bannerbannerbanner
полная версияПьета из Азии

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Пьета из Азии

Илона услышала:

– Missä kaupungin keskusta on?

Что означало мне надо доехать до старого города. В центр.

Они сели в такси. И тут вдруг Илону прорвало:

– Слушай, Лёша, не хочу с тобой спорить, но давай я тебе разъясню кое-что. Раньше я работала экскурсоводом. Это теперь работаю в буфете музея, который превратился в торговый центр. Так вот в Карелии было четырнадцать концлагерей, где было помещено двадцать четыре тысячи человек, там жили женщины и дети тоже. Это ужасно! Вермахт, СС, вся эта Галичина, Саласпилс бедненький…Финны не гнушались Третьего Рейха. И ни один из них не выдаст преступников нацистских, сколько бы ни бродили по улицам Хельсинки. Здесь считается: репарации выплачены, хватит бередить раны. Как-то я ездила в Военный музей Карельского перешейка, там видела пресловутый портсигар (его показывают всем экскурсантам), который сделал советский военнопленный Тимофей Ткалич из лагеря в Лохье для финского лейтенанта, обменяв на хлеб: так тогда поступали многие. Его убили выстрелом в затылок за две недели до освобождения лагеря. Была даже казнь. Выборг номер шесть – страшное место, обагрённое кровью. В лагере Наараярви в южной части Финляндии содержалось 10 000 советских военнопленных или около того, кто б их считал! Они ж русские! Так вот – почти две тысячи умерли с голода, от холода, от болезней. Вот спроси, отчего финны не выдадут преступников, издевающихся над узниками концлагеря? Все лишь пожимают плечами. Президент этой страны, где мы сейчас разъезжаем на такси, отделался вежливым кивком. А вот деревья, где были люди, посажены вновь в тех местах, где текла кровь. Мне повезло: мои родные, кто воевал, все живы. Мои родные, кто работал в тылу, простые люди. Бабки, тётки. А что происходит сейчас, ты думал? Это способ замолчать. Вежливо отстраниться от расследований. Вроде как неудобно. Вроде как надо налаживать дружбу всех пролетариев. И знаешь, что я тебе скажу: все равно это прорвётся. Всё закончится, мы не будем ездить сюда в скором будущем. Лет через двадцать. Ибо всё равно ментально финны – отчасти нормандцы, и у них в крови на русских идти войной. Любой – экономической, интеллектуальной, электронной. Смотри, как у нас в России быстро разрушаются основы. Заводы. Фабрики. Скоро музеи закроют и библиотеки. На нас нашлют беды, мор, болезни. Вот увидишь!

Угольников с интересом смотрел на Илону. Очень интеллектуальная барышня. Начитанная. Милая.

– Тебе бы в Госдуме работать! – парировал Угольников.

Такси остановилась возле площади. Таксист показал жестами, что дальше нельзя ехать.

Угольников расплатился. Но также жестами попросил таксиста никуда не уезжать, пообещав, что он и Илона вернутся через пару часов. Таксист кивнул.

– Ты уверен, что тебя дождётся этот горячий финский парень? Что не обманет?

– Я захватил разговорник. Прорвёмся, Илоночка!

– А ты знаешь, что в Контула, Мюллюпуро, Меллунмяки, Вуоосаари, Тиккурила, Хакунила, Койвукуля, Корсо, Мюрмяки, Мартинлааксо ночью ходить не рекомендуют?

– Это Эспоон кескус. И это не Вантаа. Днём здесь красиво. И ночью нормально. Сейчас ещё вечер.

– Что ты ищешь? Кого? И отчего не поинтересовался в консульстве о том человеке, которого ищешь?

– Я интересовался. В Москве мне ответили, что мир, дружба, жвачка. Бесполезно швыряться в архивах. Ныть. И что мой дед погиб от рук банды Микулы Гунько.

– Значит, ты ищешь этого Микулу? Но ему наверняка уже лет шестьдесят.

– Нет, семьдесят два.

– Что ты ему скажешь?

– Надо сначала найти…

– Ты знаешь адрес?

– Примерено…

Они блуждали часа два. На ломаном английском Угольников спрашивал у редких прохожих, как пройти в нужном направлении. Вскоре улицы совершенно опустели. Ни одного прохожего. Дом, на который указала одна из женщин, наверняка консьержка, выглядел презентабельно. Войти внутрь не представляло возможности. Двор широкий, но скамейки узкие, окна длинные, без света и словно без тепла.

