bannerbannerbanner
полная версияПьета из Азии

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Пьета из Азии

– Слышь ты, Боря. Бревно моё, на моём пути лежащее…

Так, так я думала всегда. Что Боря мне мешает.

Это он подсадил всю нашу братию на разные конкурсы. Время конкурсов, вымпелов, грамоток, списков, шорт-листов. Можа на первое, второе, третье место. Можа пройдёт. Шорт-листы сгорят. Сайты развалятся. Грамоты выцветут. Что останется, Боря? Почерневшая моя тетрадка, выкинутая в макулатуру. Ага! И завянут все плачи мои. И свернётся в трубочку береста. И соберут книги и вынесут сначала в прихожую ближе к двери. Затем из прихожей в коридорчик. Из коридорчика в тамбур. Из тамбура вниз по лестнице.

А тут вдруг летит мой – легче лебяжьего пуха, вдоль милого лица, живой, не умерший, с чудными разноцветными глазами, как в калейдоскопе зеркал, обычный спокойный мой возлюбленный.

Я его связала из цветных ниток. Сама! ручки. Ножки. Палки. Огурчик. Глаза-пуговки. Борода из ваты.

Мой финский Санта Клаус.

Сказала я – и выпрыгнула в окно…

Прыщавейте!»

Илону аж продёрнуло: человек самоубийца? Написал и оставил в кафе нарочно? Хотел, чтобы узнали его историю? Точнее её…

«…нет. Я не могу тебя оставить одного, мой шерстяной человек! Поэтому я напишу для тебя инструкцию – как быть дальше. Как действовать! Это закон пряжи!»

«Неужели ты думаешь, что все люди дураки? Ну вот прям все? Слушают меня – и столбенеют. И рыдают. Отчего так? Что за магия в моих «недотопырках»? «Недолирик»? «Недо-эпосов, недо-пафосов, недо-логосов?» Отчего люди фанатеют от меня, от фальшивки? Ответь? Ага…молчишь. Ибо можно обмануть одного человека. Двух. Трёх. Но тысячу сразу не обманешь. Они что, там в Москве, Папе-Питере, Маме-Екатеринбурге, Бабушке-Сибири, Тётушке-Германии глупы настолько, ослеплены, что трубец? Вот хоть опишись, хоть шкурой внутрь вывернись, а всех не обманешь. Разом полстраны! Об одном мечтаю, чтобы исчезли все конкурсы разом. Напрочь. Одним росчерком пера. Чтобы остался человек и издательство. Человек и его читатель. Этакий шерстяной человечек!

Поэтому делать шаг из окна ещё рановато.

…Лола Льдова, остановись!»

«…крепость Бомарсунд на севере Финляндии представляет собой полукруг с входными воротами.

Всё равно высоко взбираться не надо. Восходить. Лезть вверх по этим развалинам нет смысла. Развалины они и есть развалины.

А причём тут режиссёр и пьеса?

Остановись, Лола Льдова!

Боря…держи её!»

– Так вот в чём тут дело! – подумала Илона. – Боря – это друг, точнее человек, с которым Лола в ссоре. От одиночества женщина сшила себе куклу и назвала Шерстяной человек. – Но что лучше недооценка или переоценка себя? Надменность и зазнайство. Буря или штиль? Ох, уж эти вечные споры…Шекспировщина!

9.

«А ты и вправду мёртв! Ну вот мертв и всё тут. Твой чухонский нрав не даёт тебе это созерцать. Да, у тебя много всего есть и ты ещё и ещё добавляешь, но это всё не настоящее. Это Голь голимая. Без одежд. Говоришь, что я – кукла? Что жизнь прожила я куклою в чьих-то тяжёлых руках? Что я – подделка?

Понимаешь, люди судят другого, исходя из своих соображений.

Как там вопит наша окраина – это другое!

И доказываешь, доказываешь, что твой квадрат квадратнее, овал овальнее, круг круглее, небо небеснее, земля землянее, ягода земляничнее…

Кому доказываешь? Себе, мне? Людям? А люди не верят. Вот сидят такие, и не верят. Ты им лекции трёхчасовые читаешь, сутками напролёт говоришь, трактаты пишешь. Не верят люди. Ибо они нутром чуют – я не кукла.

Се есть человек…

Остановись, Лола. Но она уже лежит скукоженным тельцем лисьим на асфальте.

Если меня не жалко, то хотя её пожалел бы, Боря!

