
Полная версия:
Summer Bjorn Тишь
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
А потом тянусь к последнему, что у меня есть, — не к ногтям, к форме. К игле: она смирная, ей много воли не надо, ею бьют, когда больше нечем. Собираю её, как собирала над мёртвой курицей: в жало, в одну точку, отцу под челюсть, где тонко.
Она не собирается.
Здесь, у самого стыка, где всё перетекает и мутнеет, форма не встаёт — плывёт, расходится в пальцах ума, как расходится мокрый узел. Веретену и вовсе надо довериться и отпустить — а как отпустишь, когда тебя вжимают в камень. Я тянусь снова, злее, — и то немногое, что удаётся свести, гаснет, не дойдя: отец, не отрываясь от дела, ставит заслон одним углом внимания, как отмахиваются от мухи. Он держит меня рукой и волей разом, и воля его толще моей во столько раз, во сколько опытный маг сильнее девичьего рукоделия. Вот она, моя наука — последнее, тайное, чем я думала себя сберечь: здесь, против тех, кто знает её лучше, в месте, что ест такие формы, как ест звук, — она просто ничто.
Значит, зубами. Значит, ногтями.
— Держите её, — говорит Тайвел, и голос всё ещё тёплый, и он даже не повышает его. — Не бойтесь, Айлин. Больно почти не будет.
Держат. Отец наваливается, перехватывает крепче; подступает гвардеец, ловит мне руку, что раздирает отцу лицо. Я достаю зубами чьё-то запястье — оно хрустит у меня во рту солёным, и это запястье отца, и я не разжимаю. Гвардеец со щекой, распоротой до кости, отшатывается. Но их много, а я одна и в трёх слоях дорожного платья: меня гнут вниз, вниз, я вишу на их руках всей тяжестью — и всё равно заваливают. На камень. Спиной на серое, лицом в самую муть, что ходит тут же, вровень со мной. Отец вжимает мне плечи в камень, коленом — бедро. Я ещё бьюсь, но уже снизу, придавленная, и звезда подо мной, и я в самой её середине. Небо надо мной — белое и чёрное, полосами, и швы между полосами шевелятся.
А Тайвел опускается рядом на одно колено — буднично, как садятся к работе, и мою возню берёт в расчёт не больше, чем берут возню пойманной за крыло птицы. Он не рубит меня в горячке; он примеряется. Заносит клинок — тот самый, длинный, с желобом и зазубриной у пяты, «на память».
Клинок входит, и мир ломается пополам. Слева, под рёбра, вдоль — не в сердце: вскрыть, а не прикончить, отворить кровь в середину звезды. Боли сперва нет — есть неправильность, огромная, во всё тело, как нота мимо; потом боль приходит вся разом. Я не перестаю рвать и с клинком в боку. Ногтями, зубами, коленями — всем, что осталось; я бьюсь на камне, в середине звезды, скользя в собственной крови и в том тёмном, чем чертили, и звезда подо мной пьёт и то, и другое.
А дальше Тайвел делает то, что страшнее всякой горячки: следит. Он вскрыл меня одним ударом, точным, поставленным, — и нож своё сделал; теперь его дело не бить, а считать: губами, ровно, глядя, как моя кровь идёт по серому в середину звезды, с лицом счётовода над сходящимся столбцом. Я для него не невеста, не предательство, не человек — я работа, и работа идёт как задумано. «Держите. Ниже», — роняет он, не мне; и бьют другие — гвардейцы, деловито добирая то, чего не добрал он. Второй клинок. Третий. Я считаю их материными стежками: раз — стежок, два — стежок, кайма кончается.
«Папа», — кричу я, и это последнее слово, которое я говорю, и оно не работает. Отец держит крепче. Отец — про меня — говорит: «Ноги. Ноги держи».
Меня режут двое, что меня привели. Жених, обещавший мне чудовищ, — и не солгавший ни словом: вот оно, чудовище, у него в кулаке, и лицо у чудовища его собственное, я успела прочесть. И отец, что вёл меня к венцу от самых пелёнок. Оба над камнем, оба по локоть в моей крови, и оба будничны, как за ореховой дверью в нашем доме.
А потом во мне лопается последняя нить — та самая, натянутая, которую я всю жизнь держала, не зная, что держу, — и всё, что я есть, выходит наружу разом. Без слова. Без формы. Белым.