Они сели на лавочку. Угольников прижал к себе Илону. Они сидели около тридцати минут в каком-то оцепенении.

– Вот бы вышел твой старик. Сам. Просто взял бы да вышел! Ты мысленно посылай сигналы. Думай: Иди сюда, гад. Иди сволочь!

– Илона, ты живёшь интуицией, приметами, наблюдениями. И у тебя прекрасно получается существовать в этом мире. Была экскурсоводом и перешла работать в буфет. Приспособилась. Оставила дитя матери, поехала. Я тебя позвал, пошла. Рыбка моя!

– Ты шутишь? Позвал…ага… ты почти двое суток околачиваешься возле меня. Ты сам словно приманил. Я же вижу! И я сама ничего не просила. Заметь! – Илона сделал вид, что обижена. Но глаза кричали: давай, действуй! Не медли! Я здесь. Я почти твоя. Я готова. И я точно – рыбка. Твоя рыбка!

Угольников погладил Илону по щеке, чмокнул в напомаженный рот.

– Ещё посидим и пойдём. Мы с тобой выглядим очень интересно: двое классных людей. Сидят воркуют. Нормально.

– Нет. Не нормально. В Финляндии воркуют в кафе. За барной стойкой. А не на мёрзлой лавочке возле нацистского подъезда. И какие тут узкие наличники, неудобные лестницы. И неуютные дворики.

В это время к дому подъехала «Скорая» помощь. Из подъезда вынесли носилки с больным стариком. Сморщенное лицо больного было сужено в стон. К призыву о помощи. «Вмiраю…» – шептал он на украинском.

– А вот и твой пациент…

Илона крепко сжала руку Угольникова.

Раздались голоса врачей. Это означало: вези больного в госпиталь для ветеранов войны.

Когда машина «Скорой» помощи скрылась за поворотом, Илона и Угольников как по команде встали со скамейки. Переглянулись и пошли в сторону, где была машина такси.

Илона не вышла на ужин. Угольников покаялся, что не спросил номер её телефона, чтобы пригласить в ресторан. Он был так растерян увиденным, что всю дорогу в гостиницу молчал, а Илона что-то щебетала про ох, уж этот город. Этот хвалёный финский рай. Этот мрачный мираж. И что человек предполагает, но обстоятельства сильнее его. Отель Kämp, основанный в 1887 году, как гранд-отель, сиял огнями, он был ими просто залит. Напротив находился парк Эспланада. И Угольников подумал, что надо было пригласить Илону в этот парк. Но женщина появилась только на завтрак утром.

– Илоночка! Рыбка! Ты не обиделась на меня? – Угольников подошёл к женщине, извиняясь.

– Нет.

– Ты что будешь есть?

– Всё.

На Илоне был надет облегающий свитер и короткая юбочка. Сапожки выглядели высушенными, подошву удалось залатать, купленным по дороге финским клеем, аналогом нашего момента.

– Каков план на сегодня? – Угольников поставил на столик несколько тарелок с кашей, запеканкой, омлетом, сыром.

– Экскурсия. Согласно расписанию мы едем смотреть дотсопримечательсти, – Илона мягко открывал рот, откусывая кусочки ветчины. – Кстати, что делать с натюрмортами, которые находятся у тебя?

– Ой, я совсем забыл про это! – признался Угольников. – Думаю, что надо их вернуть хозяину.

– Нет. Это неверно, – снова возразила Илона. – Надо воспользоваться моментом и восстановить справедливость! Мы же русские люди, должны помогать страждущим.

– То есть, ещё один вечер приключенчества? Мы снова вызываем такси и едем передавать эти натюрморты в Галерею? Или музей, как хотел художник. Кстати, как его фамилия, ты запомнила?

– Да! – кивнула Илона. – Это Простаков Иван Муилович.

– Наконец-то я услышал заветное слово «да»! Откуда такая осведомлённость?

– Он приходил к нам в музей. Я помню этого человека. И там ему отказали. Директор сказала: мы занимаемся лишь раскрученными художниками.

– И что этот Муилович талантлив? Как Малевич?

– Лучше! – кивнула Илона.

И Угольников понял – не врёт. Ибо жесты и глаза говорили одинаковым языком. Всё напоминало в Илоне восхищение. Благоволение. Такой дух симметрии.

