bannerbannerbanner
полная версияПьета из Азии

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Пьета из Азии

– Какая ещё подруга-старуха? Ты с ума сошла? – ворчит мама-мать, улыбаясь, понимая, что я шучу, потому что замужем за Арви.

– Вот такая! – показываю палец и засыпаю».

Олива прикладывает ладонь старухи к своей груди и гладит её и целует. И плачет, думая, зачем это я встречалась с парнем. Если есть такая прелестная старушка? И какие у неё кольца на руках. Какие браслеты. И Олива свободна. Старушку можно положить в карман и доставать вечером оттуда. Старушка-дюймовочка, убежавшая от крота и нашедшая Оливу-эльфа. Олива видела, что у неё нет колец – видишь, я никогда не носила ни одного кольца…

Я свободна. Теперь навсегда. Обе не заняты ничем. Ни вязаньем. Ни шитьём. Ни внуками.

Это будет или не будет…Ибо Олива – кузнечик, а старушка-стрекоза. Тела лёгкие. Крылья белые. Порхают. Сидят кафе порхают. Лёжа на траве порхают. Едят душистые расстегаи, порхают. Моют посуду, порхают в нарядных платьях летних, талия стянута ремешками грудь открытая, пышные как у балерин юбки короткие…ляжки пухлые. А в окне – мимо, мимо машины, город виден лишь сквозь листву – его как будто нет. И страны нет. И никого нет кроме Оливы и старушки. Лишь лёгкий ветер из Питера. И снежный из Норвегии. Подъезжают автобусы, трамваи, маршрутки, поезда, подлетают самолёты, и лишь нарушает спокойствие, налетающий ветер, взвихренный, под девчоночьими подбородками…и разведенные мосты. Белые. Как у Бродского ночи, ночи Иосифа. И тяжёлые мосты как у Петра. Мосты дяди-Пети, Дворцы царя Николая. И площади Хельсинки. Кафе с булочками…

Хочу есть!

Все хотели есть!

Мама-мать быстро приготовила ужин. Дети были восхищены домом в Оулу. В Финляндии всё можно, любить друг друга. Просто так.

Мама-мать только ахала и восхищалась…

Прошло три месяца, а Арви не появлялся. Прошло ещё два дня. Арви не было.

Дети уже ездили в школу сами.

Мама уже готовила жирный олений суп.

Олива уже работала медсестрой в Суомуссалми! А Арви не ехал домой.

Где ты, парень?

– Ты похитила мою семью! – сказал Оливе Арви по телефону. – Ты уговорила мою маму…ты …зачем? Что тебе не жилось в городе?

– Приезжай. Узнаешь зачем! Тут воздух. Спокойствие. Кроме этого, дом пропадает. А мне, как наследнице сестры и опекунше Нои приходят огромные счета. – Спокойно ответила Олива. Хотя ей хотелось сказать – неблагодарная тварь. Баба непригодная! Изнасилованная мужиком. Тоже мне танцовщик. Помойка ты. А не Арви! Позор семьи! Монетчик…лучше бы воевать поехал в Ирак. И погиб в честном бою.

– Но мне всё равно не понятно…

– Успокойся и пораскинь мозгами. Что твоих брата и сестру ждёт в городе? Очередная вспышка бедности? Что ждёт тебя? Потные мужики в кафе? Что ждёт меня – алкоголь и травка? Что ждёт мать твою – старость и болезни? – возразила Олива.

Арви промолчал. Он с трудом вспоминал последствия постыдной ночи. Свои галлюцинации. И ему было очень неловко перед самим собой. Словно сломалась стена невозврата. Упрямства. А ведь Арви так яро сопротивлялся. Но его взяли хитростью. И коварством. Лечебница помогла, но не исцелила от внутренней боли.

– Хорошо. Я приеду! – выпалил Арви.

– Ждём! – ответила Олива.