Белое идёт из меня во все стороны, кроме одной. Наружу — жаром, криком, горелым; я слышу, как кричат не мои голоса, как их относит, как они обрываются. А в одну сторону — вниз, в камень, в звезду подо мной — белое не жжёт: оно вжигается, впечатывается в меня там, где спина легла на серое, ровно в середину. Последнее, что я чувствую телом, — не клинок, а этот отпечаток: звезду, вошедшую мне в спину, как печать в воск.
Крик. Жар. Запах горелого. Тишина.
Я лежу щекой на тёплом камне — тёплом, потому что стыну я, а не он. Всё во мне делается далёким, чужим, уже не моим. И всё во мне болит — я вся одна сплошная боль, ровная, без края.
Надо мной работают. Не спешно — деловито, так прибирают, когда главное уже не вышло, а окно вот-вот закроется. Двое приглушённо ругаются: один голос родной, отцовский, другой — Тайвела; слов не разобрать, звук уходит, как уходит в песок вода, — но по тому, как они переговариваются, я слышу: пошло не так, чего-то не получили, и теперь считают, чья вина. Наверное, и моя. Теперь всё равно.
Чья-то рука ложится мне на горло, потом к самым губам — ищет, осталось ли дыхание. Ищет долго. Отнимается.
Мне бы позвать. Звать некого и нечем: голоса во мне не осталось — весь вышел с белым.
Мама, думаю я — уже не словами, уже откуда-то издалека. Мейлин. Я же обещала рассказать. Не расскажу.
Отцово лицо наклоняется надо мной — последнее, что я вижу: ни любви, ни вины, одна усталость, с какой доводят начатое до конца. Потом руки его поднимают что-то лёгкое, мягкое — материн платок, соскользнувший в драке, — и опускают мне на лицо. Как накрывают мёртвых. И свет гаснет под тканью.
И вот тут боль отпускает. Вся, сразу, по всему телу — отходит, как отходит с отмели вода, и делается легко, и совсем не страшно. Мне бы ещё немного. Ещё чуть-чуть. Ещё —
Я хочу жить.
Тьма.
Глава 8
Форт спит. Я не сплю — я свожу счёт.
Счётную книгу я веду сам, с первого похода: чужая рука в моих счетах — что чужой палец в ране. Свеча, чернила, вощёный переплёт; вино стоит нетронутым — вино я держу для переговоров. За бойницей стынет двор Рейнмаров; под тремя полами спит хозяин двора, мой несостоявшийся тесть, и половицы под ним честнее его. О нём — ниже. Учёт любит порядок, а порядок начинается с расхода.
Петухов взяли про запас, и резал я их при невесте — красиво, громко, чтоб девочке было на что смотреть и не думать. Навь петухом не купишь, когда группа велика: птица за проход большой экспедиции весит не больше, чем поклон — за долг. Настоящая плата — люди, и людей я взял с запасом. В Тишь я ввёл тридцать три головы; осуждённых из них по описи «обозные» — тринадцать; навь берёт душу с десятка, а сколько окон ляжет там, где пятна ползут и стык ловится случаем, вперёд не сочтёшь. Издержано десять: шестеро на пути туда, один у стыка, один в стыке, двое на обратном. Троих довёл живыми и сдал кастеляну под расписку — припас не переводят из настроения. Невесте, когда счёт при ней не сходился, я всякий раз объявлял недостачу загодя — «отстали», «вернутся в форт» — и ровно на столько голов, сколько брала навь. Её счёту полагалось сходиться с моим словом; он и сходился. Прежде, в обжитых землях, всякую такую работу приходилось прятать — за выдуманной историей, а то и за чужим сном: резать шли в глухую ночь, когда дом уснёт и глядеть некому. Фронтир снял эту заботу — тут режут при свете дня, и рука от честности не портится.
Гвардии легло шестеро — лучших гвардейцев Айвара, из тех, что при нём с молодости. Жаль по-хозяйски: такого растят дольше коня. Свидетелей я думал закрыть сам — их закрыла она, единственной услугой за весь обряд.
Ниже, отдельной строкой, ровным почерком:
_Невеста — одна._
Черты под столбцом не подвожу. Чувствам в книге места нет, а счёту ещё расти.
