
Полная версия:
Summer Bjorn Тишь
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Она поднимает голову за полвздоха до меня.
Поздно. Руки уже там.
Хруст. Горячее по пальцам.
И сквозь меня — вспышка, злая и яркая, во всю грудь. Не жалость и не страх. Праздник. Тело допело свою работу до последней ноты и празднует; я ему не мешаю.
Она оседает сразу, вся, без крика — крик тут всё равно не живёт. Стадо не кричит по своей — тут никто ни по кому не кричит. Некому и нечем; про это я знаю больше, чем помню.
Две другие уходят стелющимися прыжками, и я отпускаю их глазами: мне хватит одной. Жадничать я, может, ещё выучусь. Пока — хватит одной.
Старшая, уводя своих, оглядывается — один раз на лежащую, один на меня. Потом уводит.
Я понимаю её без перевода. Мы обе выбрали жизнь.
Сажусь над ней и жду.
Жду брезгливости. Той, которая полагается… кому полагается — не помню, но помню телом, что полагается: что к сырому и тёплому нельзя вот так, руками и сразу. Жду её, как ждут старшую, что сейчас войдёт и запретит.
Брезгливость не приходит. Приходит слюна — так, что сводит под языком, больно.
Ем.
Первый укус — и меня отпускает.
Оно тёплое. Ещё живое теплом — и это тепло идёт по мне сверху вниз, как первый глоток горячего в стужу, до самых пальцев. Солёное, густое, с медью; язык хватает этот вкус весь, жадно, и всё равно мало, и ещё. Я рву зубами, тороплюсь, глотаю почти не жуя, и с каждым куском дыра под рёбрами затягивается на палец, дрожь в руках унимается, мир перестаёт уплывать и встаёт твёрдо. Тело берёт своё и благодарит меня каждой жилой: да — вот — это — ещё. Три дня я не ела — и забыла, что еда бывает такая: не в живот идёт, а во всю меня разом, будто меня, по кускам растащенную, собирают обратно.
А на самом дне, под этой тёплой волной, шевелится тонкое и холодное: мне не противно — и вот это одно противно. Но оно далеко, и тихое, и его сносит. Голод громче. Голод сейчас громче всего, что во мне есть; а то немногое, что тише голода, подождёт до сытости.
В тот раз, в стыке, я не стала. Сказала: не сегодня.
В этот раз — ем.
✦ ✦ ✦Наевшись первым, злым голодом, я разделываю остальное — ножом.
Нож в руке лежит по-своему ловко, сам знает, где вести и где давить, и я больше не спрашиваю, чья это ловкость. Моя. Взяла — значит, моя. Режу неумело, но нож умный, а мясо терпеливое; учимся втроём.
Руки у меня красные по локоть.
Дома бы влетело.
Дома.
Слово раскрывается внутри — тихо, как тёплая дверь в зимнюю комнату, и за дверью что-то есть: большое, светлое, без лиц и без слов — тепло, много воды, запах хлебный и поверх него другой, которому я не помню имени, — одно сплошное «там хорошо». И в этом хорошо кто-то большой берёт меня на руки — меня, большую, и мне не тяжело и не совестно; руки тёплые, тяжёлые, знакомые каждой косточкой, несут меня туда, где светло, и голос над самой макушкой говорит надо мной ровное, доброе, и от него всё делается правильно. Слов я не слышу. Мне так хорошо, что я тянусь к этим рукам всей собой, стою над тушей с ножом и тянусь, и красные руки мои мне не мешают, ничего мне не мешает —
шорох.
Дверь захлопывается. Я возвращаюсь — и возвращаюсь не одна.
Их шестеро. Мелкие, ушлые, серо-бурые, полукругом в десяти шагах: стянулись на кровь, пока я стояла в своей тёплой двери. Сколько я в ней простояла — не знаю. Знаю, что здесь столько не стоят.
Вот, значит, цена этим дверям. Тут нельзя в двери. Тут можно только здесь.
Они читают меня так же, как я читала коз: смелый пробует, остальные ждут по нему. Расчёт у них простой и правильный: большая, одна, стоит столбом над едой — может, больная. Может, отдаст.