Она чувствовала себя победительницей. Теперь Арви будет только с ней. Принадлежать ей. От семьи никуда не сбежишь. От Йоуко и Хилье, от горбоносой мамы-матери. От Финляндии. От северных оленей и сияния. От длинных прядей ветра. От Стокмана. От магазинов и роскоши. От вкусного кофе и волшебных коней. И от того, как мы движемся, каким движением обладаем! Как мы захлёбываемся от криков и изумления! И когда мы становимся волками степными, мы мягкие, мы не как люди. У нас иная поступь, иные голоса. Олива поняла, что лучше не плакать. А действовать. Медовые волосы Арви льнут к щекам Оливы. Но жизнь с Арви – это пыточная, это золотой луч раз в месяц сквозь решётки. И вот Арви едет на заказной машине в Оулу. У него прерывистое дыхание. У него длинные медовые пряди и цыганские кудри на лбу. Он превращается в движение. Он превращается в птицу летящую. Он словно слепой ощупывает дорогу фарами. Ехать триста миль. И пусть неровная дорога, вихляет, Арви понимает, что ему лучше спрятаться потому, что опять могут найти, могут завлечь, увести, съесть, понюхать, засыпать золотой пылью. Спрятаться лучше в лесу. Это очень хорошая идея, как потом понял Арви. И Олива не дура. Олива – кошка, цепкая и ловкая. Вот оседает снег, вот морозная пыль, вот узоры на заднем стекле. Вот башня. Вот заправка заброшенная. Вот поворот к дому. О! Двухэтажный, большой, вместительный дом. С печкой, камином, загоном для телят, большим двором, забором и узорчатыми воротами.

А вот и мама-мать. И Йоуко – такой взрослый. И сестра. И Ноя. И сама Олива.

Как же он соскучился по ним! Как же тут хорошо.

И Арви вдруг заплакал.

Слезы текли сами. Они очищали душу. Они смывали стыд. Они делали его НЕ блудным сыном. Вот бы сочинить такую притчу. О сыне, но не уезжающем. НЕ оставляющем родных. О сыне сынов.

Овечки, овечки…

Телята…

И маленькая симпатичная овчарка.

Теперь живи тут.

7.

В автобусе было свободно. Такое впечатление, что половина из экскурсантов остались в Финляндии или, как предположила Илона, умчались в Швецию. На самый край земли. В холодный край. В снежный край. Они кричали – мы теперь эмигранты. Мы финки. Мы – шведки. Мы добрались! Словно они все сразу заболели. И забыли корни свои. И забыли язык свой. И стали мучительно вспоминать слова на финском. Улицы и площади. Действительно в девяностые годы такое состояние походило на некую заразу. Так все были очарованы западом, её культурой, ей богатством; откуда взялось это наваждение? Из каких средств массовой коммуникации? Кто это сказал первым. Почему слово заграница всегда писалось с большой буквы. О, увидеть Париж и умереть. О, поехать в Африку и увидеть нечто необычное. О, эмигрировать в Индию и там научиться практикам. Отчего Россия писалась, как рашка, как нечто унизительно-уменьшительное, непристойное, постыдное? Кто придумал такую чушь? Отчего бы не заболеть чем-то иным, например, Шекспиром – сыном Марло, сыном ремесленника, Бен Джонсона? Или, сказывают, некого пастыря, либо адвоката, ибо в ту пору были тоже правовед. А, может, швеи? И сам великий Шекспир – женился на женщине старше себя, но она была хорошей хозяйкой, сидела дома, штопала носки, чулки, перчатки…

Однажды Илона на выставке увидела некий портрет провинциального художника: некий странный субъект в костюме елизаветинской эпохи…А ещё молодую Пьету, такую сморщенную, как яблочко осенью. На руках Пьета держала огромного пушистого кота. У него были добрые ласковые зелёного цвета глаза. У Пьеты тоже были такие же – чуть навыкате, изумрудные с огромными чёрного цвета зрачками. Лицо у Пьеты совершенно русское-русское, чрезвычайно русское. Бант на шее. Кончики чепчики белеют на затылке. Сразу видно – она женщина любимая. Вот вся от пяток до затылка.

– Илона, ты спишь? – Угольников плотнее прижался к ней, прилип рукой где-то в районе декольте.

– Нет. Я вспоминаю…

Илоне не хотелось открывать глаза. Усталость этих трёх дней путешествия сказались на самочувствии, какая-то странная простуда не то грипп, не то ангина навалилась. Хельсинки зимой – это нечто болезненное и сопливое. Никаких красот не удалось рассмотреть, всё бегом-бегом, то одно, то другое, то третье. То нацист заболевший, то картины не пристроенные, то испуганная Олива с оленьими глазами и кошачьей поступью. А тут ещё внезапно влюблённый женатый Угольников с поглаживаниями, пощупываниями. похлопываниями, пощипываниями, пошёптываниями, что он так торопится? Как будто все пьесы закончились, все театры закрылись, а Шекспир действительно умер!

– Вот приедем, пойдём в ресторан сходим? Ты какой любишь? Куда ты хочешь? – Угольников всё дальше просовывал свои длинные тонкие пальцы под кофточку.

