
Полная версия:
Summer Bjorn Тишь
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Меж чешуёк кое-где кожа ещё голая, розовая. По краю одной прогалины чешуйка выступает прямо сейчас — медленно, как проступает иней на стекле: была кожа, стало твёрдое. Значит, я ещё не вся. Значит, меня доделывают — тут, сейчас, долго. Кто доделывает — не вижу. Некому. Стало быть, я сама.
Имя.
Было имя. Я несла его всю дорогу — не помню какую, помню, что несла, как воду в ладонях: шаг — имя, шаг — имя. Оно где-то здесь. Тянусь.
Пусто. Больно и пусто.
Ещё раз. Где я — потом. Кто я — потом. Сначала имя: без него меня размоет. Это я знаю твёрже всего, что ещё знаю. Откуда знаю — не знаю.
Тяну, как тянут нить из-под завала. Рвётся. Тяну.
— Ай…
Горло дерёт, звук чужой — сорванный, будто перед этим я долго кричала. Не помню, чтобы кричала.
Ай. Это начало, и оно моё. Дальше — обрыв. Было что-то круглое, тёплое. Съедено.
Пробую. Ай-ла. Не то: катится мимо. Ай-на. Мимо. Ай-ра.
Айра.
Легло — и не плывёт. Такого имени я не помню. Но оно стоит, где поставила, и никуда не девается — первое здесь, что стоит на месте.
Пусть будет Айра, пока не найду настоящее.
Или это оно и есть? Или мне его подложили, пока меня не было? Спросить некого. Беру.
✦ ✦ ✦Сажусь — с третьего раза. Мир качается; выплываю. И первым делом стягиваю с лица что-то, что мешает дышать: мягкое, лёгкое, лежало на мне ровно, как кладут упавший платок на спящего. Только я не спала.
На мне рваное — было платьем. Ткань хорошая, я это отчего-то вижу сразу: дорогая ткань, тонкое шитьё, и всё — лоскутами. Швы лопнули наружу, как лопаются на том, кто вырос за одну ночь.
Лоскут этот — мягкий, с мелким шитьём по кайме, ветхий; в пальцах тёплый, живой. Что это — не знаю. Знаю одно: не снимать. Знаю чьим-то голосом, тёплым: «Не снимай». Чей голос — пусто. И я повязываю его обратно — на волосы, узлом на затылке, туго, — как, сдаётся мне, он и был повязан прежде, до всего.
— Не снимаю, — говорю вслух, неизвестно кому.
Слушаюсь. Кого — не знаю, но это второе моё, после имени. Беру и это.
Встаю. Ноги держат — не сразу, потом держат. Тело длинное, лёгкое, и всё в нём чуть-чуть не там, где я жду. Между лопатками стянуто; тянусь рукой за спину — пальцы находят рубцы. Много, твёрдые, лучами из одной точки — как рисуют звезду.
Эту я не понимаю совсем. Откладываю: непонятного здесь больше, чем меня.
Чешую я пробую снять.
Поддеваю когтем край — на предплечье, где их меньше. Чешуйка не отстаёт. Тяну сильнее — и боль отвечает сразу, резкая, моя: из-под края выступает кровь.
Отпускаю. Сижу, зажав предплечье, и дышу.
Это не на мне. Это я.
Больше не пробую.
Слева, за камнями, качается живое.
Тело делается низким и тихим само — раньше, чем я успеваю испугаться. Оно знает как. Я не знаю — оно знает. Слушаюсь.
Идёт что-то серое, большое, пахнет старой водой. Проходит краем стыка, не повернув головы. Шагов почти не слышно, хотя ног у него много. Тут так: звук живёт плохо. Запоминаю и это.
Жду, пока стихнет совсем. Дышу.
Живая. Пока это всё, что я могу сказать про себя твёрдо: живая и Айра.
✦ ✦ ✦Теперь смотрю вокруг — и смотреть я умею.
Откуда — не помню. Глаза сами делают работу: берут вещь, поворачивают, кладут рядом с другой. Вещи складываются в рассказ. Читаю.