Как случилось?

Просто.

Выпрыгнула с девятого этажа питерской квартиры.

Пташечка.

А ты не верил! И твои родные не верили. И собака не верила. И кошка не верила. Вот, слушай, что скажу: ни у кого ничего не получится. Ни у тебя, Боря, который орал – что я немощь! Кукла! Ни у Шерстяного человечка! Даже у Лолы ничего не получится. Время изменилось. Теперь патриоты нужны! Война на дворе.

Сначала окраина задымилась. И наши пошли к Берлину.

Затем Восток зарёй зачался!

А ты – конкурсы…конкурсы…соревнования. Citius, Altius, Fortius!

Тебе, Боря, надо было на Украйну ехать, там твои как раз единомышленники. В Осло. В Хельсинки. Надо было, как Алексеевич. Зря упустил ты этот момент.

И, вообще, оставь меня. Мне больно. Меня и моего Шерстяного. Такой у него нынче позывной. Нам на фронт пора! А тебе в Верхний Ларс. Ты там бы состоялся. До Нобеля бы дошёл наверняка. Тебе бы миллиард сгодился – живи!»

«…вот я бы тебе подарила всё, что хочешь! Бери, если надо. Ешь. Пей. Рубаху мою бери – грейся. Одеяло. Кресло. Хочешь причёску мою. Кику. Прут для завивки волос (каламис). Щёлок для шелковистости прядей! Молотый рис для осветления. Золотой порошок, жемчуг вплетай. Бусинки – от слова бусидо. Хочешь косы плети и закрепляй за ушами. Хочешь густую чёлку, как у Марии Стюарт! Хочешь локоны: кольцеобразные, спиральные, трубчатые, типа черепицы. Для ароматизации масло бобов, шоколад, накидки, платок, мешочек для укладки прядей. Есть ещё причёски каримос, что означает греческий узел, есть стрекозья прическа «лампадион», напоминавшая по форме языки пламени. Штору-чёлку ниже глаз. Как вторая жена Перикла. А ещё могу дать тонкий металлический обруч-филле; ремешок, резинку, кольца. А ты знаешь, что распущенные волосы – это роскошь? Хочешь бант Аполлона? Хвост коня Демосфена? Завитки? Заушники?

Вот если бы это помогло Лоле Льдовой не выпасть из окна. Я пишу этот дневник за день до её полёта в самое небо.

Бедная моя девочка….

Боря, держи её за руку. Не отпускай.»

«…можно ли меня любить? Нет, не по-мужски со страстью. А дружески. Вот идём мы, Боря, смотрим на дорогу, на тропинку, посыпанную щебнем, и ты прекращаешь все свои дразнилки моих изречений. Если хочешь обыграть мой Логос, то напиши также, без подхихикивания, без подъёба, без ёрничания.

Ибо я пишу так, как будто бы живая!»

«…ты знаешь, есть такое слово: отпустить. Да, да, не цепляться памятью, отключить все проводники, ибо любая ситуация имеет такие липкие плавники, присоски, их надо с корнем выкорчевать, полить елеем прекрасных грёз. Мечтать надо! До старости. Не переставая. Придумывать себе новую, кипучую, красивую жизнь. Или сказать себе: у меня всё замечательно. Хлеб есть. Вода есть. Дом есть. Что ещё надо?»

«иногда мои мысли путаются. Наверно, от обиды. Хотя как можно обижаться на тебя – дитя природы? Вот смотри, Боря, ты, наверно, красив. Но выглядишь, как некрасивый и неопрятный человек: все твои костюмы мешковаты, все твои ботинки одного цвета. Если ты занимаешь высокое положение в обществе, то должен выглядеть элегантно. Как с иголочки. Мы должны отвечать за то, что придумали, сочинили, издали, изобрели. Внешний мир идентичен внутреннему. Да, я одеваюсь ярко, ну там кружева, рюшки, ленты, стразы, блёстки, парча, банты, броши, заколки, начёсы, бусы, каблуки 12 см! А ты, как думал, Боря? Ходить в старых поношенных туфлях на босу ногу и читать о трагедиях Ахилла? Думаешь, это впечатлит слушателей? Сухой сморщенный старик в старомодной рубахе с пуговицами разного цвета и кожаном пальто, купленном сорок лет тому назад, которое потеряло форму и выглядит так, словно это мешок из-под картофеля. А шляпа? Это же колпак, пыльный, потерявший округлость. Лучше бы носок на голову натянул и ходил бы, Боря! Да может ты создаёшь неплохие вещи, читаешь лекции, полу-выкрикивая слова, может, ты даже знаешь многое, читаешь. Но смотреть на тебя – твою полу-лысую башку, обвисшие щёки не очень-то весело. И думаешь: сходи, Боря, переоденься…может, ты талантлив, но кому это приносит пользу. Кому кроме тебя надо знать эти факты о наличии или отсутствии твоего дара?»