– Тогда, может, не поедем в парк? А сразу рванём в Галерею?

– Нет. Как говорится, оплачено…не люблю, если деньги на ветер.

Но экскурсия была скучной. Некий Калевала, памятник ему и куча странных слов о финском фольклоре.

– Ты читала его книги? – поинтересовался Угольников.

Илона ничего не ответила. Она любила слово «нет» и молчание. А когда её что-то задевало, она выдавала целую тираду слов.

Но Угольников прочёл по глазам: читала, знает, помнит. Смородиновый оттенок лучился, проникал. Ему захотелось её поцеловать. Угольников наклонил лицо и чмокнул Илону в щёку. Она не отстранилась. Он коснулся губ. Затем чмокнул в переносицу. И подумал: «Сегодня мы точно переспим…Курортный роман приближался с невероятной скоростью.»

Скорбная Пьета.

Поющая Пьета.

Верная Пьета.

Танцующая и молящаяся…

Илона напоминала Угольникову фарфоровую фигурку в витрине магазина. Он купил по дороге статуэтку и принёс в номер.

Затем шебарша бумагой достал этюды. Стал вглядываться.

На всех была Илона.

И называлась Пьетой. Матерью. Сестрой. Милосердием. Болью. Ужасом. Но не всегда было с Пьетой так. Она могла быть молодой, юной, могла быть младенцем. Старухой.

– Я не могу это продать!

Подумал Угольников. Просто не могу.

Пьета молилась на распятие сына, когда он ещё был у неё в чреве, толкался ножками, упирался головой; Пьета молилась на распятие сына, когда он сделал свой первый самостоятельный шаг. Когда потянулся ручками к солнцу, когда взял в руки первую игрушку, такую смешную погремушку-слоника. Пьета вязала ему носочки, поливала герань, Пьета выходила из тесной комнаты и давала лепёшки солдатам, идущим мимо её садика. Пьета шла с ведром к ручью, чтобы набрать воды. Пьета пела звонкую песню, и её голос достигал вершины гор; Пьета ходила учиться, Пьета была смышлёной. Пьета влюбилась и вышла замуж. Когда настал срок родин они с мужем шли по узкой тропе вверх в горы, им надо было до полночи попасть в город. Схватки начались внезапно. Неожиданно заломило спину и пятна бурой крови мелким бисером высыпали на юбку, сшитую из простого холста. Муж заботливо приподнял любимую и посадил её верхом на ослика. «Скоро, скоро мы войдём в город, там попросим приюта у добрых людей, пригласим лекаря…» «Лекаря? – переспросила Пьета. – А разве его зовут не доктором? В каком веке мы сейчас, милый, Ося, Остап?»

 

Но им везде отказывали в ночлеге.

– Не могу, почтенный. У меня неожиданно нагрянули гости.

– Нет, уважаемый, мест нет. Жена больна. Дети в горячке…

– Переночевать? Ни за какие деньги! Самим спать негде, лежим вповалку на полу, застелив матрасами кухню.

– До утра? Вы с ума сошли? Даже во дворе в гамаке не получится. Тёща приехала, а с ней целая свита.

Но Пьета так побледнела, что Осип понял: надо где-то прилечь ей. Но не на площади же! Не на камнях! Он потянул ослика выше в горы, справа от дороги стоял небольшой сарай. Доски были наспех сколочены к балкам. Возле сарая бегали собаки, была привязана в стойле белого цвета лошадь. В сарае лежали ягнята, такие белые, что глаз не отвесть. Откуда, откуда эти смушки? Эти кудри? Эти локоны солнца? Словно кудри красавицы, которые рассыпались по плечам, под ногами журчали ручьи. Осип набрал воды в деревянный бочонок. Оба умылись.

– Пойду, покормлю на луг травой ослика…

– Да. Иди.

Пьета прилегла на соломенный матрас, под голову положила кофтёнку, закрыла глаза. Сначала её сморило, и она задремала. Но затем резко приподнялась от боли в животе. «Началось, это потуги. Надо дышать, глубоко вбирать воздух и медленно выдыхать его. Как пахнет хлебом, васильками, радугой…» В этот момент вернулся Осип. Он оставил осла привязанным возле жеребенка. Принёс воды, отёр Пьете лоб, сам вымыл руки и сполоснул юбку, по которой разъезжалось пятно крови. Накрыл Пьету одеялом из верблюжьих очёсов. Невыносимая нежность и страх овладевали его душой. Он целовал Пьете руки и шептал разные нежности, такие сладкие мимимишки, рисовал сердечки ногтём на ладони.