Земля тут просела кругом, неглубоко — будто на неё однажды налегли и отпустили. Воздух тут не как везде: то белеет, густеет, стоит и врёт — смотришь, а он уже чуть другой, чем миг назад, — то наливается чёрным, гладким и ровным, как вода ночью. И одно течёт в другое, мешается, гуще всего посередине. Там, где смешано плотнее всего, на плоском камне, я и лежала.
Вокруг камня земля чёрная — ровным кругом. Горело. Серединой круга была я. Огня не помню. Я ничего не помню, но это горелое — про меня; я чувствую это кожей, а кожа здесь не врёт.
У камня блестит. Наклоняюсь: стекло. Тёмное, оплавленное, в пузырях. Стекло не растёт из земли. Значит, тут было жарко — так, как от костра не бывает.
На самом камне — линии. Тёмные, идут от четырёх углов к середине, туда, где лежала я. Трогаю пальцем: влажные. Сколько я тут пролежала — не знаю. Рубцы на мне старые, с молодой розовой кожей, а линии до сих пор мокрые. Мокрое столько не живёт. Отхожу от них подальше.
Дальше — кости.
Лежат от круга и вокруг. Считаю: восемь.
На счёте что-то дёргает — изнутри, коротко: детские голоса, звонкие, с притопом. «…тут!» — «…тут!» И всё, оборвалось. Ни лиц, ни места — один притоп.
Стою, оглядываюсь. Никого. Голоса были не снаружи — из меня.
Считаю заново, молча. Восемь. Были людьми — видно по костям и по железу при них: у кого пряжки, у кого нагрудники и ножны. Железо целое. Люди — нет. Кости где чёрные от огня, где белые, и на белых — следы зубов. Не моих. Я проверила свои пальцем.
Не знаю, зачем проверила. Знаю. Проверила, потому что не была уверена.
Между костей — нож. Простой, в потрескавшихся ножнах, целый. Беру. Рука обнимает рукоять сама, ловко, — и мне не по себе: чья это ловкость, я тоже не знаю.
От круга уходят следы. Двое. Шли по краю стыка, рядом, ровно — не бежали. Следы старые, присыпанные; обратных нет. Ушли и не вернулись — вон туда, за белый край.
Что-то во мне провожает эти следы дольше, чем надо. Двое были здесь, когда со мной случилось вот это. Двое ушли целые. Я запоминаю, куда, — сама не знаю зачем. Может, найду. Может, спрошу. Кого и о чём — пока пусто, но место, куда они делись, я держу отдельно от прочего, как держат имя. На карте оно холодное. Во мне — нет.
Кости тоже рассказывают, если смотреть.
Вот этот лежал ничком, руки под себя, — упал и не встал. Этот — на спине, дугой: его отбросило. У третьего кисть лежит отдельно, в двух шагах, и на кисти — следы зубов: глубокие, парные, не такие, как на прочих костях. Я смотрю на них долго. Потом — на свои руки.
У самого камня земля выбита и перепахана: здесь дрались — коротко, тесно, насмерть. Кто-то маленький против многих больших, судя по тому, как легли большие.
Маленькая — это, выходит, я.
Я дралась. Зубами, вон, тоже. Самой драки не помню совсем — но руки помнят, и зубы помнят, и от их памяти мне нехорошо.
Складываю всё вместе. Вот что выходит.
Здесь были люди. Восемь остались лежать. Двое ушли. А в середине, у камня, лежала я — и вот что было со мной: под лоскутами, слева под рёбрами, рубец. Толстый, стянутый. Рядом — второй. Ниже — третий. Три.
Так входят ножи. Я откуда-то знаю, как входят ножи, и не хочу знать, откуда знаю.
Меня убивали. Здесь, у этого камня, трижды, железом. Кто — те двое, что ушли? Или те, что в железе, — и тогда кто убил их? За что меня — так?
Пусто. На все вопросы — пусто. Помнить должна я, а помнят вместо меня линии на камне и швы на платье.
А под пустотой — жар.
Поднимается от рубцов вверх и заливает грудь. Стучит в зубах. Имени у него нет, лица нет — гореть это ему не мешает. Меня трясёт, и это не холод. Зубы сжаты сами. Руки сжаты сами. Тело знает про этот жар больше меня — и, похоже, давно с ним знакомо.