– Не знаю…вот отчего-то вспомнился мне эпизод – сама не пойму мелькает в голове, вспомнилась незамысловатая немецкая пьеса. Водевиль. Секретарь посольства влюблённый безответно, и слышатся имена Джон, Орландо…мне кажется, что между Калининградом впоследствии туннель пророют, чтобы передвигаться из России в России. Не верю я в то, что вечно будет эта дружба, фройншафт между капиталистическими странами и нашими консервативными, неповоротливыми…так вот сидит такая секретарша, орешки грызёт из миндаля, сама румяная и дебелая…губки алые, щёки румяные. Бывает же.

В это время вдруг зазвонил сотовый телефон в кармане Угольникова. Это случилось так неожиданно, что Алексей вздрогнул и съёжился. Он резко вырвал руку из декольте Илоны и нажал на кнопку.

– Алло! Алло!

– Ты отчего не отвечаешь? – вопила жена благим матом. – Звоню. Звоню. А ты вне зоны.

– Что случилось, Катя-прекрасная? Я сейчас в отъезде…

Угольников не утруждался никогда тем, чтобы предупреждать о своих отъездах. Жена знала, что у него часто бывают командировки. В этот раз ему просто хотелось побыть без семьи. И в то же время найти Микулу-нациста.

– Ты когда вернёшься? Говори! – голос у жены был разгневанным. Она рвала и метала, как говорят в народе.

– Скоро. Я уже границу пересёк.

Угольников немного растерялся, жена никогда с ним не говорила в таком тоне.

– Меня кладут в больницу. А ты и в ус не дуешь!

Тут Угольников прямо-таки взорвался:

– А я что гулять пошёл? Налево? Или направо? Может прямо? Я по делу ездил! У меня дед Николай нуждается в моей защите! Ты что забыла про этого Гунько? Я тебе рассказывал!

На полуслове связь снова прервалась. Это выглядело, словно Угольников бросил трубку в гневе. Нет, так не пойдёт! Он написал смс-ку и отправил жене: «Катя-прекрасная, мы уже возвращаемся: я и весь автобус экскурсантов. Так только смогу, то позвоню. Думаю, к вечеру буду дома…» И тут Угольников понял: с Илоной облом! Не успеет! Это как в стихе: Пирожков вынужден бежать. Лететь. Спешить, на корабле в Архангельск плыть, становиться Орландо, продавать картины, пить боржом, петь соло, надевать английский фрак. Вот так…

 

Что же было дальше?

Ничего.

Милая Илона умчит к себе. К сыну Ёжику. Забудет Угольникова. Туманный Хельсинки. Пьету. Художника на остановке перед границей. Забудет Оливу, Арни, Вето, снег, мощёный бульвар, магазины с их тупой распродажей, такси, беготню по улицам, сидение на скамье возле больны…

Он позвонит, она ответит: Нет! И её глаза будут орать: да! Но он их не увидит. Не сможет поцеловать. Не сможет обнять Илону. Она будет стоять одна в поле, как берёза. Будет лить слёзы, которые будут превращаться в сосульки…

– Возьми мой номер телефона…запиши его! – Угольников достал авторучку.

– Хорошо! – кивнула Илона и стала искать клочок бумаги. Ах, нет, это билетик, это чек, по которому я покупала костюм, это проездной, это контрамарка. Вот салфетка бархатная, розовая, с цветочками! Пиши, Алёша Угольников, что хочешь. Всё пиши. Или скажи. Я запомню. У меня память стопроцентная!

– Жена заболела! – опустив глаза, сказал Угольников. – Просит меня поторопиться в ультимативной форме.

От него пахло разлукой.

Илона хорошо знала этот горький, рябиновый запах. Вот есть рядом человек. И вот его нет. Умчался по своим неотложным делам, в свою жизнь. В свой дом, где кухня, телевизор, спальня, работа, тёща, соседи, дача, работа, усталость, заработок, премия, начальник. И дед Николай! Грозный такой: ты отомстил? Ты плюнул в лицо Гунько? Ты съел его ухо? Ты вырвал гортань? Нет? Как нет! Отчего? Ах, в госпиталь лёг этот старикан, ушёл от мести, нашёл способ драпануть? Так же, как через сугробы лез, полз, извивался, пробирался, прятался, сидел в засаде, в подвале валялся, чуть лапы не отморозил, так боялся возмездия. А убивать не боялся, карать не боялся, невинных детей мучать не боялся? Бандеровец хренов!

– Обещаю, клянусь, Илона! Как только ты позвонишь, то я примчусь к тебе в любой конец города! В любое время! – Угольников сжал кулаки. – Но сейчас сегодня никак! Я – человек слова. И дела.