Ребёночек показался весь сразу от головки до пяток. Плацента вышла спустя минуту. Осип взял ребёнка на руки. Дитя оказалось крепким, тяжеленьким на вид. Осип запеленал младенца в свою рубаху, личико малыша сияло. Синие глаза! Столько сини! Утонешь! Махонький мой!

– Красивый, как Бог! – выдохнул Осип, кладя младенца в корзину, на дно которой была уложена мягкая кошма.

– Да…

Через щели в досках сияла огромная, жёлтого цвета Вифлеемская звезда. Невероятное небесное светило…

Угольников перебирал этюды за этюдом:

– Пьета в старости.

– Пьета пьёт воду.

– Пьета едет на ослике.

– Пьета идёт по тропе.

– Пьета молится.

И везде ему мерещилось лицо Иоланты.

«Я брежу…» «Я невероятно схожу сума», «Я могу лишь стоять, как истукан и плакать…»

3.

Мы должны это сделать! Вспомни лицо Муиловича.

Но Угольников не помнил. Он словно потерял память. Лишь чёрный квадрат под кепкой. Лишь жалобный голос: «Что делать?» И какие-то отрывочные фразы: «На родине меня не ценят».

– Как будто тут возьмут и оценят! И бабла дадут. Так не бывает. Если ты пришёл из ниоткуда, то твоя дорога туда же. Всё в этом мире закономерно: ты исполняешь чей-то заказ в искусстве, литературе, живописи. Ты должен принадлежать к определённой группе, клану, обществу. Нет не зависимости. И не будет, – рассуждал Угольников.

– Слышу голос разума! – пошутила Илона. – Прочти, там записка…и адрес, куда предназначены эти шедевры.

– А ещё номер телефона для обратной связи. Позвоним?

– Какой смысл? – прагматично заметила Илона. – Муилович наверняка где-нибудь идёт по дороге пешком или добирается на попутках. А здесь указан домашний телефон. Какая-то Азия…

– Пьета из Азии. Азиатская мадонна.

– Давай передадим это всё, куда предназначено. Завтра уезжать. У нас всего 12 часов, чтобы исполнить волю гения.

Угольников обнял Иоланту за талию. Она была мягкая и одновременно упругая. В обществе, где главенствует похоть навряд ли слышно, как стучит сердце самой Пьеты.

«Скорая» ехала быстро. Старику успели сделать кардиограмму. Неровный почерк её можно было прочесть, как книгу. Врач, расшифровывающая ряд всплесков и зигзагов, чуть не упала в обморок: «убивали детей. Женщин. Стариков. За то, что они из страны Советов. Эстонская дивизия Ваффен-СС, карательный отряд "Нахтигаль", "Галичина" и тысячи невинных людей. Да, я Гунько – я палач…Ярослав имя моё. А Микула псевдоним. Я не жалел никого, люди цеплялись за траву ржавыми кулаками, умоляли не убивать их. За что? За что? Мы хотим жить! Рожать детей! Выращивать хлеб! Строить нашу родину по кирпичикам. Хотим справедливости! Радости! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Русские с финнами, чехи с американцами. Негры и якуты! Все равны!

Но автоматные очереди не умокали. Сто двадцать тысяч поляков, пятьсот тысяч русских, украинцев, белорусов, узбеков, тувинцев, татар, цыган, евреев. Тысячи голых, кровью вымазанных тел. Одежда была нужна живым немцам. Обувь. Кожа людей, зубы, ногти. А сами люди не нужны. Человек – как донор внутренних органов: почки, печень, сердце, голова, яичники. Какой там золотой миллиард? остаточно двести тысяч золотого сечения.

Христя Фриланд внучка коллаборациониста Михаила Хомяка. В гитлеровскую оккупацию он выпускал нацистскую газету «Краковские вести», а потом перебрался в Канаду. Несколько тысяч укрылось в Швеции, более тысячи в Финляндии…»

Врач выплеснула лекарство на пол.

Не стану спасать убийцу!

Но ты давала клятву!

И что?

Спаси этого человека.

Это не человек, это зверь.