✦ ✦ ✦Свеча съела треть себя. Подхожу к бойнице размять пальцы: двор пуст, часовой стоит лицом к Тиши — спиной к ней тут не встаёт даже дурак. Возвращаюсь к странице.
То, ради чего всё, зовётся коротко: сила. А сила у мага — две вещи, и путать их глупо: _канал_ да _мастерство_, ёмкость да умение. Одно без другого пусто — несчётное русло при пустой школе есть бочка, которую некуда наклонить.
Канал — русло, по которому пропускаешь силу. Его наследуют и качают, как мышцу, до своего потолка, а дальше по капле — удар в год, а то и в десять. Меряют пробой: держишь мёртвый вес — пустую форму, без дела и пользы, один груз для воли, — и считаешь удары сердца до первого жжения. Докуда досчитал, таков твой канал. По этой мерке Академия и клеймит, на экзамене при свидетелях: _свинец, медь, бронза, серебро, золото_, а выше — _архимаг_; по клейму тебе и цена, и место за столом. Я — серебро. В двадцать я досчитал пятьдесят два; за следующие десять лет упорства добрал два удара, за следующие четырнадцать — ещё два, и на пятидесяти шести русло встало намертво. Свой потолок я знаю в лицо. Крепкое серебро — но серебро, а надо мной золото, и золото по большей части даровое: иному от рождения отмерен потолок на двадцать ударов сердца выше моего, и он, не вспотев, доводит русло за семьдесят. Мой же предел мне известен слишком хорошо.
Мастерство — что ты силой делаешь, и его не купить ни кровью, ни зельем, только годами школы. Форму ведут на три руки: _по земле_ — чертят, медленно, зато можно удержать схему сложнее и больше, чем словом; _по слову_ — рабочая рука всякого мага; и _без слова_, одной волей, в уме — редчайшее у нас, ибо трудно, а проку мало: к чему, когда слово под рукой. Кто и это умеет — того зовут уже по имени.
Русла мне честно не добрать; беру нечестно — одиннадцать лет пью зелья, снадобья из тварьего нутра, по записям ценою в деревню за год. На них дохожу до пятидесяти девяти — и всякий раз спотыкаюсь об этот один удар: шестьдесят и есть золото, а шестидесятого зелье мне не даёт, и своё русло его уже не родит. Один удар — а за ним другое клеймо, другое место за столом, другая цена. Брошу зелье — осяду к своим пятидесяти шести. _Заёмный_, как у нас честят таких; но кто берёт — те о том молчат накрепко. Серебро серебру рознь — я крепок, под шестьдесят, а сосед жидок, еле за полтинник, и оба серебро, и оба это помним. Медяк точит зуб на бронзу, бронза лезет в серебро, лужёное вроде меня тянется в золото — и всякий презирает нижнего пуще, чем завидует верхнему. За глаза меня кличут золотым недовеском; за глаза я их — и того хлеще.
Выше архимага счёт кончается. Тех, в ком русло шире всякой пробы, единицы на всё наше великое государство, и зовут их не клеймом, а именем — одним словом на всех: _Несчётными_. Слово наполовину сказка: живого Несчётного мало кто щупал пробой, зато всякий сильный не прочь, чтоб о нём так думали, — слух этот стоит армии. Про сильнейшего из живущих говорят, что проба на нём молчит вовсе; что он из вернувшихся, переписанный; что живёт не по годам долго, что он истинный Несчётный. Про век не врут: большое русло продлевает и жизнь, но не всякий, кто сильным родится — жить будет долго, ведь жизнь-то можно и укоротить.
Гонку за силой берут не старательные — берут широкие руслом, и мне надоело уступать тем, чьё единственное усилие в жизни случилось за девять месяцев до рождения. Сила должна быть моей: не за труд — за то, что я лучше всякого, кому она досталась даром, и держать её должен лучший.
За тем и была работа у стыка.
✦ ✦ ✦Пять лет назад я купил дорогу к мертвецу.