«…ну вот доспорилась! И у меня начались неприятности…кто найдёт этот мой дневник, тот должен знать, что меня надо спасать! Муилович…»

Илона вздрогнула от того, что в тексте прозвучала знакомая фамилия художника, чьи этюды были оставлены на экспертизу Вито! «Интересное кино…» – подумала Илона и решила, что завтра непременно дочитает этот увлекательный рассказ. Либо сказку? Либо отрывки исповеди…

Ночью ей снилась Пьета, та самая с этюдов, она шла вся в каком-то сиянии туманом, её одежды развивались, она почти задыхалась, так спешила, стремилась. Пьете казалось, что чем быстрее она найдёт то самое место, проберётся в высь, где толпа народа окружила огромное, до облаков распятие. И вообще отчего именно надо навязывать такую страшную смерть людям – на кресте? Что за средневековый обычай? Это так страшно – гвозди толстые, острые, входят под кожу, затем в кость, затем в доски дубовые. Откуда это? Звериное, глумливое, смертельное? и Пьета видела распятие над головой: и на неё смотрели глаза её сына, ещё до его зачатия. Она видела именно то, что видела. Но не верила. Не хотела. Ибо она пока ещё простая земная женщина. Любящая мать. Пьета приблизилась к толпе, увидела: сын уже неживой. Увидела и упала на колени. Отчего ты не спасся? Ты же мог? Или тебе было обязательно отдать себя на растерзание, чтобы затем всех уметь спасать? Иначе никак…Отчего так? Отчего Отец позволил это сделать, убить сына своего? Ради других людей. Просто людей? Но не все верят в тебя. Не все. А ты всё равно позволил. И Отец позволил. И я уберечь не смогла.

Пьета не смогла протиснуться сквозь толпу. Не правда. что ей удалось взять за руку сына. Ибо он был высоко. Так высоко, что даже голову поднять было страшно. Но Пьета подняла глаза и ослепла от света, струящегося свыше. Слезы сами собой погасли:

– Не плачь, жено! – услышала Пьета. – Я жив…

И когда Пьета держала на руках безжизненное тело его, и когда она шептала что-то про себя и вслух, и сама с собою, и с ним говорила, то слышала одно и тоже:

– Не плачь, жено. Иди себе. Успокойся. Ибо я не мог умереть. Не получилось. Я теперь живой всегда, ибо я река, небо, я эти васильки, ибо они целовали всё живое и стали такими ослепительными цветами. Я эти горы. Эти моря. Эта вечность. Я сожалею, что тебе пришлось горевать. Плакать. Мучится. Жди, когда ты сможешь присоединиться к этому небу…

 

Илона проснулась от ощущения чего-то счастливого. В ней и возле.

– Ёжик! пора…

И так было всегда. И будет. Ёжика в школу, маму на работу, мужа в мастерскую. И там он будет выпиливать, выстругивать, ладить и прилаживать…Ибо жизнь не обратима…

Ближе к полуночи, когда все уснули, Илона снова взялась за чтение дневника-исповеди:

«Муилович…Муилович…пришёл утром. Попросился переночевать. Его выгнали из какого-то автобуса, выкинули мешок с картинами на границе. И он вынужден был добираться на перекладных до города. А ведь Муилович столько усилий предпринял, чтобы пристроить свои картины в Финляндии, договорился о продажах. Тогда люди за границей очень интересовались искусством русских. Деньги Муиловичу нужны были, как воздух!

– Можно я у вас немного перекантуюсь? – попросил художник.

– Муж не любит этого…он вообще ненавидит искусство, считает напрасной тратой времени всякую мазню. Особенно ему не нравится корабль, утекающий вертикально оси земной. Это не спасение. Это гибель!

– Хотя бы до утра…

Муилович весь дрожал. Было ясно, что он простужен.

– Ладно! Иди в сарай во дворе. Идём провожу. Там тепло. И чай можно попить с печеньем.

