аббатстве вместе с пленниками и капитаном Пулем. Маркиз де Флорак отправился со своей военной силой навстречу подкреплениям, которые, как говорят, выступили из Нима.
– Хвала Господу! – воскликнул Ефраим. – Моавитяне отделяются от филистимлян... Гонцы встретятся, чтобы оповестить друг друга, что Вавилон разорен дотла... Брат Кавалье, брат Кавалье!..
Ужасные признания Изабеллы оглушили молодого севенца. Попеременно испытывая ярость, боль, жалость, он смотрел то с отвращением, то с раздирающей душу тоской на это несчастное создание. Изабелла присела у подножия скалы и, закрыв лицо, дала волю долго сдерживаемым рыданиям, жгучие слезы заливали ее руки. Внезапный оклик Ефраима привел Кавалье в себя. Эгоальский лесничий разговаривал с Эспри-Сегье, дровосеком, который не уступал ему в жестокости и потому выделялся среди остальных партизан. Когда Кавалье приблизился к нему медленным шагом, все еще бросая полный отчаянья взгляд на Изабеллу, Эспри-Сегье скромно удалился. Оба предводителя остались одни.
– Приехал лазутчик, слыхал? – проговорил Ефраим.
– Мне – маркиза, тебе – первосвященника! – воскликнул Кавалье с торжествующей яростью. – Наконец-то по воле Божьей, он в моих руках!.. А где лазутчик?
Ефраим повернул голову, сделал знак – и горец приблизился.
– Ты вправду видел, что драгуны покинули аббатство? – поспешно спросил его Кавалье.
– Да, брат Кавалье, я видел их, вместе с их барабанами, валторнами и с их капитаном во главе.
– В котором часу?
– Сегодня утром, с восходом солнца, я встретил их на расстоянии версты от Сен-Мориса-де-Ванталю.
– Клянусь мечом Господним! Если мы будем на перевале Сент-Андрэ-д'Ансиз раньше их, они не ускользнут от нас! – после некоторого размышления воскликнул Кавалье.
Он лучше всех знал положение Севен: давным-давно, в ожидании мятежа, он тщательно изучил местность.
– Ни один не ускользнет! – прибавил он. – Чтобы спуститься в долины, они должны пройти через это ущелье... А там даже женщины, даже дети могут раздавить целую армию.
– Так погибнут хищные волки! – мрачно произнес Ефраим. – И сбудется пророчество. Быть может, нынче же ночью жрец Ваала, волк-похититель душ, будет распят на кресте у перепутья, и его кровь оросит вереск.
– Не щадить никого! – воскликнул Кавалье. – Ведь аббатство поручено охранять жестоким микелетам.
Ефраим ответил ему словами Св. писания:
– Господь воздвиг против нас народ отдаленнейших стран, злых людей, которые не уважали старцев, не пощадили юнцов. Таковы же волки. А сколько раз с помощью ружья или ножа я избавлял от них стадо!..
– Может быть, – произнес Кавалье, колеблясь, – нам следовало бы соединенными силами двинуться на аббатство?... Или на драгун? Неприятель разъединен. Соединимся, чтобы уничтожить его... Брат Ефраим! Пойдем сообща к перевалу Сент-Андрэ: истребив драгун, вместе же направимся в аббатство.
– Но если драгуны опередили нас? Если они соединятся с подкреплением из Нима? Вот мы и прозеваем случай освободить наших братьев, твоего отца.
– Моего отца!.. Ты прав! Послушай, Ефраим, предоставь мне аббатство. Да, ненависть ослепляет меня: разве не моя обязанность освободить отца? Ты разгромишь драгун и убьешь Флорака... А там... Нет, нет, ты не убьешь его! Ты должен поклясться мне, что не убьешь его: он принадлежит мне. Ты слышал рассказ Изабеллы? Этот человек должен попасть в мои руки, должен!
– Прежде всего, должно осуществиться видение, ниспосланное мне Господом! Оно возвестило мне, что первосвященник погибнет под ударами Божьего меча. Беру жреца на себя! – воскликнул Ефраим с дикой усмешкой. – Пусть будет по-твоему. Поспешим. Пора: солнце уже над вершиной Ран-Жастри.