Не отдам.
Самый смелый делает ещё полшага. Я выпрямляюсь над тушей во весь свой рост, набираю воздуха — и говорю им. Без слов: нутром, низко, так, что у самой гудит в костях и мелко дрожит трава.
Я не знала, что так умею. Теперь знаю. Звук лежит там же, где голод, — под рёбрами, в самом главном месте. Хороший звук. Буду знать, где взять.
Шестеро решают, что им в другую сторону. Все разом, как те козы, — одним зверем.
Лучшее я забираю с собой: сколько унесу, столько моё. Часть — какую не унести и не бросить — прячу: заваливаю плоскими камнями в стороне, плотно, по-хозяйски. И, уже отойдя, вспоминаю вчерашнее правило — «не возвращайся» — и спорю с ним вслух:
— Это не Тишь дала. Это я себе оставила.
Посмотрим, чья возьмёт.
Остальное — им, пусть возвращаются и едят. Мне не жалко. У меня сегодня впервые есть из чего не жалеть.
А тёплые руки из двери всё держат меня за что-то внутри, и не отпускают, и я не знаю, чьи они и куда несли. Знаю одно: назад, к ним, ходу нет — там дверь, а в дверь тут нельзя, дверь стоит дорого. Назад нельзя. А вперёд — можно: туда, за белый край, куда ушли двое. Пусть руки тянут назад. Я пойду за двумя.
✦ ✦ ✦Вечером, под наклонным камнем, набив живот второй раз — впрок, как велит тело, — я делаю умное.
Беру кусок коры, плоский, светлый с изнанки, и царапаю ножом дорогу. Вот стык — сзади, за два дня. Вот ключ-предатель. Вот ложбина с козами. Вот этот камень. Значки простые, но мои; кора запоминает всё, что я ей даю, и мне спокойнее: теперь дорога лежит не только в моей голове.
С корой под рукой я даже позволяю себе полусон — не сон: сижу спиной к камню, ныряю под поверхность и выныриваю, ныряю и выныриваю, и каждый раз, вынырнув, говорю в темноту: Айра. Тут. Темнота отвечает тишиной. Договорились: она молчит, я — тут.
Долг сна во мне уже толстый, как зимняя одежда. Ничего. Тело сегодня сытое — тело потерпит.
Утром я разворачиваю кору, сверяюсь — и кора врёт.
Не кора. Земля.
Поворот, что вчера лежал за гнилой сосной, сегодня лежит перед ней. Овраг, который я обходила справа, перелёг влево, будто повернулся во сне. Ложбина с козами вовсе делась куда-то, а на её месте стоит редкий сухостой, которого вчера не было. Кора рисует то, что было. «Было» здесь не значит ничего.
Я сижу с корой на коленях и думаю — спокойно, сытая думаю лучше.
Дорогу здесь нельзя положить на кору. Дорогу здесь можно только держать — так, как я держу имя: в голове, вслух, за загривок. Вещи тут расползаются, стоит перестать на них смотреть. Значит, буду смотреть не переставая. Значит, буду звать их по именам — у чего есть имя, тому труднее притворяться.
Называю, вслух, по одному:
— Камень над лёжкой — Ночной.
Камень стоит, где стоит. Пока смотрю — стоит.
— Ключ с бородой — Чёрный. К тебе не хожу.
— Сосна гнилая — Гнилая. Ты и есть.
Имена простые, злые, зато держат: с именем вещь труднее сползает, пока я отвернулась. Или мне так спокойнее — но спокойнее тут дорого, беру и такое. Кору не выбрасываю: пусть будет. Врёт — но врёт про моё.
Иду дальше и весь день вяжу имена на всё, мимо чего иду, — не для забавы. Камень — Лоб. Овраг — Кривой. Сухостой — Гребёнка. Слова простые, злые, лишь бы липли. К вечеру их набирается десятка два, и я весь день не молчу — говорю с камнями, с оврагом, с сосной, как говорят не от хорошей жизни, а чтоб не остаться в этой земле одной и без дороги. Потому что остаться тут без дороги — это не «заблудилась». Это перестать быть.