– Алексей, я поняла. Зачем ты так переживаешь? Пусть будет так, как есть. Дружба – это самое лучшее, что может случиться с человеком, ведь мы так сдружились, так провели время хорошо. Помогли этому несчастному Муиловичу, сходили в музей, познакомились с людьми. Я очень рада! – Илона говорила спокойно, но глаза…глаза… казалось, что они волнуются и вздыхают, переживают и трепещут, радуются и печалятся, успокаивают и переживают.

– Я разглядел тебя…сначала, признаюсь, когда увидел, то подумал: отчего такая тяжёлая шуба, шапка норковая надета, к чему это? А сейчас подумал, это так элегантно! И в такой одежде можно хоть на край земли…и мне кажется, у меня жизнь как-то поменялась. Я был до этого разгильдяем, не задумывался о своих земных поступках. Всё сводилось к зарабатыванию денег. К выживанию. Словно земное побороло духовное. И тут вдруг ты – и Пьета. И столько сразу смыслов появилось! А то, что Гунько не удалось достать, так ничего, жизнь она такая – даже при последнем часе найдёт и плюнет сама в подлое нацистское лицо! Верю!

И все вернулись домой.

Все просто вернулись домой.

Так было надо, чтобы все вернулись домой!

Лишь Угольников, словно не вернулся домой.

Пришёл, сел и не вернулся.

И жену уже отправил в больницу.

И с сыном сел уроки делать.

И с тёщей чай попил.

И в парке погулял.

И в магазин сходил.

И на работу вовремя пришёл.

Но домой словно не вернулся.

Не вернулся и всё тут.

И снег пошёл, сказал: иди.

Угольников шёл, пришёл, сел, умылся, побрился, поужинал, выпил вина, лёг в свою кровать.

Но не вернулся.

Телевизор посмотрел, ну там 60 минут, Соловьёв-лайф, чай попил, яблоко съел, свет выключил, уснул, жене передачу отнёс, снова сына в школу отвёл.

Но не вернулся.

Прошла неделя.

Не вернулся.

Прошёл месяц.

Бесполезно!

Жена спрашивает: что с тобой, Угольников? А он слышит. И понимает: не вернулся.

Тёща уговаривает: не заболел ли? Тесть зовёт в шашки поиграть. Сосед приглашает в гараж пива поить, секретарша попой виляет. Нет. Не вернулся.

Колокольчик позвонил, динь-динь, трамвай мимо проехал, чуть не задел капот, нет, не вернулся. Луна закипела на небе. Ситцевая, шёлковая, шерстяная, жёлтая, розовая. Солнце воспарило, звёзды высыпали. Войны начались. И закончились.

Снова секретарша подошла. Улыбнулась. Задом повиляла. Начальник отругал. Собака взвыла. Кот пропал. Сын заплакал. Жена выздоровела.

– Лучше бы ты вообще не болела! И не позвонила мне в неурочный час!

– Я жена – Катя-красавица. Имею право!

Ага…

Скажите, как вернуться? Как снова полюбить эту жизнь? Пиво, собаку, футбол, гараж, шашлыки?

– Сходи к психиатру! – посоветовал сосед.

– Выпей валерьянки! – сказала тёща.

– Махни рюмку коньяка…

– Дёрни бокал шампанского.

И Угольников пошёл с соседом в гараж, там они хорошенько напились. Потеряли ключи. Нашли банку с огурцами. Хорошенько закусили. Утром мутило, и болел живот.

– Напиши отчёт! – сказал начальник. Написал.

– Выпишите премию, – попросила секретарша.

– За что? – спросил Угольников.

– Ну не знаю…

– И я не знаю.

– Где ты пропадал? – возмутилась жена.

– На работе!

– Такое впечатление, что ты не вернулся!

Ага. Не вернулся… А ведь прошло уже полгода.

Ага. Полгода.

Взял книгу прочёл: К пристани «Бухты благополучия» подошёл теплоход «Глеб Бокий», из окон Кримкова был виден пригорок, как раз для такого случая.

Пригорок, пригорок, страна Соловецкая, скажи, расскажи, ты же видел всю правду,

как мальчик четырнадцати лет беседовал, «а был ли тот мальчик» примкнувший к отряду?

Но вы провалили, писатель, задание, приехали в кепке, одевшись, как в праздник.

(Терпеть не могу либеральных заранее, терпеть не могу демократов стоглазых…)

Люблю, если мученик также, как Горький! Люблю, когда пишет он про Короленко,

люблю, когда очерк такой – томный, волглый и чудаковатый маленько!

Мне страшно одно: то, что Горький уйдёт вдруг, уедет с высокого – с башню – пригорка.

Он видел рожденье от схваток до потуг, вот это писатель, вот это наш Горький!