Знание мёртвых — товар штучный: застрявший в Тиши держит то, что смерть отнимает у живых, и отдаёт по слову, не сразу и с ненавистью. Мой лежал в третьем слое. Наёмная девятка взяла меня девятым — у кромки считать умеют — и довела за цену, от которой у вожака дрогнуло колено; дрогнуло не зря: назад вышло шестеро. Мертвец при жизни был из вернувшихся — переписанный, с руслом, какого не делает ни одна школа; прожил громко, умер страшно. Память его легла в книгу той же ночью, дословно:
«В стыке, после смерти того, кого я люблю больше всего, я был переписан и вынесен слугами…»
Дальше рвалось. Эти полторы строки я перечитал столько, что бумага истёрлась по сгибу.
Чтение простое, а простота меня не смутила: великие условия просты. Смерть самого любимого, в стыке, отпирает силу, что переписывает человека в нечто большее. Условие мстительно: оно требует не жертвы — оно требует тебя, любящего. Убить чужого может всякий. Убить своё, лучшее, — вот цена, и Тишь её знает.
Цену я проверял честно, восходя, как учит школа. Первым делом свёл в стык лошадь.
Гнедого я держал девять лет и любил, как умею любить животное, — то есть больше, чем большинство знакомых мне людей. Он ходил подо мной в трёх походах и выносил оттуда, откуда не выносят. Я привёл его к стыку сам, сам и сделал, и смотрел внимательно. Стык не шелохнулся. Любовь к скотине — не та любовь: кровь пролита, а замок не поддался. Урок я записал и вывел из него верное: раз не годятся ни девять лет, ни три похода, ни жизнь, спасённая дважды, — дело не в силе привязанности, а в её породе. Любить надо человека, и любить всерьёз. Зазубрину у пяты клинка я оставил с того дня — не о лошади память, о начале счёта.
Стало быть, любовь предстояло вырастить. А сад разбивают с выбора почвы.
Выбирал два сезона. Не приданое и не лицо — ту, к которой прирасту не через силу. Нашёл на третьем балу в Вельдоне: девица смотрела на мир так, будто его ей только что подарили и она боится не успеть развернуть обёртку. На такую приятно смотреть — как на огонь и на воду; смотреть я люблю.
И запас. В том же доме подрастала младшая — тех же кровей, и на неё я тоже положил глаз. Не как на невесту, до того далеко, а как кладут про запас доброе зерно. К младшей я был особенно добр. Доброта к детям ничего не стоит и открывает всё: девочке, которой дома тесно, довольно взрослого, что говорит с ней как со взрослой, дарит не по годам и держит с ней маленькие тайны от матери. Пункт замены в уговоре с Айваром — «не сладится со старшей, пойдёт младшая» — я обеспечил не бумагой. Бумага вяжет отца. Дочь привязывают лаской, загодя и терпеливо, чтобы в нужный час она пошла за руку сама и радовалась, что выбрали её.
Старшую же я растил себе в самое дорогое, и это единственная часть работы, что я проверял трижды. Все три раза выходило одно: прирос. Не как в песнях — как умею я: ей одной показывал дорогу без скуки, ей одной прощал вопросы, которых не прощаю никому, вёз, как возят стекло. На пятый день морок взял её в оборот раньше срока, голосом младшей, — она удержала имя крепче гвардии, и я отметил: добрая жертва, стык такую примет охотно.
Теперь отмечаю другое: из неё вышел бы толк. Растрата.
✦ ✦ ✦Само дело — сухо. Книге положено всё.
_Место._ Стык — не место, а случай: два пятна, навье и морочье, сошлись внахлёст, а пятна в Тиши не стоят, их носит, как масло по воде. Оттого стыку и цена тройная: его не ждёшь по карте, его ловишь, покуда сошлось. С позапрошлой ходки я знал одно: в здешней низине пятна сходятся чаще, чем где-либо, — низины они любят, как вода любит ямы. На большее тетрадь не годна: сойдётся ли к сроку и где именно ляжет — не скажет никто. Проводник дальше кромки не пошёл, упёрся; тем лучше — он видел направление, а направлений в Тиши не бывает. К стыку вёл я, мороком: нас шло одиннадцать, любое навье окно взяло бы человека, а люди были считаны. Где сошлось, я промерил дважды, шагами, туда и обратно: ползущую межу ищут ногами, глаза в этом деле лгут. Девица в оба промера смотрела на меня так, что я едва не сбился со счёта.