К вечеру земля показывает, почему это не забава.
Два бугра стояли утром рядом: один я назвала Лбом, на второй поленилась. К вечеру Лоб на месте — а безымянного нет. Не отошёл, не спрятался — нет: и трава на его месте стоит ровная, гладкая, врёт, что так и было всегда. Я смотрю на пустое место, где утром был холм, и холодно мне не от вечера. Здесь можно отвернуться от горы — и, обернувшись, не найти горы. А следом за горой — и себя.
С этого часа называю всё, что будет рядом, когда я закрою глаза. Не чтоб им было веселее. Чтоб к утру они ещё были — и я с ними.
Под конец дня приходит дождь — первый здешний.
Он идёт полосой, серый на сером, и полоса стоит косо, не двигаясь, будто её приставили. Я вхожу в неё — и дождь оказывается сухим: шумит, висит, а не мочит; чешуя под ним тянет нудно, по-белому. Морочный. Прохожу насквозь, не намокнув, и уже на выходе одна капля — настоящая, шальная — разбивается о чешуйку на плече и стекает.
Одна на весь дождь была настоящая — и досталась мне. Беру за добрый знак. Такие знаки здесь редкость.
Ну и что. Здесь больше не с кем.
✦ ✦ ✦Пятно я нахожу к закату — вернее, его находит чешуя.
Они замолкают. Совсем — впервые за все эти дни: ни тяги, ни дрожи, ни дыбом, ничего. Сначала мне от их молчания тревожно, как от всякой тишины, потом я понимаю: это не тишина. Это чисто.
Поляна невелика, трава на ней зеленее здешнего серого, и воздух внутри легче — я чувствую границу подошвами, шаг — и плечи сами опускаются, а я и не знала, что держала их поджатыми. Обхожу край по кругу, весь, не ленясь: смотрю, слушаю, нюхаю. Край ровный, не ползёт. Внутри — камень, старый, тёплый ещё от дневного света.
И трава тут зелёная. Не серо-зелёная, как всюду, а просто зелёная, всерьёз. Я сажусь на корточки и трогаю её ладонью, как трогают чужое хорошее. Целый день у меня перед глазами было одно серое — и я соскучилась по цвету, как по еде. Глаза тоже кормятся. Буду знать.
Годится. Ночую.
Перед сном, в последнем свете, я подношу к глазам край лоскута — не снимая: узел не трогаю. По краю идут стежки, частые, мелкие, и в них есть порядок. Не узор для красоты — порядок, как в следах, как в повадке. Кто-то шил это долго и шил не для красоты.
Читать их я не умею. Пока. «Пока» я говорю себе уже второй раз за день — и оба раза оно звучит как обещание.
Перед сном я проверяю себя, как проверяла бы чужую вещь перед покупкой. Живот — полный, тяжёлый, довольный: молчит по-хорошему. Рубец под рёбрами — сухой: за сытый день затянулся больше, чем за три голодных. Заживаю, выходит, едой. Годное правило, из простых: хочешь чиниться — ешь. Ноги гудят, но своим, рабочим гудом. Долг сна — вот он, толстый; сегодня начну отдавать.
Ложусь. Не сажусь у камня, не ныряю-выныриваю — ложусь вся, целиком, первый раз после того стыка: спиной к камню, нож под рукой, колени к животу, лоскут узлом на затылке. Узел держит.
Чешуя к ночи отдаёт дневное тепло — медленно, как камни у очага. Я лежу в собственной броне, как в одеяле, и думаю, что тело моё, чем бы оно ни было, позаботилось о себе лучше, чем я о нём. Спасибо ему. Чьё оно — разберёмся потом.
— Айра, — говорю я темноте, по привычке, заведённой в первую ночь. — Тут.
И сама себе отвечаю — так, как отвечали те голоса с притопом:
— Тут.
Перекличка сошлась. Все на месте: я, имя, нож, камень, полный живот. Долг сна начинаю отдавать — с лихвой.
Слушаю темноту. Слушать некого.
Сплю.
Глава 11
Просыпаюсь — и не сразу понимаю, что со мной не так.