Спаси, спаси, спаси…

Кардиограмма орала! Кардиограмма с её неровным почерком…

Врач опустила руки. Они не слушались. Шприц закатился под носилки. Рваные куски ленты разлетелись как снежные хлопья…

– Олива! Проснись!

Но врач «Скорой» помощи словно застыла, стала каменной, онемела. Она никак не могла сконцентрироваться на больном старике с фамилией Гунько. И Олива понимала: если она сейчас же не поднимет шприц, закатившийся под носилки, если она сейчас же не сделает инъекцию, то её просто уволят, вышвырнут наружу. И прощай! Мой номер 112, звоните! А в ответ: hyvästit! То есть прощай. И тысяча hyvästit, hyvästi,t hyvästit. То есть хивастит. Хива-стид. Стыд! Трясущимися руками Олива кое-как дотянулась до шприца, который был наполовину пуст. На иголку налипла пыль, мелкие частица грязи. Олива достала салфетку, протёрла шприц. А затем подумала: «Что я делаю? Это же антисанитария!»

А в ответ кардиограмма повторяла: Внук Гунько тоже станет нацистом, во Львове он будет совершать погромы, жечь людей в Одессе, убивать людей в Донецке. Он, как и его дед подвергнет пыткам и насилию целую группу русских солдат. Дольче солдат! Будут изобретены люди, умеющие убивать, специальная дивизия Галичина нового поколения, им введут чипы, дабы не было стыдно. Никакого стыда! Самое страшное – не человек. А его подобие, зверь человека, искусственный интеллект звероподобного душегуба.

«Может, открыть новую ампулу с лекарством. Распечатать другой шприц?» Но как Олива будет отчитываться за уже потраченную ампулу? Что она скажет? Что у неё затряслись руки? Тогда её обвинят в том, что она вчера выпивала алкоголь. И позавчера тоже. И это верно после того, как Оливу бросил Арви Антти, как она услышала это гневное – разлюбил тебя, Олива почти каждый день пила по стакану вина, сидя в баре, затем шла с первым попавшимся парнем, чтобы заглушить боль. Но боль не затухала. Вчера позвонила Турья, сестра, озабоченно поинтересовавшись: «Олива, я не могу до тебя дозвониться. У тебя всё в порядке? «О, да…просто много работы!», «Мы хотели с мужем тебя навестить…» «Зачем?» – вырвалось у Оливы. «Я беспокоюсь!» «Хорошо, Турья, я перезвоню завтра!» Но ни завтра, ни на следующий день Олива не перезвонила. Она ждала, когда наконец-то ей станет легче, хотя бы дышать.

Плевать! Олива втиснула иголку в синеющую руку нацистского ублюдка.

– Хай живёт!

Или не живёт? Уже неважно. Тех людей, которых убил этот гад, уже не воскресишь, а грех на душу брать не хочется. Да и выговор на работе Оливе не нужен. И увольняться тем более не хотелось.

Сегодняшний вечер у Оливы прошёл без выпивки. Она просто легла, как подкошенная на синий диванчик, закрыла глаза и содрогнулась от увиденного…

– Придётся принимать успокоительное…

Но кто-то выше смилостивился над Оливой и послал ей сон, где Арви обнимает и целует Оливу, шепчет что-то сладкое, конфетное, шоколадное…

На следующий день Арви Антти пришёл извиняться к Оливе. Он её встретил на лестнице по пути в лабораторию:

– Прости меня. Я нёс какую-то чушь! Я сволочь… у меня была мигрень. Да ещё этот разговор с матерью по поводу моих неудач. Что я неуч и лодырь.

– Арви…милый Арви…

Олива стояла в оцепенении.

– Ты простишь меня? Да? Я приду вечером. Приду?

Ей хотелось сказать – да. Только да. Но гордость не позволяла ничего ответить. Слёзы душили её…

– Не плачь, Олива! – Арви прижал женщину к своему телу. – Ты веришь мне? Я раскаиваюсь. Я более не позволю себе быть таким эгоистом. Невежеством. Железом. Дровосеком.

– Все финны такие…

Олива позволила поцеловать себя. Потрогать грудь. Пролезть пальчику Арви в трусики.

– О, о…ты такая влажная…

– Меня будут ругать. Здесь нельзя.

Арви отстранился. Отодвинулся. Нырнул в пролёт под лестницей.