Вдруг снова раздался условный знак. Появился житель долины, бледный, взволнованный. Он нес ружье и мешок с провизией. Заметив Жана Кавалье, он подбежал к нему:
– Ах, брат, брат Кавалье! – воскликнул он – Мы гибнем... Нет жалости, нет пощады... В долине нас режут, разрушают наши дома, сжигают наш хлеб на корню...
– Что ты говоришь?
– Вчера Пуль, дьявол Пуль, покинул аббатство во главе отряда своих жестоких микелетов. Из них человек десять зашли на хутор Фрюжейра и потребовали у него денег. Фрюжейр ответил, что у него их нет. Они привязали его с женой к скамейке и вложили им между пальцами зажженные фитили мушкетов, чтобы заставить указать место, куда они запрятали свои деньги.
– Негодяи! – воскликнул Кавалье.
– И так как у Фрюжейра и его жены денег не было, лютые микелеты зарубили их саблями... двух стариков, таких добрых... Все в округе так их уважали!
– Ты это сам видел? – спросил Ефраим.
– Увы, да, брат! Я и прочие соседи Фрюжейра: мы вошли к ним в дом, как только удалились микелеты. Сегодня вечером их хоронят. Но я ушел из дома. Я присоединяюсь к вам, брат! Предпочитаю блуждать по горам, как волк, чем оставаться в долине, где ежедневно проливается кровь наших братьев.
Все, слышавшие этот рассказ, встретили его взрывом ярости. Ефраим задумался. Вдруг дикая радость промелькнула в его глазах, и он проговорил:
– Авраам принес в жертву Господу кровь своего сына: мы же пожертвуем ему двух филистимлян, как искупление за убийство Фрюжейра и его жены.
– Что ты хочешь сказать этим?
– К нам попались в плен двое моавитян – мужчина и женщина. Они направлялись в Зеленогорский Мост.
Ефраим рассказал Жану о переодетых Туанон и Табуро, которых все еще охраняли двое горцев у края зияющей ямы.
– И ты хочешь убить этих людей? – спросил Кавалье.
– Жертвенная кровь приятна Господу.
– Глас мщения иногда ужасен, – проговорил с отвращением Кавалье. – И большей частью, вспомни брат, это никому не нужная жестокость.
– Он осмеливается говорить о милосердии в ту минуту, когда еще не остыла кровь наших братьев! – воскликнул Ефраим громовым голосом, указывая на Кавалье. – А отец его в оковах, и труп его матери выставили на плетне...
Глухой ропот одобрения сопровождал речь эгоальского лесничего. Молодой партизан опустил глаза. Ефраим разбередил в нем страшную боль, от которой порой отвлекала его деятельность последних дней. Воспоминание же о страшном насилии, которым запятнал себя маркиз, еще более разожгло ярость севенца. Он думал с ужасом о том, что теперь Изабелла стала для него лишь предметом мучительной жалости, Изабелла, так свято им любимая прежде! Он с ужасом думал о том, что все будущее его любви, полной спокойствия и доверия, было для него потеряно навеки.
При мысли об этом Кавалье чувствовал, что выходит из себя от гнева. Протянув руку Ефраиму, он сказал ему:
– Ты прав! Ручьями текла кровь наших братьев до сих пор. Пусть же наступит искупление!
– Раньше, чем наточить жертвенный топор, – сказал Ефраим, – обратимся за советом к Святому Духу. Пусть говорит ребенок-пророк.
Он указал на Ишабода, дремавшего у подножия скалы.
– Пусть он говорит, – сказал Кавалье. – Но поторопитесь: солнце поднимается все выше!
– Пусть сначала приведут сюда моавитянина, а потом моавитянку! – обратился Кавалье к Эспри-Сегье.
Два горца отправились за Туанон и Табуро.