Ничего не болит в полный голос. Живот сыто молчит. Голова ясная, как вода была у того ключа, пока он был чистым. Я лежу на зелёной траве, спиной к тёплому камню, и разглядываю это новое состояние изнутри, как разглядывала бы находку.
Сытая и выспавшаяся — это, выходит, третья по счёту я. Первую собирали из боли. Вторую гонял голод. Третья лежит и может выбирать, что делать дальше.
Выбирать мне нравится больше всего того, что со мной было.
Обхожу пятно по краю — теперь уже не из страха, по заведённому: смотрю, слушаю, нюхаю. Край стоит, где стоял. Утро серое, ровное, без дождя. Рубец под рёбрами сухой и чешется — зарастает. Всё по описи. Снов не помню — или их не было. Проснулась там же, где легла, и этому радуюсь отдельно: гулять во сне здесь, чую, дорого.
— Айра, — окликаю я утро, по-заведённому.
— Тут.
Идём учиться жить третьей. И идём не абы куда: с утра беру ту сторону, за белый морок, куда ушли двое. Морок — слово легло само, ещё с сухого дождя, и к белому пристало, как своё: раз оно у меня есть, звать буду по имени. Зачем — по-прежнему пусто, а ноги знают.
Прежде чем уйти, я делаю на ножнах первую зарубку.
Ножны старые, кожа потрескалась, нож в них чужой — был чужой. Черчу поперёк, у самого устья, одну короткую черту: день. Сколько дней прошло до этого — не знаю, и считать их не буду: те были не мои, те со мной случались. Этот я прожила сама, от голода до сытости, и он мой.
Счёт начинаю сейчас.
✦ ✦ ✦Тайник встречает меня целым.
Камни лежат, как я их положила, плотно, по-хозяйски. Вокруг натоптано: мелочь приходила, скреблась — на плоском камне царапины веером, — не осилила и ушла. Разбираю кладку, достаю мясо: холодное, чуть заветренное, моё.
— Моя взяла, — говорю я камням и Тиши сразу.
И уточняю про себя вчерашнее правило, потому что правило без уточнений — как нож без ножен: даровое здесь не повторяется. Своё — повторяется, если положила крепко и взяла быстро. Тишь не подменяет чужого… или не успела. Проверять это часто я всё равно не стану.
Завтракаю на ходу и иду учиться.
✦ ✦ ✦Учиться я решаю тому, что у меня всегда при себе: телу.
Оно у меня шестой день, а знаю я его хуже, чем вчерашних коз. Козы проще: у них повадка на виду. Моя повадка сидит внутри и вылезает без спросу — низкой стойкой, хватом, рыком. Хватит без спросу. Буду знать её по узлам, как учила бы схему.
Для начала — сама повадка, списком, как чужая: на резкий звук — стойка вполоборота, левым плечом вперёд (почему левым — спрошу у плеча); на запах крови — слюна и тишина внутри; на чужой взгляд — чувствую затылком раньше, чем поверну голову. Полезная я. Непонятная, но полезная.
Нахожу распадок поглуше, с песчаным дном и валунами, и до полудня разбираю себя.
Коготь. Меряю его о валун: черта по камню остаётся белая, глубокая, песок из-под неё — струйкой. Камень мягкий, но всё же камень. Запоминаю: коготь — это нож, который не тупится… или тупится — проверю через десять дней о тот же валун. Прыжок: с места — четыре моих роста в длину, вверх — на валун мне по грудь, без разбега, с разбега — выше. Приземляюсь пока громко. Учусь тише: колени, стопа, ещё раз, ещё. К десятому разу песок перестаёт охать подо мной.
Хват. Сухая ветка в руку толщиной ломается, как соломина. Ветка в ногу толщиной — хрустит и поддаётся. Валун не поддаётся, зато поддаются пальцы: боль слабая, короткая. Так и меряю всё утро — до боли: боль здесь лучший учитель, она не льстит.
Но сперва — то, что на мне.