– Вечером. Жди! – услышала Олива исчезающее эхо. «Но как быть с изменами? Рассказать Арви о них? Или не надо? Промолчать. Или рассказать через год? Через два? Молчать. Лучше молчать, врать, краснеть и снова лгать. Иначе Арви можно потерять навсегда. Но что потом? Что? Если Арви женится на ней, тоже молчать?» Внутренний голос подсказывал: «Это не измены. Это алкоголь и тоска. Тем более, что всегда было с презервативом, безопасно. Значит, ничего не было. Да и партнёров Олива помнила плохо…» «Но отчего вдруг такая радость? Какой ангел сжалился надо мной? Ага…эта кардиограмма…вот что! Теперь я должна кому-то поведать о зверствах Гунько. И поэтому мне ангел послал подарок: живи! Иначе в алкоголичку превратишься. А ты ещё нужна обществу, дурочка!»

Арви пришёл, когда уже стало совсем темно. Олива даже перестала ждать, подумала: это сон. Чудесный туман. Мираж. Дымок. И его губы, и его пальцы, его шёпот: ты влажная… Да, я влажная! Я жаждущая! Я возжигающая! Олива уснула. Тяжело, так с головой провалилась в омут. И когда Арви постучал в дверь потому, что звонка у Оливы не было в её махонькой квартирке, то женщина не сразу поняла, что происходит. Арви был слегка пьяным, от него пахло чем-то чужим и непонятным. Табак? Таблетка? Одеколон? Мыло?

Но размышлять было некогда. И не зачем. Олива была сонная. Разнеженная. Арви сходу плюхнулся в кровать, стал тискать и гладить Оливу. Голова кружилась, тело лежало распластанным. «Я скучал…Олива…» «Если ты снова так со мной поступишь, я не выживу!» – призналась она. «Это больно и это дико…»

Арви закурил. Раньше в кровати любимый не позволял себе ничего такого.

– Ты изменился…что с тобой? Ты…ты…стал что-то употреблять? – Олива запахнула тёплый халат. Квартира была холодная, плохо отапливаемая, дешёвенькая.

– Нет, Олива, просто я выпил пива.

– У тебя что-то произошло?

– Уволили…

Олива промолчала. Она понимала: если спрашивать за что, то будет глупо. В Финляндии любого могут выставить за дверь просто так без объяснений. Это капитализм, детка.

– Знаешь, Олива, ты первая женщина, которая не стала спрашивать – отчего, как, почему! За это я тебя обожаю. Мать разразилась тирадой, что я неудачник. Сестра сказала: ты всегда был рохлей. А ты просто обняла меня и дала то, что у тебя есть. Уют. Тепло. Тело. И больше у тебя нет ничего. Ты такая же не богатая, как и я. Хотя вкалываешь сутками в этой проклятой больнице.

Олива поднялась с кровати. Открыла холодильник, там стояло вино, был сыр и старые помидоры. «Ага…можно пожарить хлеб и сделать для Арви коктейль…он всё равно голоден, наверно! А-то, что помидоры слегка заветрили, то можно их просто полить маслом…и потушить с чесноком…»

– Сейчас приготовлю ужин.

Арви жевал молча. Он словно не замечал, что ел. Олива от вина отказалась, сославшись, что завтра рано вставать.

Они ещё долго целовались, валялись на полу, что-то шептали, покрывали друг друга нежным чмоканьем, говорили комплименты. Словно не было никакой ссоры. Измен. Боли. Были просто два человека, которые лежали нагими и беззащитными. Когда Олива заснула, прислонившись к Арви, то увидела снова кардиограмму Гунько, по которой, как на табло, пробегая, светились жуткие фразы: «Их тоже расстреляли. А они любили друг друга. Их имена Оля и Андрей!»

– Лучше бы этот старикан не выжил после инфаркта…

– Лучше бы он покаялся…

– Лучше бы отдал всё нажитое…всё украденное…всё-всё.

– Лучше бы сам себя сдал…

 

– Лучше бы пошёл сам под расстрел.

Но нацисты хотят жить. Долго. До ста лет. И носить в себе страшную зверскую тайну: Я упырь!

4

– Не помню, кажется, Муилович говорил о картинной галерее, вроде бы у него там какая-то договорённость имеется? – Угольников сжал ладонь в кулак.