Пусть горит. Это первое моё тепло здесь. Куда его — разберу потом.
Стою над собственной смертью, как над чужой. Поплакать о той, кого здесь убили, не выходит: я её не знаю.
Пробую понять хотя бы, чем я стала.
Сказки я помню — сами сказки, без того, кто их рассказывал. Мертвяки холодные и не дышат; я дышу, и мне больно, а мёртвым больно не бывает. Оборотни — те от луны; что такое луна, я помню смутно, и здесь её нет. Проклятые сохнут и воют. Я не сохну. Выть не пробовала.
Ничего не сходится. Про такую, как я, сказок не рассказывали. Это плохо: про кого не рассказывают, того не бывает.
А я — вот она. Стою.
✦ ✦ ✦Пока я лазала тут, рубец под рёбрами разошёлся. Кровит — понемногу, тёмным на лоскуты. Кровь пахнет. Я слышу, как она пахнет; раньше не слышала. Не помню, чтобы слышала.
И слышу её не я одна.
Под чешуёй — на плечах, на загривке — начинает тянуть. Не больно: будто дёргают волосок, только волоска нет. Тянет со стороны белого воздуха. Что это — не понимаю. Понимаю другое: тело говорит «оттуда», и говорит раньше головы.
Из белого выходит зверь.
Был, наверное, собакой — по тому, как несёт голову. Дальше собаку кто-то доделал, не спросив её: ног больше, чем надо, и ставятся они вразнобой, будто каждая ходит сама; шкура лысая, в пятнах, как обваренная. Идёт на кровь. На мою.
Останавливается у круга. Смотрит на камень. На меня. Я читаю его, не зная, что читаю: вес ушёл на задние, голова вниз —
прыгнет.
Прыгает.
Я не решаю ничего. Решают руки.
Дальше помню кусками: верх, низ, рывок, хруст. Горячее по пальцам.
Стою. Оно лежит. Горло у него открыто, мои когти в тёмном по запястье. Это сделала я. Больше некому.
Меня начинает трясти — крупно, всю. Не от страха. Хуже: от того, каким это было лёгким. Как дверь толкнуть.
Потом приходит яма.
Внутри, под рёбрами, раскрывается пустое и требует: есть. Сразу, много, сейчас. Ноги подгибаются; сажусь рядом с тварью. Тело съело что-то своё на этот прыжок — и хочет вернуть.
Смотрю на тушу. Из горла ещё идёт тёмное. Рот мой — я это чувствую — знает, что с этим делать, и ждёт. Я сглатываю.
Встаю и отхожу.
Не сегодня. Я ещё не знаю, кто я. Начну вот так — узнаю ответ, который мне не понравится.
Голодная. Но что мне есть — пока решаю я.
✦ ✦ ✦Свет над стыком садится — медленно, как всё здесь. От камней тянет холодом, и от холода я делаюсь медленная и глупая: мысли густеют, пальцы слушаются через раз. Это плохо. Запоминаю: холод мне враг. Тепло искать, как еду.
В стыке всё разом. Где больше белого — воздух врёт, и чешуя тянет ровно, нудно. Где больше чёрного — тянут так, что встают дыбом: туда нельзя совсем. А посередине, где смешано плотнее всего, — камень и я, и тут оба сразу, и тут хуже всего; это я знаю уже не головой — кожей.
Значит, вон отсюда. Куда угодно, где не так.
Проверяю узел на лоскуте: держит. Нож — в руку, пояса у меня нет. Оглядываюсь на камень последний раз. Там осталась та, кого я не помню. Пусть лежит. Я пойду.
Хочется есть и хочется плакать. Плакать не выходит. Есть — потом.
Говорю вслух, чтобы в этой тишине был хоть один голос:
— Айра.
И делаю шаг.
Айра — шаг. Айра — шаг.
Выбраться отсюда не сразу выходит: земля просела полого, но ноги ещё держат меня плохо, и наверх я выхожу на четырёх, как зверь. Ладно. Как получается — так и выбираюсь.