Как после искать нам такого, как Горький? Как после взывать нам к нему: «Отче-Горький!»

Как после воспеть, ах, вы батя-наш Горький. Так близко быть к власти, пройти через створки.

Пойди, поищи ты такого же тоже красивей, могучей, столетней, моложе.

Он ехал и ехал. Он шёл по Приволжью, он памятником встал гранитным с подножьем.

Пальто трепыхается складками кожи, один встал за всех под метели и дождик.

Мой Горький – не камень. Идём же, идём же!

По синей дороге, сбивая в мозоли, все сорок сапог мы сносили до воя,

сорвали свои каблуки напрочь, втайне, как Горький, и мы провалили заданье!

Нам солоно надо, а мы сладко жили, к двенадцати, еле проснувшись, вставали,

ленивые – мы! Пахнет сеном затылок писательства нашего, кто в белом зале!

По клеверам, мятам иди! Это просто. Глаза сине-карие. Отсвет в них взрослый.

И если бы дали такое заданье, его провалила я тоже бы, знаю.

Да, да, Соловки – это горько и плохо, да, да, Соловки – это грубо и мерзко.

Так было. Такая сквозила эпоха: наивное, грешное, жесткое тесто.

Но многое я отдала бы, чтоб снова, хотя бы на месяц вернулся к нам Сталин,

ввалился бы, топая в пол, сапогами:

– Я вам говорил! Провалили заданье?

Тогда в Соловки вас. И будьте здоровы.

И всё бы затмилось. И всё б почернело. А был ли он, мальчик?

Нет тела, нет дела.

И снова, и снова идти нам, идти, нам всем, провалившим заданье, сюда вот в эти коварнейшие Соловки, вот в эти страшенные нам Соловки, где хлеб со червями, где с гнилью вода.

Где мёрзнуть: одежд не хватает для тела. Где пухнуть от голода. Да вшей кормить.

Мы были – кем были. Мы зрели, кем зрело. Сплочённым народом – Людьми!

Из этих сараев, из этих лабазов, из Пушкиных, Лермонтовых, из Тарасов,

солильни, пластальни, пекарни, кожевни, мы стали, кем стали,

желали, хотели.

А Горький, а Горький из меди и ткани, но всё ж навсегда не исполнил заданье.

А дерево, что пораскинуло ветви, качаю я ствол, ах, ответь мне, ответь мне!

С чего так рябиново мне и так горько? И где же тот мальчик, где Горький?

Иду я с Еленою –свет-Николавной. Мы ссорились раньше. Теперь всё исправно.

И мы провалили с ней тоже заданье, ей голову я обхватила руками,

снега не упали, но больно заранье,

дожди не свались, нет камня на камне, мы с ней провалили своё же заданье…

Ах, дитятко, солнышко, может, спасём мы хотя бы мальчишку? А был ли он – мальчик?

Ужели схоронен под этой сосёнкой? Под ёлкой, где солнце и где одуванчик?

Кричу – он не слышит.

Ору – он не слышит.

Трясу я осину – она еле дышит.

И тоже не слышат – ни груши, ни вишни. Я ногти срываю до сизых болячек.

– Услышь меня, Горький!

Услышь синеокий!

Не слышит. Не слышит. Не слышит, не слышит! Качни что ли веткой, надежду хоть дай мне,

ворону, что села на ветку, устало сгони, отпугни, чтоб она упорхала, да ягоды скинь вниз на сумрак подталый,

песчинку, листок…

Намекни хоть следами, что не провалила я нынче заданье…

Прочёл и заплакал. Слёзы текли по подбородку. Кто-то дёрнул за рукав: Угольников? Да!

Слёзы потекли ещё сильнее…

Вернись!

Вернись!

Не получается.

Все задания были провалены. И последнее тоже.

– Что с тобой? «Ты сам не свой?» —каждый вечер спрашивала Катя-прекрасная.

– Не свой? А чей я?

– Лучше бы я тебе не звонила, когда ты ехал в автобусе. Вот ехал бы и ехал. Может быть, приехал домой бы? А теперь ты словно завис!

– Да…

– Развисни, Угольников! Вернись.

А Угольников не может. У него не получается…И лишь в глазах мелькает видение – скорбная Пьета. Растущая Пьета. Любящая Пьета. Восходящая Пьета.

И наворачиваются слёзы.

Ты же хотела их видеть слёзы мои, да? Тогда смотри, как я изнемогаю. Как кричу. Как взываю. Это походило на бессилье. Растущее с каждым днём. Лишь книги успокаивали. Чтение придавало силы. Ибо согласно сюжетам у других было ещё хуже, чем у Угольникова!

8.