От платья остались лохмотья: дорогая была ткань, стала гниль. Как одёжа оно ни на что — липнет к ногам, цепляется за каждый сук, намокнет и держит холод, а холод мне враг. Толку ноль. Зато ткань есть ткань. Сдираю остатки, где сходят сами, где режу ножом, и рву на полосы. Полосой прихватываю нож к предплечью. Полосой обматываю руку там, где чешуя тонка и мёрзнет. Тряпицу с головы повязываю ниже, широким поясом — на бёдра, узлом на боку, чтоб закрывала сгибы, где чешуя тонка, и грела, а не красовалась. Единственный целый кусок ткани, что остался от прежней владелицы. Пару запасных полос скатываю и затыкаю за него же: ткань тут дороже, чем была в лавках. Что вовсе ни на что — бросаю в траву. Была это одёжа для той, которая была раньше; той нет, а полосы служат.
Одевает меня теперь другое.
Чешуя. Веду по себе ладонью, как вели бы по чужой кольчуге, и составляю карту — короткую: чешуя почти везде, внахлёст, край за край, от загривка до пят. Тоньше лишь на сгибах, чтоб гнулось. Голой кожи на мне почти не осталось — где ещё недавно розовела прогалина, там за эти дни затянуло. Тычу в себя тупым концом ножа, вполсилы, по всей карте. Где густо — толчок расходится, как по доске. Где тонко — я.
Вот они, мои мягкие места. У всякого живого они есть, я это знала ещё… знала откуда-то. Теперь знаю и свои: горло, живот, сгибы. Их — беречь. Чужие — искать.
Слух и нюх меряю не списком — их мерит за меня случай. Пока я тычу в себя ножом, низовой ветер приносит чужое: сперва запах — тёплый, звериный, не мой, — и лишь спустя десяток вздохов я его слышу: мягкие шаги за камнями, чуть правее. Нюх у меня, выходит, дальше слуха, а слух дальше глаз: зверя ещё не видно, а я уже знаю, что он есть, откуда идёт и что не по мою душу — идёт мимо, ровно, сытый. Приседаю, жду. Проходит — крупный, серый, — не повернув головы. Когда стихает, разгибаюсь и запоминаю черёд: нос, уши, глаза. В таком порядке они мне теперь и служат.
Голос пробую тут же, на пустое место, вполгруди — слабый рык. Трава ложится, мелочь брызгает из-под камней.
Глаза: в сумерках я вижу серым дольше, чем положено. Кому положено — не знаю, но помню телом, что раньше темнота наступала для меня раньше; теперь она просто делается гуще, а видеть я не перестаю почти до самой черноты. Вода: день без неё хожу ровно, к концу второго начинаю думать о ней чаще, чем о еде. Запоминаю: два дня — мой поводок. Холод записан ещё со стыка: враг. Жары не встречала; встречу — допишу. Список у меня строгий.
К полудню я знаю себя, как знала бы выученный урок: не всё, но по узлам.
Хорошая ученица. Жаль, хвалить некому. Хвалю сама: годится. Похвала выходит короткой — длинные я, кажется, не любила и раньше. Хоть что-то у нас с той, прежней, общее.
Одного урок не прощает: усталости. К концу этой науки я голодна, как после охоты, — тело берёт за ученье ту же цену, что за работу. Справедливо. Плачу мясом из тайника и не торгуюсь.
✦ ✦ ✦После полудня иду искать большое.
Большое мне нужно не из удали. Мне нужна шкура: ночи всё холоднее, холод делает меня медленной и глупой, а медленных и глупых здесь едят. Мелочь шкуры не даст. И мясо впрок нужно — реже охота, реже риск. Всё по счёту живота.
Иду новыми землями и вяжу имена на ходу, по заведённому: расколотый камень — Колотый, гнилая низина — Гнильё, ржавый ручей — Ржавый, к нему не пить. Камень — камень. Гнильё — гнильё. Отпущу — поплывёт. Слова простые, работа простая, и от этой работы дорога держится, как держится подол, если его не выпускать из рук.
— Колотый, — говорю я, проходя. Колотый стоит.
— Гнильё. — Воняет в ответ: тут, мол.
— Ржавый. — Ржавый молчит, но течёт, куда тёк.
Перекличка сходится. Идём дальше.