Наверху — простор. Серый, слоистый, без конца. Слева воздух белый и подсовывает мне поляну: ровную, светлую, удобную, как постель. Чешуя на загривке тянет — нудно, ровно, как тянула в стыке.
Воздух говорит: сюда. Чешуя говорит: врёт.
Верю чешуе. Она сегодня болела — ей можно.
Обхожу поляну по дуге, не глядя на неё прямо, и она перестаёт быть: оборачиваюсь — никакой поляны, стоит гнилой бурелом. Значит, так тут врут. Запоминаю: красивому не верить. Удобному не верить. Верить чешуе и ногам.
Темнеет быстро, как накрывают. В темноте я падаю дважды, второй раз — на рубец, и решаю: всё. Ночь пережидают. Это я знаю ниоткуда, телом.
Нахожу стоячий камень, вросший, один посреди прогалины. Сажусь спиной к нему, колени к груди, нож на коленях. Холод лезет снизу и делает меня медленной; я не даю ему сделать меня спящей. Каждый раз, как темнота начинает густеть не снаружи — внутри головы, я говорю вслух:
— Айра.
И темнота отступает на шаг. Так мы и сидим до света: я, камень и имя. Спим по очереди — камень старается больше всех.
Серое утро приходит без солнца: серое просто делается светлее. Ноги затекли и не сразу мои. Встаю. Иду.
Куда иду — знаю смутно: туда, куда ушли двое. Не догнать — так хоть в ту сторону. Больше идти пока не за чем, а за этим — можно. Нас двое, я и имя; и есть, выходит, куда.
Моё имя при мне. Остальное найду.
Глава 10
Иду весь день, и весь день меня ведёт живот.
Не голова — головой я только соглашаюсь. Живот тянет вперёд, как тянут за верёвку, и я иду, куда тянет: спорить с ним нечем. Всё, чем можно было спорить, он уже съел.
Утро после камня — серое и медленное, и я в нём медленная тоже. Ночь без сна взяла больше, чем дала. Ноги идут, но идут, как чужие лошади: понукаю — идут, отвернусь — встали. Холод из земли ещё сидит во мне, под чешуёй, и выходить не спешит.
Проверяю себя по короткой описи, заведённой этой ночью: имя — при мне; нож — при мне; лоскут — узел держит; рубец — мокнет, но терпит. Живот — вот он, главный по описи, и у него ко мне одно слово.
Ладно. Иду, какая есть.
Айра — шаг. Айра — шаг. Моё имя за ночь никуда не делось; идём с ним в ногу.
Мир вокруг серый, слоистый, тихий. Слева, далеко, воздух белеет — туда не надо, это я уже знаю. Справа темнеет — туда нельзя совсем. Иду серединой, по серому, и слушаю двумя слухами сразу: ушами — тишину, чешуей — то, чему у меня нет слова. Чешуя сегодня наловчилась говорить внятно: тянет — значит, близко белое враньё; встаёт дыбом — значит, черно и смерть; молчит — значит, можно. Я иду там, где молчит.
Словарь у нас с ними короткий, зато без вранья.
С гряды, на которую выводит серёдка, я в первый раз вижу, где живу.
Земля лежит внизу лоскутами — как одеяло, сшитое из разного и гниющее разом: тут серый лес, тут прогалина, тут белёсое стоит озером — не вода, воздух; тут чёрная жила тянется краем, с севера на полдень, и от одного взгляда на неё стынет под чешуёй. Лоскуты не сшиты — они наползают друг на друга и жрут один другого: смотрю долго — и вижу, как белёсое отъедает у серого кромку, беззвучно, без спешки, как расходится по мясу гниль; было лесом — стало мороком, а морок не место, морок — враньё, за которым яма. Земля здесь не лежит. Земля здесь ест сама себя — и всякого, кто забудет, что она голодная.
Красивого тут нет. Есть голодное, и оно смотрит в ответ. Смотрю, пока не запомню, и спускаюсь: на гряде я видна всем, кому не надо.
✦ ✦ ✦Первое живое попадается к полудню: серое, ушастое, сидит на камне и жуёт.