– Ха… Гараж это! Твой столяр переделал железяку в комнату. Раньше в таких сараях бабки соленья и варенья хранили!

– Мы до сих пор продолжаем хранить картошку там. Но это не мешает Боре заниматься делом. Подрабатывать. Копеечку заколачивать! Иди уже, гений Муилович, да дверь прикрой плотнее!

– Ладно, до утра, так до утра. Ты мне пару рубликов дай взаймы, чтобы мне на автобус хватило, я к сестре махну. Там зиму пересижу!

– Дам чуть позже. Сейчас по карманам шарить не буду. А то Борю разбужу…

– Боря…тупой он. Как можно не любить искусство?»

Илона усмехнулась…искусство, Муилович…Значит, всё нормально: художник к сестре уехал. А сёстры – они такие, приютят, пригреют…

Всё обошлось, и напрасно Угольников нервничал. Ох, этот чудо-ухажёр Финляндский! Глаза такие джентельменские…взгляд распахнутый…наружу весь. А у него жена прекрасная. Все мы немного женаты. И чуть замужем!

Возвращайся, Угольников. Нет. Бесполезно. Сидит дома, но домой не возвращается. И окно закрыто, чтобы не выскользнул. И дверь заперта, чтобы ветром не сдуло. И музыка звучит приятная. Угольников в кресле сидит, на экран телевизора смотрит. Но перед ним лицо Илоны плывёт. Улыбается. И глаза разноцветные искристые.

Вот бы поцеловать! Хоть разочек!

– Вернись!

– Не получается…

Правильно Чехов сказал: в роман можно войти, как в реку. Но выйти не получается.

Хотя роман-то всего трёхдневный. Курортный…

Не отпускает. Жаром обдаёт. Болью цепляет.

Соберись! Возьми себя в руки!

Вернись…

10

Вспомни ради чего ты ездил в Хельсинки. Неужели для того, чтобы вот так сидеть и киснуть? В конце концов, русский человек устроен так, что цели превыше всего. И надо продолжать поиски, которые начаты ради деда Николы!

Угольников открыл страницу в интернете, где были фотографии города, где он родился.

Краснореченск! Улица Чапаева дом 35! Вот дом из красного кирпича, переулок, низкорослые тополя. Какой он маленький теперь этот дом! А казался всегда большим. И деревья тоже невысокие, шумят своей зелёной листвой. Сколько раз Угольникову снилось это место! Двор, гаражи, шумная ватага ребят.

Вот ради этого дома с облупившимися стенами, ради этих деревьев, узкой улочки, правда должна восторжествовать. И врагу надо не просто плюнуть в лицо, а вывести его на чистую воду! Должны же люди знать, что Гунько – отъявленный нацист, принимавший участие в расстрелах почти пятисот человек, в издевательствах над людьми, в убийствах младенцев. Вообще, фашизм – это мировое зло. Катастрофа вселенского масштаба. Да, зло бывает первобытным, зло, как месть, зло, как коварство, например война на религиозной почве, как абсолютное зло, междоусобицы. В девяностые годы царила атмосфера разборок, «стрелок», выбивание денег, крышевание, безнаказанность, организованные группировки; жестокость и насилие. Во времена репрессий, как довоенных, так и послевоенных царствовало зло недоверия, зло подозрительности, зло убийств за неосторожные фразы и слова, зло, «а вдруг он против советской власти?», зло «как бы чего не вышло», да, существовали гулаги и вятлаги, зло «чёрного воронка», зло культа личности. Но нельзя зло преувеличивать, как нельзя его преуменьшать. Зло – это всегда часть плана. Лишь добро не запланировано, оно бескорыстно. Иногда спонтанно и идёт от сердца. Планировать добро лишь надо в сторону увеличения. И ещё большего добра.

Работать над собой надо по возрастающей.