Илона сильно устала. Но была довольна поездкой. Хотелось бы отдохнуть, но не получалось, то сын приболел, то муж. Про Угольникова вспоминала изредка и так ненавязчиво, мягко. Как звук свирели. Как дорога до метро. Как падение жёлтого осеннего листа. Сначала листик кружится, протягивает свою пятерню, уносимый ветром, сын шагает с уроков со скрипочкой. Пальцы у него мёрзнут, но он не может согреть их, иначе выронит скрипку. Заходим в школу, снимаем пальто, вешаем их на скрипучие крючки. Пахнет краской, щами из кислой молочной капусты. Пахнет песнями про родину. И пахнет самой родиной. Листьями смородины.

Илоне часто снится школа: коридор, вход на второй этаж, большие двери. Отчего память такая цепкая?

Звонок от Оливы застал Илону врасплох. С чего это вдруг эта женщина с кошачьим взглядом решила вдруг позвонить? Речь была сбитая, через разговорник, половина текстом не понятна. Илона проводила сына в класс:

– Иди, Ёжик! Я буду ждать тебя внизу! – в школе Илоны был тоже такой узкий коридорчик перед кабинетом завуча.

Илона села в кресло, нащупала в сумочке книжонку: на нескольких страницах были фразы на финском языке. Зачем Илона носила эту брошюру в сумочке, отчего не вынула, остаётся загадкой. Может, хотела сохранить хрупкую связь, некое очарование от поездки, продлить волшебный миг? Или просто от небрежности?

Худые лопатки сына мелькнули в проёме… Милый!

Илона нашла нужные фразы на финском: «Ymmärsin kaiken. kiitos tarkkaavaisuudestanne.»

– Понимаете, – твердила Олива, – я не знала хорошие вы люди или нет! Поэтому солгала!

«Значит, плохим людям в Финляндии лгать можно? Лживая, глупая страна, укрывающая нацистов! А ведь Угольников приехал лишь затем, чтобы встретить этого Гунько. И вдруг такой облом!» – Илона терпеливо ждала, когда Олива выскажется.

– Понимаете, вы у меня, как талисман! – слова Оливы были сбивчивы. – От вас зависит моя судьба. И моя любовь к Арви!

Илона не совсем поняла: о чём речь? Но суть такова: эта кошка вцепилась в Арви и никак не хочет отцепиться. Арви любит только Турью. Но сестры нет. Уже нет. Или не было. Или не будет. Или есть, но где-то далеко. С Арви случилась неприятность, его чуть не увёл некий Джой-Турья. Но каждый раз, когда Олива слышит голос «этих русских», то Арви возвращается. Поэтому пришлось звонить Илоне. «Чушь какая-то…сказка…финская притча…»

– Олива! – произнесла Илона. – Звони, когда понадоблюсь! Я не против!

 

– Какая ты добрая. Все русы добрые! Все русы отзывчивые! Душа у вас красивая…мне это надо. Иначе не могу дышать даже! – призналась Олива.

– Хорошо…

– Илона, может, ты чего-то хочешь? Например, сувенир тебе прислать? Подарок?

– Олива! Нет, не надо. Лучше узнай у Вето про этюды Муиловича, которые мы с Угольниковым оставили у неё. Какова их судьба? Если сможешь…

– Да-да, я спрошу! Аnteeksi, Ilona! – что означало: извини, Илона!

Странный, странный разговор…

Новогодний! Точнее весенне-новогодний! Пора шить лёгкие платья из ситца. И идти на прогулку. Просто дышать этим кашляющим воздухом. Завернуться в тёплые пледы. И дышать. Как будто в мире нет войн. Несправедливости. Эпидемий. Горя. Нервов. Страсти. И более никогда не будет. И не надо.

Илона иногда чувствовала: Угольников думает о ней. Но она ему не звонила. Не видела смысла. И когда звонить? Когда муж чинит табуретку на кухне. Или когда ужинает? Или когда пилит лёгкие дощечки, достаёт шурупы и ввинчивает их в углы табурета? Строгает фанеру? Вот кончатся девяностые годы, наступит двадцать первый век, тогда можно будет перекинуться парой фраз! Эх, птица-Троечка, жизнь! Куда мчишься ты? Так и хочется воскликнуть по-Гоголевски. И ещё сказать – ох, уж эти смушки на шапке Ивана Никифоровича!

А времени стало в обрез: снова открыли музей и пригласили Илону подработать немного. Она согласилась: не вечно же в буфетчицах сидеть!

Родные сыновьи ключицы мелькнули возле раздевалки. Пора! А вот и его широкое лицо. Румянец. Улыбка. И скрипка в футлярчике.