Внутри у меня всё делается тихим и острым разом. Тело приседает само — это оно умеет. Шаг. Ещё шаг. Ушастое жуёт. Третий шаг —
на четвёртом оно поворачивает голову, смотрит на меня в упор, скучно, как на дождь, — и уходит. Не бежит, а именно уходит: три прыжка, и нет его. Только камень.
Стою над пустым камнем и дышу.
Убивать я, выходит, умею — руки показали там, в стыке. Ловить — нет. Это разные науки, и второй меня никто не учил. Первой, если подумать, тоже, но первая пришла сама. Вторую придётся добывать.
До вечера я добываю одни уроки.
Урок: я шумная. Мне кажется, что я иду тихо, а трава подо мной думает иначе. Урок: я тороплюсь. Живот кричит «сейчас», и я дёргаюсь на «сейчас», а живое дёргается от меня. Урок: смотреть мало — надо смотреть долго, а долго смотреть голодной трудно: глаз тянет к еде, а не к повадке.
Ягоды по кустам — серые, тугие, глянцевые — я тоже пробую. Не ртом: подношу к лицу, и нос, новый мой нос, который слышит кровь, говорит про них коротко и ясно, как чешуя: нет. Кладу ягоды обратно на куст. Верю носу. Он тут, похоже, тоже не первый день.
Ещё я нахожу нору — свежую, тёплую по краю. Копаю. Нора уходит вглубь, потом вбок, потом делается шире, чем была у входа, — и я перестаю копать: зверёк с ладонь не роет себе залу. Кто-то здесь живёт на вырост. Заваливаю вход камнем и ухожу. Пусть живёт — но не со мной.
К сумеркам живот из хозяина делается тираном: он уже не тянет — он крутит, тупо и зло, под самыми рёбрами, и от каждого шага темнеет по краю глаз.
И тогда мир, будто сжалившись, дарит мне воду.
Ключ я слышу носом раньше, чем глазами: вода пахнет водой — единственная за весь день вещь, которая не врёт. Бьёт из-под серого камня с бородой мха, чистая до самого дна, холодная так, что ломит зубы. Пью долго, взахлёб, потом ещё, потом сижу рядом просто так. Рядом с водой сидеть хорошо. Живот обманывается ею на время, и мы с ним сидим и смотрим, как она бежит.
Место запоминаю накрепко: камень с бородой, две сухие коряги крестом, куст в три ствола. Моё место. Вернусь.
Ночую тут же, неподалёку, спиной к валуну, — не сплю, сижу, как у того первого камня: колени к груди, нож на коленях, имя во рту. Темнота густеет снаружи и лезет внутрь, я не пускаю. К утру я должна ей уже две ночи сна.
Ничего. Сочтёмся.
✦ ✦ ✦Назавтра ловится первое, что не убежало.
Зверёк с две мои ладони: круглый, гладкий, в яркой шкурке — рыжина с чёрным, слишком яркой для этого выцветшего мира. Сидит на самом виду, на плоском камне, и смотрит на меня блестящим глазом — не боится, не бежит. Всё во мне, кроме живота, говорит тихо: неправильно. Живот кричит громче. Я подхожу. Он сидит. Я протягиваю руки. Он сидит — и ждёт, пока я его возьму.
Я беру его руками, и он даже не кусается.
Лёгкая добыча. Наконец-то мне везёт.
Руки делают своё быстро и без меня. Ем — торопливо, давясь, зубами, о которых стараюсь не думать. Мясо как мясо, чуть горчит. Голодной горечь не указ.
Указ приходит ночью.
Ночь я помню кусками, и куски эти скрученные: живот, который весь день был хозяином, делается палачом. Меня выворачивает — раз, другой, до пустоты, до желчи, до звона; тело горит изнутри, чешуйки лежат плашмя, как мокрые листья; я лежу между валуном и собственной лужей и держу имя уже не как молитву — как поручень. Айра. Айра. Если меня сейчас придут есть — пусть едят, сопротивляться нечем.
Никто не приходит. Даже есть меня — и то охотников нет.