Благодаря чему-то, вроде гласной исповеди Изабеллы перед своим женихом, Туанон проникла в смысл таинственных слов, вырвавшихся у Изабеллы во время сна в Алэ: «маркиз де Флорак – негодяй!» Смешанное чувство ревности и ненависти к этой молодой девушке охватило Психею. Она была крайне раздражена тем пренебрежением, с каким Изабелла говорила о маркизе: она скорее простила бы ее любовь к Танкреду. Табуро был ни жив, ни мертв. Внутренне проклиная свою роковую угодливость малейшим затеям Психеи, этот превосходный человек не только не подумал упрекать ее, а, напротив, старался успокоить ее. Но она не могла простить себе того, что завлекла Клода в такое несчастное приключение.
– Успокойтесь! – утешал ее добряк. – Лишь бы мне выпутаться из такой беды. Благодаря вам у меня даже явится возможность порассказать кое-что об этих опасных минутах своим собутыльникам на улице Сент-Авуэ. Но если я не выпутаюсь, – Табуро вздохнул, – это было бы крайне обидно: ведь мне всего тридцать лет, и у меня сто тысяч золотых доходу... Ну так если не выпутаюсь, клянусь вам, на меня нападет такой страх, что мне будет не до обвинений кого-либо в своей злосчастной судьбе. В конце концов, делать нечего: нужно покориться! Ведь, увы, вся жизнь, в сущности, маленькое путешествие – и только.
Не успел Табуро докончить свои философско-печальные рассуждения, как два горца явились за ним, чтобы отвести его к Ефраиму. А пока Клод изливал свою душу, Психея, движимая бессознательным чувством кокетства, привела в порядок свою одежду, несколько пострадавшую от дорожных неудобств. Она пригладила и завила на своих хорошеньких пальчиках пышные волосы, разгладила темную юбку, крепче затянула черные шнурки красного лифчика и стерла пыль с ботинок из испанской кожи, которые дополняли ее наряд и пришлись почти впору ее очаровательной ножке, так как принадлежали двенадцатилетнему ребенку. Клод, следовавший, дрожа всем телом, за горцами, бросил на нее взгляд, полный отчаяния, и сказал:
– Прощайте, тигрица, прощайте, Туанон! Бедный Клод не мог похвастать ни красотой, ни благородством происхождения, ни мужеством, но что верно, то верно: он крепко любил вас!
Вслед за тем, Табуро очутился перед Ефраимом и Кавалье. Они стояли вместе с Ишабодом, в кругу многочисленных мятежников. Горцы и жители долины, среди которых распространилась весть об убийстве Фрюжейра, с диким нетерпением ожидали приговора над католиками. Почти все камизары понесли жестокие потери, вследствие неумолимо суровых указов, кто в своей семье, кто в кругу своих друзей: они смотрели на казнь Табуро, как на справедливое и страшное возмездие католикам. Бледный, с блуждающим взором, весь подавленный страхом, Клод с трудом держался на ногах. Дрожа всеми членами, он опирался на своих двух сторожей. Все эти признаки сильнейшего страха не располагали в его пользу людей, полных дикой неустрашимости. Ефраим бросил на него пренебрежительный взгляд и громко проговорил:
– Этот моавитянин осмелился осквернить сан служителя Господа. Он сознается в том, что он католик. Он сознается, что направлялся в аббатство Зеленогорского Моста. А из этого-то вертепа погибели Пуль вырвался вчера, как бешеный волк, чтобы зарезать двух бедных старцев. Кровь за кровь! Настал день гнева Господня! Довольно тебе, Израиль, отвечать, воплями на удары!
– Да, да, смерть филистимлянину! – кричали камизары, потрясая оружием. – Его кровь искупит смерть Фрюжейра и его жены.
– Пусть ратники Господни бросят его голову папистам, в залог смертельной борьбы между детьми Господа и сыновьями Ваала! – сказал Эспри-Сегье, правая рука Ефраима.
– Наши братья уже вынесли ему приговор, – продолжал лесничий громким голосом. – Но человеку свойственно заблуждаться, а Дух Божий непогрешим. «Из среды детей твоих я воздвигну пророков», предсказал Господь, и, к счастью Израиля, Он исполнил Свое обещание: Он воздвиг пророков из детей – прибавил лесничий, указывая на Ишабода.