Угольников долго не мог взять себя в руки. Он думал, что вот завтра, непременно с утра его психическое здоровье придёт в норму, он встанет, сделает зарядку, позавтракает и пойдёт на работу. На ту самую, откуда его уволили…

– Ты куда? – спросила жена (Катя-красавица), обнаружив, что Угольников надел спортивный костюм и направился к выходу. Она была взволнована происходящими событиями и тем, что Алексей замкнулся в себе после возвращения, целыми днями проводит у окна, сидит, плечи опустил, в безволии и отречении. Она ждала, что всё наладится. Знакомые говорили: не переживай, так бывает. Сходите к врачу…

Но на лечение денег не оставалось, поэтому женщина махнула на всё рукой и решила потерпеть немного до лучших времён. И вдруг видит: Угольников, хоть и осунувшийся, но бодрый, похудевший и побледневший, но полон решимости пойти на утреннюю пробежку. Поэтому её «ты куда» словно повисло в воздухе. «Пусть уж, куда-нибудь…всё равно, лишь бы не сидел, как чучело в кресле с отсутствующим взглядом…» в Глазах Угольникова мелькнуло знакомое – Прекрасная…добрая…милая…Катя …жена…

У неё даже слёзы выступили от радости. Наконец-то! Вернулся! Лёшенька…

Но Угольников опустил голову, съёжился и вернулся обратно в комнату, сел в кресло, накрывшись пледом. Так бы и просидел до вечера, так бы и остался в неподвижной позе, но жена не выдержала и начала терпеливо, скороговоркой громко кричать прямо в спину сидящего:

– Имей совесть! Нам уже скоро будет нечего есть! Ты прогуливаешь рабочие смены. Ты болен! Это невыносимо…

Угольников вздрогнул, как от удара. И прошептал:

– Потерпи ещё немного…не знаю, что со мной.

– Я знаю! – воскликнула женщина. – Ты насмотрелся красивой жизни! Тебя тошнит от нашей серости! От нужды. От бессилия! Я…стала толстой и старой! Тебя не вдохновляет ничего! Тебе надо влюбиться! И уйти от нас!

Угольников вжался в кресло.

– Я уже влюбился!

– Ах ты гад! – Катя не выдержала и рванулась к креслу. – Сволочь! Съездил называется на три дня! Изменил-таки!

– Нет. Не успел. Теперь жалею об этом!

Угольников закрыл глаза. Жена сжала кулачки и начала бить ими по лицу мужа. Затем вцепилась в щёки и расцарапала лицо, от ярости, не помня себя, она начала зубами рвать кожу на плечах Угольникова. Вопила и рыдала, что есть силы. Кровь каплями сочилась из разбитого лица, царапины аллели, возле кресла валялись клочки рубахи, вырванные пуговицы. Угольников одной рукой отпихнул от себя жену, второй рукой приложил к ране на голове платок. Затем рванулся к дверям и выбежал на улицу.

Мартовский воздух освежил Угольникова. Он долго бежал по парку, сворачивая в аллеи за аллеей. Подбежал к замёрзшему фонтану, схватил охапкой снег и начал отирать лицо, к Угольникову подошёл бомж: «Эй, ты чё, мужик, подрался?» «Да…наверно…» – ответил Угольников, продолжая отирать кровь. «На, глотни, тут у меня спиртяга…» Угольников послушно приложился к бутылке, чувствуя, как обожгло гортань.

Вот тебе, батенька, Юрьев день!

Бомж оказался добродушным мужчиной лет пятидесяти, бывший музыкант. Обычная история: театр закрыли, трупу распустили, квартиру продал, жена выгнала, опустился, подрался, обокрали, нет документов, нет ничего…

– Пошли, покажу одно тёплое место! – предложил бомж.

– Давай! – согласился Угольников. – Мне просто надо собраться с мыслями. Меня дед не простит, если я не вернусь…я обязан!

Они шли недолго. За гаражами проходила теплотрасса, возле неё из полусгнивших брёвен стоял покосившийся деревяный шалаш.

– Видишь?

– Вижу! – кивнул Угольников. И тут же почувствовал удар сзади…

…Сколько он пролежал в талом снегу с пробитым затылком – неведомо. Сутки? Двое? Обмороженный. Обворованный. Накрытый какими -то вонючими тряпками.

В больнице его приняли за алкаша. Никто даже из врачей не стал разбираться. Участковый, вызванный в Приёмный покой, составил протокол о том, что в ночь привезли неизвестного мужчину сорока – сорока пяти лет, у которого не было при себе ни документов, ни опознавательных знаков, ни сотового телефона.

– Ты кто? – несколько раз спрашивал Угольникова сосед по палате. – Хотя бы имя вспомни!

– Потеря памяти – обычное дело. Ничего, отлежится, очухается! – сказала медсестра, внося капельницу.

Угольников думал: «Кто же я на самом деле? Помню: у меня были белые рубашки, запонки, галстук. Потом я поехал в Финляндию. Да! Именно туда. У меня есть любимая женщина Илона, у неё разноцветные глаза. И помню письмо дедушки Николы, он просил меня найти Гунько, плюнуть ему в харю!»