Одно место я обхожу и не называю.
Пустырь: ровный, широкий, чистый до странного — ни камня, ни куста, только земля, будто её вымели. По краю пустыря трава лежит кругом, вся в одну сторону, как причёсанная. Здесь стояло что-то большое, а теперь не стоит, и пустота от него осталась такой плотной, что её слышно чешуёй: не тянет, не дыбом — гудит, ровно и низко, как гудел бы очень большой пустой дом.
Не моё. Не сегодня. Обхожу и запоминаю без имени: некоторым местам имя давать — как будить.
А за пустырём, под козырьком скалы, я нахожу чужое.
Лёжка — старая, брошенная: кострище, спёкшееся в камень, кости, жжёные и колотые, обрывок ремня. И на скале, у изголовья, — зарубки. Столбик, ровный, резанный чужой рукой; я считаю до тридцати одной, и на тридцать одной он обрывается. Не закончен — оборван: последняя черта недорезана, нож соскочил.
Кто-то жил здесь долго и считал дни, как я. Потом перестал — сразу, посреди черты.
Я стою над чужим счётом дольше, чем надо. Потом кладу обрывок ремня на кострище — не знаю зачем: так, кажется, что-то куда-то кладут — и ухожу, не тронув больше ничего. Чужой счёт — чужой. Свой я буду резать до конца строки.
А к вечеру я нахожу следы того, что мне нужно: круглые, тяжёлые, парные, и помёт, и объеденный по кругу куст. Крупное, травоядное, ходит одной тропой. Завтра эта тропа будет моей.
Ночую без пятна — сидя, у Колотого камня, вполглаза. Долг сна опять растёт. Ничего. Завтра заплачу шкурой.
✦ ✦ ✦С рассвета я лежу у её тропы — за камнем, по ветру, подбородком на руках, здоровых пока обеих.
Жду долго и жду по-выученному: не ищу — читаю. Тропа набита ровно; помёт старый и свежий вперемешку: ходит каждый день и не таится — некого ей тут таиться. Крупному страх ни к чему. Страх — валюта мелких. За утро тропой проходят двое мелких и один средний — я читаю их из-за камня, как читают буквари: по слогам, вслух про себя. Учусь на дешёвом, пока не пришло дорогое. У меня его к этому часу тоже немного — не оттого, что храбрая: оттого, что выспавшаяся и сытая. Храбрость, похоже, наполовину из завтрака. Значит, встретимся в лоб, и читать придётся быстро.
К полудню приходит она.
Чешуя на загривке встаёт дыбом. Я чую её раньше, чем вижу.
Гнильё у тропы качнулось не по ветру — там и выйдет. Выходит.
Была коровой — узнаю по остову, по тому, как держит голову. Дальше морок наврал: челюсть разошлась до уха, зубы в два ряда, не коровьи; правая передняя нога — не нога, а голая кость, и ставит она её криво.
Хромая — не слабая. Хромая — значит, не угадаю, куда денет вес.
В груди загорается — горячее, знакомое, то самое, с которым я смотрела на всё живое всегда… всегда, сколько себя помню, а помню я мало, и тем горячее оно горит. Ноги сами берут на носки.
Иди сюда, говорю я ей без голоса. Я тебя ждала.
Видит. Ревёт нутром — низко, длинно, я это не слышу, я это чувствую подошвами — и идёт. Сперва тяжело, вперевалку, потом вскачь: туша в две меня, лоб вниз, кость-нога выстукивает свой кривой счёт.
Я жду до последнего. Так ждут, когда читают: пока не допишет — не отвечай. Она дописывает бросок, и я ухожу вправо, под кривую её сторону, где рогом не достать.
Достаёт.
На скаку кость подламывается не туда, куда должна, — и башка мотается мне вслед, не от меня. Рог входит выше локтя и ведёт по руке до кости. Не чиркает. Пашет.
Мокро сразу до ладони. Руки этой у меня теперь считай что нет.
И во мне встаёт злость.