Вся эта ужасная сцена сильно подействовала на больную душу Ишабода. Возбуждая его расстроенное воображение, она вызвала в нем все отличительные признаки ясновидения, которому он был подвержен, как и прочие жертвы дю Серра. Мальчик чувствовал уже приближение исступления, которое должно было закончиться припадком падучей. Две или три тысячи человек, твердо уверенные в божественном происхождении его откровений, почтительно, отчасти боязливо смотрели на него. Он сам был убежден, что его видения, внутренние голоса и воспоминания библейских текстов, которыми наполнили его помутившийся ум, были выражением Божьей воли. Ишабод стоял, закинув голову, закрыв глаза, простирая руки к небу. Его грудь порывисто опускалась и приподнималась. Зеленоватая бледность покрыла лицо. Капли холодного пота катились по лбу. Время от времени его веки судорожно раскрывались, показывая потухший, безжизненный зрачок. Севенцы с благоговейным страхом наблюдали эти явления, казавшиеся им сверхъестественными. Все обнажили головы и преклонили колена. Табуро, которому не хватало сил долее держаться на ногах, повиновался бессознательному подражанию: он опустился на колена, крепко стиснув руки. Уверенный, что близок его последний час, он обратился к Богу с одной из тех молитв без слов, которые скорее походят на отчаянный вопль чувства самосохранения, чем на вдохновенное проявление религиозности.
– Дух снисходит! Вот дух, вот он! – проговорил наконец мальчик.
Казалось, он к чему-то прислушивался с минуту и, словно повторяя слова, которые звучали в нем, он продолжал прерывающимся, резким и сиплым голосом:
– Дитя мое, говорю тебе: день Предвечного наступил. Отныне Предвечный обрушит на преступный народ свой страшный гнев. Он искоренит идолопоклонство. Он растерзает грешников, как лев, ринувшийся на добычу... Дитя мое, созови птиц небесных, дабы они пожрали кровавую жертву, что предназначается Мне! Да пожрут они плоть моавитянина, как пожрали плоть моих детей, моих избранников. Орлы и коршуны да понесут в свои гнезда кровавые куски в пищу своим птенцам! Дитя мое, говорю тебе: моавитянин должен умереть для того, чтобы хищные птички получили свой корм. Вавилон! Вавилон! Уничтожьте Вавилон! И да не спасется ни один, дитя мое, ни один! Вихрь моего гнева вспыхнул пожаром на всех четырех концах света. Так да исполнится моя воля, дитя мое, я говорю, я говорю!
При последних словах дыхание Ишабода становилось все более прерывистым. На губах его появилась белая пена, члены его подернулись судорогой, голос пресекся, лоб стал багрово-красным, горло чрезмерно вздулось. Вдруг мальчик упал навзничь и замер в сильнейшем припадке падучей. Севенцы, взволнованные, устрашенные всем виденным, полагая, что глас Божий требует крови, воскликнули в диком исступлении:
– Смерть язычнику!
– Глас Божий обрекает его на смерть, как и суд людской, – сказал Эспри-Сегье.
– Ты слышал? Дух Божий готов принять тебя в жертву, она ему приятна, – обратился Ефраим к Табуро. – Молись, молись! Не успеет солнце подняться до вершины этой скалы, как твоя душа предстанет перед своим Судьей.
Табуро зашатался и лишился чувств.
– Приведите его сообщницу! – приказал Ефраим. – Кто осуждает волка, осуждает и волчицу.