– Ты хотя бы женат? У тебя дети есть? – не унимался сосед по палате, пока медсестра искала вену, чтобы поставить укол Угольникову. – Его хотя бы кто-то ищет?

– Нет таких…

– Отчего?

– Не знаю…

– А что в полиции говорят?

– Мне ничего…я человек маленький. А врачу сказали, как вроде бы выпивши был, нашли возле теплотрассы, где бомжи обычно ютятся.

– А кто нашёл?

– Обычный прохожий с собакой.

– Да, собака – друг человека. Если бы не она – кранты бы моему соседу по палате!

– Вот, что значит девяностые лихие и нулевые годы! Это тебе не евро-магазины, не бутики во Франции, не поля Елисейские, а это наша действительность, – вздохнула медсестра.

– Дальше будет ещё интересней! Реальность совсем изменится. Вот увидите!

Ночью Угольнику приснился дед. Он гладил его по голове и плакал…

И он понял, что завис, как компьютер между прошлым и настоящим. Что пора просто здороваться с солнцем, выходить в поле, поднимать к небу руки. А ещё Угольников вспомнил, что у него дома есть телевизор. Но сам дом не помнил. И свою профессию не помнил. Может, я на золотых приисках работал? Ел зимнюю рябину, ходил в леса, свежевал медведей? Был в Саянах, шёл 10 км по тайге? Илона была рядом – крошечная такая. Глаза – выдают все мысли. Глаза-предатели! Кричат – хочу любви! И они идут вместе по гравийной песчаной дорожке, до тропы, кедрачи возвышаются, роняют шишки; Илона поднимает одну – огромную, липкую, разрывает её напополам – на ешь! Орехи торчат из своих скорлупок – сочные, маслянистые. Оводов здесь немеряно, жужжат, согревая музыку леса. Им хорошо. Нам хорошо. Всем хорошо. Мандариновые пауки ползают по камням. Они идут: Угольников и Илона. Внизу река, но она не течёт, она словно идёт рядом. И вдруг дождь внезапный налетает стеной. Илона пытается доказать, что Угольников прав. Что он поступил правильно. Оставил старика Гунько не стал подниматься в палату. Какой смысл больному плевать в лицо? Чтобы раскаялся! Но разве одним раскаяньем вернуть возможно жизнь убиенных и замученных? Можно мысленно – посылая сигналы сквозь космос – кричать – эй ты, раскайся! У Илоны в руках корзина, полная черники. Руки все в чернике, язык, губы. Угольников целует её. А небо видится таким желтовато янтарным. Илона запинается, падает, черника просыпается на землю, на колючки…Приходится наклоняться, собирать чернику обратно в корзину. У Илоны детские глаза, Угольникова захватывает нежность до слёз. Илона берёт на руки ребенка и говорит его зовут Ёжиком. Это мой сын. «А где мой?» —отчего-то спрашивает Угольников. И понимает – его сын дома. И он подрос. Стал незнакомым. Словно отдалился. А ведь был таким маленьким, в кроватке утром вставал на пухлые ножки. На затылке вихорок, пахнет молоком.

И вдруг сын начинает отдалятся. Совсем далеко. Угольников тянет руки. Бесполезно!

– Дед, дед! – просит Угольников вернуть сына обратно.

– Какой смысл? – спрашивает дед Никола. – Если ты не плюнешь Гунько в лицо, не скажешь: Ты гад! – То всё лишается смысла. Ибо сын вырастет на западный манер, будет думать о блогерстве, смене пола, смертоубийстве, наркотиках.

Угольников всё понял. И начал страдать. Мучится.

Сын как-то сказал, что хочет заниматься музыкой. Что слышит музыку везде.

– Но у тебя нет слуха.

– Есть, папа!

Отчего-то Угольников подумал, что сына зовут по-армянски Венсаном. И что у сына выросли усики.

 

– Надеть куртку!

Венсан выглядел угрюмо.

Выглядел мрачновато.

Илона – не жена. Но он любит её. И Угольникову стало стыдно, что он не любит мать Венсана. И что у него пропала память. А ещё Угольников помнил, как ездил с Илоной в Финляндию. И он понимал – скоро предстоит война. Но Венсан бегал за собакой, смеялся. Угольников старался не смотреть ни на сына, ни на собаку, ни на Илону.