Злость приходит раньше сил. Лежу пустая, выжатая — а внутри уже горит: на ягоды с их смирным видом, на землю с её ласковым враньём, на себя, дуру голодную, поверившую глазам. Хорошая злость, горячая. Она первая и поднимает мне голову — раньше, чем ноги вспоминают, зачем они.
К рассвету огонь внутри догорает. Я лежу пустая, лёгкая, злая — злость единственное, что во мне осталось, и я держусь за неё, как держалась за боль в самое первое утро: злая — значит, живая.
И, лёжа в этой злости, я наконец понимаю то, что должна была понять до, а не после.
Здесь никто не сидит на виду просто так. Кто не прячется — тому не надо прятаться. Кто не убегает — тот не еда. Он наживка. Или отрава. Мой был отрава: яркий, наглый, горький — он всем собой говорил «не тронь», это я, голодная, слушать не стала.
Новое правило ложится рядом со вчерашними, самое дорогое, потому что оплачено:
сначала понимаю. Потом ем.
Встать и охотиться в этот день я не гожусь: тело после ночи держит меня вполсилы, как надорванный мешок. Сижу у валуна до полудня и трачу слабость на единственное, что она позволяет, — смотрю.
Серое, если смотреть долго, не пустое. По нему ходит мелочь: шныряет в траве, свистит понизу — не птицей, а как трещина; двое крохотных дерутся за что-то невидимое насмерть, всерьёз, потом мирятся и едят это невидимое вдвоём. Мир, который за два дня травил меня и водил за нос, копошится себе, живёт — и мне, дуре голодной, всё равно интересно на него смотреть. Это во мне, похоже, не выедается ничем.
К полудню меня поднимает за шиворот жажда.
✦ ✦ ✦Она злее голода, и я иду к своему месту — к камню с бородой, к корягам крестом, к воде, которая пахнет водой.
Камень на месте. Коряги на месте. Куст в три ствола на месте.
Вода — не та.
Она стоит. Вчера бежала, звенела по камешкам — сегодня стоит, чёрная, гладкая, как глаз. Не пахнет ничем. Чешуйки на загривке поднимаются медленно, одна за другой, дыбом: назад.
Я пячусь, не поворачиваясь, шагов десять. Потом ещё десять. Потом иду прочь и несу с собой новое правило — оно горше вчерашнего, потому что вчерашнее забрало ужин, а это забирает «вернусь»:
хорошее здесь не повторяется. Нашла хорошее — бери сразу, всё, что унесёшь. Второй раз с этой руки не берут. Тишь даёт один раз.
Своих мест у меня теперь нет. Есть места, где я уже была.
✦ ✦ ✦К полудню я выхожу на след — и след разом выводит меня из охотниц в прохожие.
Яма в мягком грунте: я встаю в неё обеими ступнями, и остаётся место. Рядом вторая. Шаг между ними — три моих.
Сажусь на корточки и читаю, сколько умею. Вдавлено глубоко и ровно: тяжёлое, но не спешило — гуляло. Края ямины подсохли: было не сегодня. Поверх следа — мышиная строчка: мелочь тут уже ходит спокойно, значит, оно не близко.
Всё равно ухожу вбок, широкой дугой, и до самого вечера держу этот след в затылке. Есть, выходит, здесь и такие, для кого я — ушастое на камне.
Запоминаю и это. Наука сегодня дешёвая: просто страх.
✦ ✦ ✦Голод на третий день меняется. Он больше не кричит из живота — он расходится по всей мне, ровный, тихий, всюдный. Это хуже крика.
Голова лёгкая и глупая; встаю — и мир уплывает вбок, серым по серому, и надо стоять и ждать, пока встанет на место. Руки дрожат мелко, не унять. Во рту сухо, а слюна набегает сама, ни на что, на пустой воздух, — тело просит хоть чего-нибудь, хоть камень грызть. Дважды мне мерещится еда: раз — будто за кустом парит горячее мясо, я иду и утыкаюсь в гнилую корягу; раз — будто пахнуло хлебом, тёплым, из той двери без лиц, и я стою и глотаю слюну на пустое, злая на себя. В животе уже не боль — дыра, и края у дыры холодные.