Идём, мама!

Идём, сын!

Вечер. Надо спешить, готовить ужин, заваривать чай с лимоном и корицей. Затем проверить, как сделаны уроки, погладить школьную форму. Растопить камин. Вечер – это повод лечь в кровать, раскинуть руки, накрыться одеялом, поцеловать муж и заснуть.

Когда на работе предложили сходить на концерт, то Илона попросила два билета – для себя и сына. Мужу внушила, что лучше остаться дома, приготовить ужин. Да и не любил муж, как он говорил «ваше искусство»! Лучше время уделить для зарабатывания денег, смастерить ещё пару табуреток на продажу! Тоже мне художники, подельщики, какой от вас приплод? Какая выгода?

Илона прижала к груди сына. Обняла. Ей было непонятно, как можно отправить своё дитя далеко от себя. Отпустить…Илона в такую минуту припоминала притчу о пастухе, у которого были в наличии три овечки, по ночам они согревали его от холода, прижимаясь своими тёплыми кудрявыми боками к его телу, летом они давали столько пуха на продажу, что на вырученные марки, можно было купить пропитание. Осенью, когда шли непрерывные дожди, пастух укрывался в дощатом доме, а овцы обступали его, не давая проникнуть холодному ветру. Но вдруг пастуху захотелось чего-то большего, иного, он продал овец и на вырученные деньги отправился в путешествие за Золотым руном, за неким, условным богатством. По пути ему попадали хорошие и плохие люди, иногда пастуху приходилось подрабатывать на тяжёлых работах. И вдруг его настигла удача, он обзавёлся большим стадом, хорошим домом. Пастух вспоминал о своей матери, ему хотелось отправить ей немного денег, но он откладывал это благородное дело со дня на день. Когда он наконец-то собрался – положил в сундук красивые шали и накидки, перстни, бусы, попросил знакомых довести поклажу, то до него дошли слухи, что его дорогая мать умерла от бедности и недоедания, от холода и одиночества. Вскоре пастух истово влюбился, но отец возлюбленной был категорически против женитьбы, потребовалось продать весь товар, дом, стадо, чтобы вымолить разрешение на помолвку. Но снова неудача! Налетели враги и отобрали всё, что было у тестя, а невесту похитили и увезли в неизвестном направлении. Там на ней силой женился богатый финский парень, принц Северный. И родились у них трое сыновей – большого роста, воинственного накала. Пастух вынужден был вернуться обратно в своё поселение. По дороге к нему прибились три ничейные овечки, которых он пригнал в своё прежнее ветхое, полуразвалившееся жилище. И снова эти овечки, по ночам согревали его от холода, прижимаясь своими тёплыми кудрявыми боками к его телу, летом они давали столько пуха на продажу, что на вырученные марки, можно было купить пропитание. Осенью, когда шли непрерывные дожди, пастух укрывался в дощатом доме, а овцы обступали его, не давая проникнуть холодному ветру.

Когда Илона и сын возвращались назад, то зашли в кафе перекусить. На столе они обнаружили тетрадь. Илона несколько раз спрашивала официантов, чья это вещь? Но они только пожимали плечами. А когда Илона с сыном вышли, поужинав, из кафе, то один из официантов догнал их на остановке автобуса и, окликнув, сказал:

– Это ваша тетрадка! Возьмите её. И более не теряйте!

– Это не наша! Клянусь вам! – Илона схватила официанта за рукав. – Она лежала на столе до нашего прихода! Мы сели туда потому, что все места в кафе были заняты. А сын очень хотел что-нибудь сладкого!

– Да! – кивнул Ёжик. – Честно!

– Не морочьте мне голову! Иначе я вызову полицию! Берите и идите, пожалуйста! – Официант, ёжась от ветра, вернулся в кафе.

– Что делать?

– Как что? Давай, Ёжик, попробуем найти хозяина это вещи! Например, дадим объявление в соцсетях!

– Может, попросту выкинем на помойку? Там какая-то ерунда написана. Чей-то дневник. Или рассказ.

– Скорее всего, исповедь. Или чья-то обида. Или мольба. Поиски справедливости.

– А разве справедливость надо искать?

– Кому как…

Уклончиво ответила Илона, решив, что сейчас спорить с официантами бесполезно, да и поздно уже. Но завтра или тогда, когда будет время, обязательно найдётся хозяин этой белиберды.

Дома пахло тушёной курицей и чаем с корицей. Муж. Сын. Жена.