Не страх — страх мелкий, он про «убежать». Это большое. Оно поднимается от раны вверх, белое, горячее, распирает грудь, и рык выходит из меня сам — низкий, чужой, мой. Злость старая. Старше меня нынешней: её во мне держали — не помню кто, не помню когда, а тело помнит, что держали. Сдержись. Не смей. Не при людях. Здесь людей нет. Здесь не держат.
Боль никуда не девается — злость отодвигает её с дороги, как лавку. Мир делается резким и медленным разом: вот её глаз, вот кость-нога ищет опору, вот под разошедшейся челюстью толкается жила. Всё вижу. Всё успею.
Мига, которого я ждала, не будет. Беру, что дают, — и беру зло.
Валюсь на неё раньше, чем она выправится. Здоровой рукой — в загривок, пальцами под пластину гривы, когтями до мяса. Она вскидывается подо мной и разворачивается — не бежать. Прижать. Рогом не взяла — весом возьмёт: ляжет всем, и я останусь тут, под ней, тонким местом кверху.
Тянусь к жиле на горле — не достаю. Раненая рука ползёт по её же крови и не слушается, здоровая одна не дотягивается.
Земля бьёт меня в спину. Легла-таки — краем, плечом, не вся. Дышать нечем. Чешуя на боку скрипит, как лёд под ногой, но держат.
Вот теперь близко. Ближе, чем я люблю.
Из-под неё, снизу, здоровой рукой — вверх, под разошедшуюся челюсть, туда, где бьётся. Рву когтями и тяну на себя — всем, что осталось, и ещё сверх того: злости во мне сейчас больше, чем крови, и тянет она.
Открывается. Хлещет — горячим, красным, мне на грудь, на лицо, в глаза.
Кровь красная — значит, поем.
Она оседает — всем весом, как и метила. Только теперь этот вес мёртвый. Мёртвая хоть не давит нарочно.
Выбираюсь. Долго. По частям: сперва ноги, потом всё остальное.
Стою. Шатает. Слушаю: дёрнется — не добью, нечем. Не дёргается.
Рука не слушается. Веду по ней здоровой: не борозда — провал, кость задело. Заживёт — да не скоро, и рука будет уже не та.
Меток на мне прибавляется. Эту запомню особо.
А поверх боли, поверх шатания, во мне звенит — во всю меня, от зубов до пят. Из горла выходит звук, короткий, лающий; за ним второй; я не сразу понимаю, что это смех. Стою над тушей в две меня, красная по плечо, шатаюсь — и смеюсь. Живая. Злая. Взяла.
Жду стыда — привычкой, не знаю чьей: за смех, за рык, за то, как хорошо мне было её рвать. Стыд не приходит. Некому его здесь спрашивать — и не за что.
Я спросила — могу ли. Мне ответили.
Потом смех выходит весь, и остаётся рука.
Борозда на ней от локтя вниз глубокая, до кости местами, и кровь из неё идёт ходко, не сворачиваясь: сама такая не уймётся, а с такой течью я лягу рядом с тушей раньше, чем сниму с туши шкуру. Сажусь. Зубами и здоровой рукой тяну из-за пояса запасную полосу. Края борозды свожу пальцами — сколько сходятся; сходятся на треть, но треть — это треть, — и приматываю туго, виток к витку, от локтя вниз, узел затягиваю зубами. Больно так, что темнеет по краям; злость дожёвывает и это. Кровь под тканью толкается, спорит — и унимается до сочения.
Не заживила — заткнула. Мне пока и надо, чтоб заткнулась: жить будем потом, сейчас — не вытечь.
✦ ✦ ✦Разбираю её. Одной рукой — долго.
Нож ведёт сам, я при нём подмастерьем: где шкура отходит с треском, где сидит намертво, где жила, где мышца.
Кровь у неё красная и сохнет, как положено крови. Чёрную и стоячую я бы не тронула: чёрное стоячее я здесь уже видела — у него свои дела, и я в них не вхожу. Внутри у неё наука отдельная: сердце лежит большое, коровье, обычное, а ниже прирос второй ком — тёмный, плотный, и к нему ни одной жилы. Морок дошил. Тёмное я не режу и не трогаю даже ножом: что в звере живёт без жил, то в нём не его. Обхожу, как обхожу пустыри.