Хотелось обнять Венсана, прижать его к себе. Сказать что-то важное. Самое главное. Но получалось банально, просто до слёз нелепо. Я люблю тебя, сынок! А он бегал и бегал за собакой, ноги его, обутые в кроссовки, взлетали высоко над землёй, покрытой рассыпанной черникой, которую Илона не успела собрать. Голова сына была повязана белым платком.

Угольников устал.

Он отёр лоб.

И громко крикнул: «Дед! Я не исполнил твою просьбу!» И ему стало стыдно, словно он, как толстозадая баба надел брюки, которые обтянули мясистый тучный зад. И ещё он вспомнил бабушку, которая был татаркой, но она любила Угольникова и говорила скороговоркой: «Лёша, Лёша, Алёша!» и Угольников понял: он никому ничего не должен. И он не обязан очнуться! Ибо все его мысли уже давно сами по себе достигли Гунько. А возмездие придёт само собой. Он знал, что случаются неожиданности: Бог всё равно накажет виновного!

– Никогда и ни за что не поеду жить в Европу. Там мужчины любят мужчин. А женщины женщин!

И Венсан был прав.

Угольников вспомнил притчу о том, как красавца танцора, влюблённого в Турью, обманом заманили в ловушку мужеложцы и овладели им. Страшная история! Арви шёл по улице и его штаны были в крови. Рассудок его был помутнён.

И всё так сплелось в сознании Угольникова: Турья, Арви, Илона, Муилович, дети, Ёжик, Венсан, татарская бабка, дед Никола.

А Гунько стоял на коленях и плакал – дайте мне дожить спокойную старость. Неужели вы не хотите примирения? Пусть убийцы помирятся с убиеными.

Вы же кричите о милосердии.

О христианстве.

О всепрощении.

О беззлобии…

Прийти в себя было уже невозможно! Слишком много случилось с Угольниковым! Но он старался потому, что в памяти был эпизод, когда Угольников надевал красивую дорогую рубашку, застёгивал запонки. И даже ценник Угольников помнил: четверть миллиона уе. А затем в памяти всплывал, как корабль из морских пучин, автобус, но отчего-то тряский и запылённый. А ещё глаза – ясные такие, окаймлённые длинными ресницами. Удивительные глаза Илоны. И хотелось обнять её. Но всё время не получалось, то они бродили по каким-то магазинам с нерусскими названиями, но «Скорая» помощь с немощным стариканом.

И запах валидола и валерьянки.

А ещё танцор – стоящий на коленях перед Илоной, кричащий: «Турья, Турья, ты здесь! Я верил, верил! Ты такая красивая! И живая!»

– Отойди! Это не Турья! – попытался Угольников оттащить танцора Арви, но он упирался. А затем просто укусил Угольникова за руку, прямо впился зудами в ладонь…

Угольников вскрикнул и проснулся.

– Чушь собачья! – подумал он и повернулся на другой бок. Так к нему возвращалась память медленно, скачками. Но то, что всплывало в головном мозгу было лучше, нежели действительность. А в реальности все думали, что Угольников просто алкоголик и бомж, а рассказ, что он когда-то носил богатые запонки, просто враки и россказни! Сосед по палате слушал, но не верил. Врач сказал: «Записывайте всё, что вам приходит в голову…» Угольников тщательно конспектировал свои сны и мелкие эпизоды.

День Одиннадцатый

Трамвай едет медленно. Он красного цвета, с флагом. Окна блестят, мерцают. Главное не то, что ты много пишешь, а то, как ты пишешь плохо. И это всё нечитаемо! Ибо речь скучна, не цепляет. Рифмы банальны. Глагольны. Прилагательны. И слышится, всё время прорезается сквозь них бродский-мандельштам-пастернак. За что так им? Особенно прёт Бродский. У Веры Полозковой также. Я её видел в девятнадцатом году на пляже, она была закутана в паранджу, трое мальчиков шли рядом с ней. Когда я окликнул: Вера! Она отрицательно покачала головой, было видно, что испугалась. Через пару минут я увидел, как она уходит с пляжа, рядом с ней её дети.

– Предательница! – хотел крикнуть я ей во след.

Но лишь плюнул вдогонку.

Этот плевок она унесла с собой, покидая Россию. Надеюсь, что мерзавцу Гунько, эта Вера передала часть моего плевка. Тьфу!

День Тринадцатый

Мне не хотелось многое вспоминать из своей жизни. Но я помнил запонки. Их изумрудный отблеск. Я помнил деда Николу.