Гармония…

Тетрадные листы были наполовину вырваны, какие-то кусочки и клочки остались…

Илона подумала, что имя хозяина или хозяйки можно найти, если прочтёшь весь текст. И она решила – буду читать! Ибо выхода не было. Когда муж и Ёжик легли спать, Илона перебралась на диван в среднюю комнату, включила настольную лампу и приступила:

«…примирение невозможно. Чтобы я ни делала – всё бесполезно…это война. Это хамас, напавший, нарушивший границы, это радикализм какой-то. Иногда думаю, что означает выражение – «это другое»? Вот кажется, что теми же словами сказано, но мне всё время приходится оправдываться – это не так! Например, сочетание нерифмованной лирики и прозы старо, как мир, даже у Шекспира это есть. Хотя слово «даже» абсолютно не приемлемо. И вообще, что есть такое, когда себя считаешь основным, избранным, истинным, а другого – вторичным? Кто даёт такое право? Кто еси?»

Клочки чередовались с клочками. Некоторые страницы были вымараны грязью, словно тетрадь долгое время находилась где-то в чулане или на антресолях. И, вообще, как она вдруг наполовину разорванная оказалась на в тёплом и уютном кафе? Кто-то ведь её туда принёс. Положил…

Илона решила, что склеит некоторые части, переплетёт страницы. А там, авось, хозяин найдётся сам собой. Ну не тащить чужой дневник обратно в кафе?

«…его руки были мягкими. Я не ощущала своего веса, я просто была…

…хорошо. Я уступаю пальму первенства. Ты – всё. Я – ничто. Какой смысл бороться, доказывать? Я – провинциальная, деревенская, полуграмотная, допотопная, лапотная, пусть так! Поклон тебе, Боря, поклон! Да хоть все пусть говорят, что – талантишко маловат, жилки синенькие не крепкие, нет оси, стержня. А ты ого-го! Прёшь, как мерин, тебя не догнать! Ну и пряди свою кудель, Боря! Такую сизую, рыжую, пёструю кудель! Рыжая Алла, что сторожит сцену, тоже пусть прядёт кудель свою – тонкую! У неё грубые мозолистые пальцы, ногти стрижены под ноль, и пусть женщина горбоносая в клетчатом платке тоже прядёт кудель свою. И скользкая пусть сучится шерстяная нитка. Ибо все мы лишь тени перед тем пастухом, что проходит мимо нас. Проходит и не знает, что ему придётся возвращаться к своим овцам. К детям овец своих. Какой смысл терзаться, уходить в поиски. Ибо всё – только поиск. Боря, ты тоже поиск, твоя книга поиск себя. То есть меня. Ибо, Боря, есть ещё люди. И не ври себе, что шибко талантлив. Ибо талант не твой. А небесный. Захочет небо и отберёт. И останется лишь былинное многоточие. Фразы тоже будут, но они пусты, они не наполнены ничем, кроме звуков отголоска мысли. Что останется? То первое, что ты произнёс. Оно, как неизменное, сокровенное слово «мама», как первый шаг, как первый раз в первый класс… А что я? Я – поиск. Вечный поиск. И я раскроюсь. Взойду на гору и полечу…горлицей! Я уже вся истерзалась. Сначала мне мою никчёмность родители доказывали – ты должна учиться, постигать, лезть вверх. Затем муж кричал – белая ворона, будь, как все. Затем ты, Боря, моей души обманчивая цель. Хочешь, брошу всё и стану швеёй? Я хорошо шью. Или стану кухаркой? Я вкусно готовлю плов. Пирожки жарю. Шаньги с творогом и маслом. Сначала кладу тесто, раскатываю на дощечке, добавляю муки овсяной, кисельной, затем режу на дольки, кладу туда мягкий, что шёлк молочный коктейль. Глядят из детства фигурки слоников на комоде. Раньше у всех были эти индийские слоники! Шесть штук! У тебя был любимый слоник, Боря? Они шагали по салфетки, вязаной из простых советских ниток. Пряжа…пряжа… у тебя, Боря, такие разноцветные глаза! Радужки зашкаливают, зрачки, как мячики…Береги своего сына. От наркомании. Не заметишь, как он начнёт употреблять. И ты – родитель, должен пройти через все муки ада. Ты будешь думать – за что? Отчего это у меня случилось? Как излечить сына от наркомании? Где взять такую лечебницу с докторами, с медсёстрами. И чтобы недорого. И эффективно. Кто наркотики принёс? Штаты. Они давно хотели здесь торговать наркотой. И соседка вослед тебе будет кричать – твой сын наркоша. И тебя чуть паралич не схватит. А потом ты заболеешь. Начнёшь сходить с ума от горя. Сползать соплёй по стене. Лить слёзы, отирая из грязной салфетки.

Рейтинг@Mail.ru