Психея появилась среди этой многочисленной толпы в сопровождении двух горцев. Она шла твердыми шагами, черпая неестественную силу в своем лихорадочном возбуждении и ненависти. Ее большие, блестящие, смелые глаза искали Изабеллу: в эту страшную для нее минуту она хотела кинуть ей вызывающий взгляд. Не видя севенки, она бросила на Кавалье взгляд, полный жгучей ненависти: ведь это был другой смертельный враг Танкреда. Наоборот, Кавалье, увидев это молодое очаровательное личико, полное решимости, эту стройную фигурку, изящество и гибкость которой так хорошо обрисовывались лангедокским нарядом, окинув взглядом это прелестное созданье, столь изящное, столь новое для него, почувствовал, что краска бросилась ему в лицо. Что-то вдруг сжало его сердце, какое-то непонятное, глубокое, мгновенное потрясение. Почти ужаснувшись этому неожиданному впечатлению, он приписал его глубокому и мучительному чувству жалости, которое внушала ему злополучная участь этой молодой женщины. Он с ужасом сознавал всю невозможность вырвать ее из рук смерти, после того как высказался пророк. Сам Жан не верил ни в какие божественные откровения или, вернее, не мог себе уяснить исступление маленьких пророков, но он сознавал, что вся сила мятежа кроется в них, что действительный или ложный глас Божий один только был в состоянии поддержать севенцев в той отчаянной борьбе, какую они затеяли. Оттого нечего было и думать в самом начале возбуждать малейшее противоречие повелениям пророков. Тем не менее, ему казалось ужасным допустить гибель этой очаровательной молодой девушки.
Ефраим и почти все горцы, равнодушные к соблазнам красоты, с диким нетерпением рассматривали Психею. Среди обитателей долины, пожалуй, нашлись бы сердца доступные жалости, но воспоминание об убийстве Фрюжейра, но слепая вера в приказание, выраженное пророком, заглушали их добрые чувства.
– Ты умрешь вместе со своим сообщником: глас Божий решил твою участь. Поторопись! Молись – сказал Ефраим.
Нервный румянец, игравший до сих пор на лице Психеи, сменился мертвенной бледностью. Она дрожала и, казалось, вся ее смелость, вся ее жизнь сосредоточилась лишь в ее глазах, засверкавших невероятным блеском.
– Итак, я умру, – произнесла твердым голосом Психея. – Но убивать женщину – это подло!
– Молись! – не отвечая ей, сказал Ефраим. – Умри христианкой, и тебе воздадут почести погребения, а их, по милости твоих, были лишены его мать и бабушка, которых паписты волочили на плетне. – Лесничий указал на Кавалье.
– Но я ведь не сделала вам ничего дурного! – вскрикнула Туанон. – Я не принимала никакого участия в этих ужасах.
– А кому какое зло причинил Христос? Своей кровью ты искупишь преступления твоих. Молись!
Психея видела, что тут нечего ждать сострадания. Последние ее мысли обратились к Танкреду.
– Я умру, – сказала она Ефраиму глубоко взволнованным голосом. – Нельзя ли мне написать несколько слов? Нельзя ли их доставить одному человеку... Я вам назову его.
– Думай о спасении твоей души, – ответил Ефраим. – Думай о книге вечности, в которую Господь вписал твою жизнь.
– А нельзя ли передать эту ленту...
Она сняла со своей очаровательной шейки черную бархатную ленту.
– Позаботься о своей душе, о душе! – повторил Ефраим. – Земля вскоре покроет твое тело!
– Хорошо же! – проговорила Психея, рыдая с отчаянием. – Раньше, чем земля покроет мое тело, кто завернет меня в саван, когда я умру? Вы великодушнее моих, говорите вы: так исполните же мою последнюю просьбу! Пусть та женщина, которая меня сопровождала сюда, возьмет на себя эту печальную обязанность. Позвольте мне ей сказать несколько слов.
Пусть будет по-твоему, – согласился Ефраим, ища глазами Жана.
– Изабелла! – позвал Ефраим. – Эта моавитянка хочет поговорить с тобой. Она умрет. Выслушай ее!
Кавалье куда-то исчез.
Изабелла с удивлением взглянула на Психею и подошла к ней. Ефраим удалился. Обе женщины могли говорить, не боясь быть услышанными другими: все, окружавшие их, стояли на далеком расстоянии. Туанон хотела перед смертью во что бы то ни стало переслать Танкреду что-нибудь на память о себе. По вполне понятному чувству щекотливости она предпочла обратиться к женщине. Несмотря на то, что Психея знала ненависть севенки к маркизу де Флораку, она рассчитывала на великодушие молодой девушки и на то чувство сожаления, которое в эту страшную минуту должна была внушать ей.