И вспомнил, зачем поехал в Хельсинки.

Не правда, что Гунько пробирался через границу пешком. Оказывается, предателей перевозили на поезде, был такой специальный состав, на котором депортировали больше тысячи карателей, фрицев, нацистов, надсмотрщиков. И те преспокойно укатили в безопасные места. Но отчего, отчего мерещилась граница, перекушенная проволока и Гунько, провалившийся в снег? Ах, да, на одной из стоянок возле деревни, Микула-Ярослав заприметил во дворе красивую девушку. Он впился в неё глазами. Похоть взыграла в нём, Гунько решил – сбегаю по-быстрому, овладею ею и вернусь. Тем более, обычно стоянки поезда длились около часа.

Гунько так поступал с прежними барышнями, даже фрицы дивились тому, как после овладевания женщиной, Гунько запросто убивал её. Даже немцы так не поступали, хотя знали, что за их спинами остались беременными простые русские бабы, что их ждёт позор и судилище. Но немцы сохраняли им жизнь. А похотливый Гунько безжалостно расправлялся с очередной изнасилованной барышней. Точно также он собирался поступить с красавицей, которую заприметил.

Её звали Агнешкой.

И это была не Белоруссия, не Украина. Це была уже Европа!

Девушка спряталась в самой дальней комнате, но Гунько, входя в дом, не стал церемониться, быстро прокрался туда, куда его влёк звериный буйный инстинкт. Мать Агнешки выскочила наперерез: «Ни! Ни»! – завопила она. Но Гунько прикладом ударил несчастную мать по голове.

– Отыдь!

Затем шагнул к Агнешке. Разорвал на ней кофту, юбку.

– Эй! Эй!

Гунько повалил Агнешку, одной рукой закинул голову девушки на подушку, слегка придушил её, чтобы не рыпалась. Та, видимо, от ужаса и боли притихла. Воздуха ей не хватало, она как рыба билась об лёд на кровати. Ещё чуть-чуть и она бы задохнулась.

Гунько сладострастно овладел Агнешкой, стал надевать штаны и тут краем глаза увидел в окно, что поезд тронулся. Ещё не хватало отстать от своих! Остаться в этой глухой деревушке и предстать перед Нюрнбергским процессом. Нет! Поэтому Гунько, схватив своё ружьё, коим поубивал немало народу, ринулся к выходу. Ещё шаг. Ещё! По сугробу. По своим следам…

Поезд медленно, пыхтя, отфыркиваясь паром, стрекоча, двигался по рельсам.

Ещё. Ну ещё.

Гунько казалось, что он догонит состав, прыжок. Ещё один. Вот и поручни последнего вагона. Но руки соскользнули, ветер отбросил Гунько в сторону. Ружье вырвалось из рук бандеровца, покатилось вниз, с горы.

Поэтому, поэтому дед Никола указал на сугробы и перекушенную проволоку.

И вернуться было нельзя: сзади стрекотали орудья русского войска! Упрямого, наступающего, бьющего врага!

ДЕНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ

Единожды в Тарту Гунько показалось, что он увидел Агнешку. Да! Это была она!

– Догнать. И придушить! – подумал Гунько. – Я успею. Пока жена Роза ходит по магазинам.

Пока она покупает еду, одежду… В 1956 году был страшный дефицит съестного в Финляндии, поэтому приходилось еду брать с боем, в очередях.

Гунько сожалел, что сохранил жизнь Агнешки. Ибо живой свидетель: это предатель. Агнешка запросто напишет письмо в НКВД в Россию. И приедут страшные русские люди, которые разыскивают по всему земному шару предателей, власовцев, нацистов, бандеровцев. У них есть списки и свидетельства.

Гунько погнался за Агнешкой по многолюдной улице. Он снял с себя шарф, которым намеревался задушить женщину. Та оглянулась, в её глазах мелькнул огонёк ненависти. Ага! Сволота, ты жив! Я тебя сдам сегодня же – в русском посольстве у меня есть знакомые!

Бойся!

Трепещи!

Гунько шёл, расталкивая прохожих.

Вот ещё десять метров.

Пять.

Четыре.

Вот шарф, который Гунько намеревался накинуть на шею Агнешке. Вот он сам – вспотевший и уже немолодой бандеровец. Вот его сильные руки. Вот его звериная башка.

Рейтинг@Mail.ru