– Скорее всего, это Художественный музей Атенеум. В Южном округе, Клууви, на Железнодорожной площади, дом два, – Илона достала из сумочки карту. – Это вот тут.

– Вряд ли там принимают этюды, – его лицо на время путешествия немного осунулось. Поблёкло. Хотелось чего-то лёгкого. Ненавязчивой любовной интриги. Но Илона была всерьёз озабочена делами. Она вроде бы притягивала к себе Угольникова и в тоже время медлила, раздумывая. «Ну, Илона, не будь такой тяжёлой…пора уже…лёгкий курортный романчик никому ещё не повредил!» – Алексей снова приобнял женщину за талию.

– Если не примут, то дадут совет, куда пристроить всё это! Кстати, неплохие вещи. – Илона не отстранилась, не мотнула головой, но её глаза чуть потемнели, зрачок округлился, а смородиновая роговица слегка затуманилась. «Как дама с собачкой У Чехова – хочу, но не могу решиться…»

– Едем?

– Едем!

Самое интересное, что этюды приняли на экспертизу.

И пообещали рассмотреть предложение. А дело было так: в музее сидела переводчица с финского на русский, такая милая, приветливая дама. Полная, с короткой стрижкой и смешными худыми почти птичьими ногами. Она дала свой личный номер телефона, обещала проследить за процессом. И, лишь прощаясь, назвала своё имя – Вето.

– Это значит, Света? Вита? Вера? – попытался уточнить Угольников.

– Нет. Вето. Я откликаюсь лишь на этот звук. На финский манер. – Птичьи ножки мелко зацокали по каменному полу. – Я позвоню вам…

Ветер. Ветер. На всём белом свете. Ветер. Ветер. Его не унять никому!

Оба одновременно решили, что успеют посетить ещё больницу, куда увезли упыря Гунько с инфарктом. И оба одновременно подумали, что лучше будет встретиться в их родном городе. И никуда не спешить. Что всё-всё, что начинается, должно пройти свои этапы от конфетно-букетного периода до глубокой страсти. И оба мягко друг на друга посмотрели. Угольникову показалось, что он умеет читать эти смородиновые, вишнёвые знаки миловидной женщины – очень начитанной и роскошно располагающей к себе. Как друг. Человек. Личность. И Угольников стал смотреть на Илону словно бережнее. Как на красивую хрустальную вазу. На редкий экземпляр.

Когда Олива увидела двух русских, входящих в вестибюль больницы, она сразу поняла: они хотят осведомиться о здоровье Микулы-Ярослава Гунько. Они не были родственниками. Но они были русскими. И они хотели знать правду. Ту истину, которую случайно узнала сама Олива. И ей стало страшно. Холодный пот выступил на лбу. Ещё только этого не хватало. Сегодня Оливе не хотелось никаких треволнений. Именно сегодня. Вот если бы эти русские пришли два дня тому назад. Неделю. Месяц. Когда Олива не хотела жить. Она бы всё рассказала этим русским. Как на духу. Выложила бы любую информацию. Кто вас интересует? Кто? Этот упырь? Нате! Держите – вот кардиограмма. Читайте! Плачьте! Орите! Рвите волосы на себе. Берите бомбу и стреляйте. Хоп! И нет Гунько!

"Нахтигаль" – дивизия, состоящая наполовину из украинцев. Пытали детей, издевались над военнопленными, заживо сжигали простых мирных людей. В эту дивизию шли добровольно. Описывать природу коллаборантции сложно. Как рассказывать откуда берутся черви, раковые опухоли, гнойники, маньяки. Иногда целый посёлок – коллаборант, он вырастал словно из-под земли, становился на строну немцев и вел себя хуже зверя. Отчего именно западная часть Украины этим недугом охвачена? Воздух, земля, камни, влажность – в чём причина истинная перехода человека в нелюдя, в вылюдя, недолюдя? Советская власть – это не сахар, не вата, не сухарик. Это власть с раскулачиванием, насаждением интересов – пролетарии всех стран объединяйтесь, это взывание к неким всевысшим целям – братства и единства. Как простому хуторянину понять Евангелие, если он полуграмотен, если его руки и плечи болят от работы на пана? И если у него много детей, а жизнь впроголодь. Как вообще верить некой власти москалей? Ибо известно, что москали – враги, пришедшие толковать о братьях, славянстве, жизни лучше и слаще. Враньё. Ибо известно, что москали всегда хитрее, изворотливее, то лошадь отберут, то муку с погреба вынудят отдать. Не хотим колхозов, обозов, ввозов. Хотим, чтобы москали ушли восвояси.