Тело начинает есть само себя. Я чувствую это спиной, лопатками, тем, как обтянуло скулы, как ходит кожа по костям руки. Рубец под рёбрами, вчера подсохший, снова мокнет — чинить меня телу нечем; оно бросило чинить и топит мной же печь, лишь бы ещё немного гореть. Хочешь целой — добудь. Не добудешь — станешь едой сама, изнутри.
И я делаю то, что надо было сделать с самого начала: перестаю искать еду и сажусь её читать.
Первое, что я сажусь читать, читает меня в ответ.
Оно пасётся на прогале — одно, бурое, покатое, ростом с овцу. Пасётся правильно… почти правильно: голова ходит книзу-кверху ровно, как маятник. Слишком ровно. Живое так не ест: живое отвлекается, вздрагивает, чешется. Это — работает, как маятник.
Я лежу и смотрю, и чем дольше смотрю, тем меньше мне хочется есть.
Повадка врёт. А раз повадка врёт — смотрю облик, весь, медленно. Ноги как ноги. Бока как бока. Пасть —
пасти не видно: голова всё книзу. Я меняю место — тихо, по дуге, на четверть круга, — чтобы увидеть морду.
И оно поворачивает голову мне навстречу — точно ко мне, в мой куст, глаза в глаза — раньше, чем я успеваю устроиться.
Пасть у него правильная. Только вторая. Первая — ниже, поперёк груди, и она улыбается.
Дальше мы обе стоим очень тихо. Оно решает, стою ли я броска. Я решаю, что бегаю быстрее, чем оно думает, — и что проверять это стану, только если придётся.
Не приходится. Оно доедает свой прогал — теперь не притворяясь, просто сгребая — и уходит в белёсое, покатое и довольное. Меня записали в «не еда». Взаимно.
Урок ложится к прочим, тяжёлый: повадка и облик должны говорить одно. Разошлись — уходи, чьим бы голодом ни кричал живот. Здесь врут не только места.
Дальше я ищу таких, у кого сходится.
Ложбина, серая трава гуще прочей, и по ней ходят трое. Ростом с козу, статью почти козы — «почти» здесь у всего, — серые, длинноногие, головы книзу. Я лежу за камнями, подбородком на руках, и смотрю. Долго. Дольше, чем хочет живот, дольше, чем терпят затёкшие ноги, — смотрю так, как когда-то, кажется, умела смотреть на что-то другое, только не помню на что. Само уменье при мне, а на что тратила — съедено. Ладно. Теперь трачу на это.
Повадка у них простая, вся на виду. Едят — слушают — вздрагивают все разом, как один зверь. Пугаются ветра, тени, меня они не чуют — я лежу по ветру, это я уже понимаю носом, не головой.
У них есть старшая — та, что поднимает голову первой и первой опускает; остальные едят по ней, как по часам. Есть слабая: припадает на заднюю ногу и держится края. Есть молодая — эта отходит дальше, чем можно, и старшая всякий раз возвращает её коротким толчком лба. Я лежу и знаю про них уже больше, чем они сами про себя знают, — и там, где вчера вздрагивало «полагается», сегодня ровно и тихо, как перед стежком. Ничего лишнего не делают. Никого не подманивают. Не сидят на виду.
Облик тоже простой: всё на месте, всё по делу, ноги под весом, глаза по бокам. Повадка говорит «зверь». Облик говорит «зверь». Когда оба говорят одно — зверь настоящий, не морочный и не порченый.
Настоящий — значит, еда.
Выбираю слабую — не из жалости: она держится края и дальше всех от старших глаз.
Захожу долго, по дуге, по ветру, ниже травы. Тело учится на ходу: где я вчера хрустела — сегодня перетекаю; где дёргалась — жду. Живот молчит, и в кои веки его молчание мне на руку: тихий живот — тихая я.
И мне хорошо. Ловлю это на подходе, между двумя вздохами: мне хорошо — стелиться ниже травы, читать ветер, нести в себе этот тихий тёмный гул. Тело делает то, подо что сделано, и поёт об этом всей длиной. Кем я была раньше — не знаю; та, что сейчас ползёт по серой траве, — охотница, и ей хорошо.