Творить зверства у западников в крови. От племенной жизни. От скудной почвы. От разбойничества. От жадности. От неурожаев. И прочих бед.

Не верим москалям!

В стройные ряды "Галичины" в 1943-м попал и 18-летний Ярослав Гунько. Он дал присягу Адольфу, прошёл обучение и пошёл зверствовать во имя украинства. Вышиванок, чубов, Вия, навок, упырей.

Ярослав Гунько в парламенте Канады.

Поляки всегда считали "Галичину" одним из самых зверских нацистских формирований за всю историю. Прикрываясь идеями создания независимого украинского государства, члены дивизии проводили кровавые этнические чистки во имя создания монолитного национального и культурно-религиозного социума. И единственным быстрым и эффективным способом избавиться от чужаков считали геноцид. В боестолкновениях карательные части впервые поучаствовали лишь летом 1944-го, нарвавшись на Красную Армию под Бродами. Неудивительно, что столкновение закончилось для укро-нацистов полным разгромом. Более 7 тысяч вояк-добровольцев «Галичины» погибли и попали в плен. А ещё в самом начале 1945-го года они боролись с партизанами Словении. В победном мае "Галичина" пятилась к австрийским Альпам, сдавшись американцам и англичанам.

Как известно, что Италия – колыбель нацизма, разросшегося по всей Европе, Финляндия не отставала в этом вопросе. Она приютила тысячи упырей. Канада более трёх тысяч, Америка и того больше. Так внуки и правнуки Гунько расползлись метастазами по всей Европе. Покажи татуировку СС и ты свободно можешь жить в Европе. Вообще богатую эту часть земли легко похитить могут те, у кого есть деньги. То есть белый бык с большим кошельком.

Как раз утром Оливе позвонила её одноклассница Вето и рассказала, что двое русских принесли в Галерею Атенеум несколько чудесных этюдов.

– Они восхитительны, Олива, поверь! – голос у Вето был звонким. Она любила искусство по-настоящему и самозабвенно.

– Зачем тебе это надо – связываться с русскими? – парировала Олива, надевая белый халат и заступая на работу. – Говорят, что эти люди опасны. У них сейчас сплошь мафия…

– Какая разница! Я говорю о невероятном чуде!

По-фински это звучало так: ihme, ihmeteko, voimateko!

– И всё-таки, какой смысл? Моя бабушка говорила, что у русских глаза на затылке, во рту волосы растут! А вместо рук – пистолеты! – Усмехнулась Олива.

– Звучит ободряюще! – попыталась пошутить Вето. – Как у тебя дела в личных вопросах!

– Нормально…

– Ой, кажется, я поняла, у тебя тоже – ihme, ihmeteko, voimateko и секс!

Поэтому, когда Олива увидела русских, она с любопытством начала их разглядывать. Нет, глаза на месте, волос в носу нет и руки нормальные. На женщине, вошедшей в вестибюль больницы, был надет модный костюм, волосы у неё вьющиеся, длинные. Мужчина был в хорошо выглаженном костюме. Оба вели себя культурно. Они попытались с помощью разговорника выяснить, в какую палату положили Гунько. Что-то острожно спрашивали, кивали, извинялись, улыбались.

Олива не выдержала, подошла к ним. Она при помощи жестов попросила посетителей выйти во двор на лужайку. Сама пообещала к ним присоединиться через полчаса. Дословно это звучало так: «Odota ulkona, tulen heti!»

– Хорошо! Тулен хети. Мы поняли! – посетители вышли и устроились на лавочке. Угольников, изнемогая от желания, гладил Илону по плечу, говорил ей комплименты, шептал на ушко всякие милые фразы. Слабый снежок копошился в небе. Илона улыбалась:

– Тулен хети. Смешная фраза…иногда мне хочется также сказать, Лёша, тулен хети…Иногда моё воображение замирает. И мне начинает казаться: отчего бы нет? Может, это судьба, а не тулен хети…по Чехову этого не следует делать. Ибо потом все будут страдать и дама с собачкой, и доктор тоже. И закончится это разводом. Распадом семей. И разочарованием.

Рейтинг@Mail.ru