_Схема._ Контур принятия чертили по заготовленному, от углов камня к сердцевине. Чернила — навья кровь: она не сохнет, стоит чёрной и помнит, кем была; лучшего письма для разговора со смертью школа не знает. По узлам — толчёная чешуя мостками, то же сырьё, что в моих зельях, и работа та же: вести силу, куда сказано. В сердцевину — по капле нашей крови, моей и Айвара: адрес, кому течь. Ергой я отпер вход — стык живых даром не впускает; одна жизнь у кромки — и путь открыт. Стур разметил вчерне, грубую границу, на что он и годен; контур же клали мы: узлы и каналы вёл Айвар, у него на такое рука верней моей, я сверял и правил. Она сходила по склону и любовалась, как её отец чертит. Я смотрел на её счастье со спины — со спины оно читается не хуже.
_Порядок._ Девицу — к камню, лицом кверху: сила идёт на взгляд, так писала школа, и так удобно — глаза пусть читают муть. Удар — слева, под рёбра, вдоль; жёлоб на клинке затем, чтоб кровь шла в контур, а не по рукояти. Этот удар я ставил себе два года и положил чисто.
Дальше порядок кончился.
Она дралась. В записях этого нет — в записях жертва отходит, и все мои прежние отходили. Эта рвала гвардию зубами и голыми руками, все семнадцать лет шёлка разом, и под шёлком оказалась порода — злая, старая, первой чеканки. Пробовала и колдовать: тянулась свести какую-то свою тонкую пустяковину, девичье шитьё, — у стыка такое не встаёт, а те крохи, что собрались, я снял углом внимания, не отрываясь от контура. Айвар держал, гвардия работала, я считал. Контур стоял.
Потом был выброс магии.
Запишу как маг, без поэзии: выброс — единый, без формы и слова; силы столько, что контур выгорел в камень, охрану положило на месте, а у меня по сей день не растёт левая бровь. Мы переждали поодаль. Когда я вернулся к камню, сердцевина спеклась в стекло, и приза в ней не было — ни силы, ни знака, пусто. От жертвы осталась головня: обугленный лоскут, не тело. Айвар накрыл ей лицо её же тряпкой — зачем оно мёртвой, я не спросил; сентиментальность Айвара не моя забота. Разглядывать я не стал: брать было нечего. Пробу снял тут же, над стеклом. Пятьдесят девять — ровно то, что ношу на зелье и без всякого стыка. Ни удара сверх.
Сила вышла — и мимо меня. Разошлась громом, всем и никому? Или её кто-то принял? Второе я отмёл сразу. Принимающему положено быть магом, а магов у стыка было двое — я да Айвар, — и обоих обошло. Мёртвые силы не держат; а девица была уже мертва. Не рукоделию же, которым девиц занимают перед свадьбой, ловить такую силу: не канал, не проба — бабьи петельки к делу не пришьёшь. Стало быть, не принял никто. Стало быть, гром — впустую, всем и никому.
Уходя, я обернулся — на пол-лица, не больше. Зачем — не знаю. В книгу это не пойдёт.
✦ ✦ ✦Чернила загустели; развожу и грею пальцы о свечу. Форт спит глухо, по-походному. Самое время для честной страницы.
Школа учит разбирать провал, как часы: по колесу.
_Место?_ Сходилось по всем приметам, мерил дважды. _Схема?_ Стояла до выброса, узлы я видел целыми. _Состав?_ Кровь навья, чешуя перворазборная, кровь тех, кто должен быть переписан. _Любовь?_ Единственное колесо, что я проверял трижды, и оно вертелось: я любил её. Настолько, насколько я вообще к этому способен, — а это, я знаю за собой, немало, когда речь обо мне.
Остаётся смерть. Вышла грязной: жертва дралась и хотела жить. Оглушить её загодя я не велел сам — не хотел, чтоб последним, что она увидит, был страх. Слабость; заношу и её. Запись молчит, а промысел знает: грязная смерть — двойная работа, она и отпирает, и сеет. Может, сила ушла не на отмыкание, а была посеяна. Если из неё что взойдёт — взойдёт в центре, в дне пути от троп; забота не моя и не скорая.
И последнее колесо, самое стёртое: «того, кого я люблю больше всего». Я перебрал всех, кого любил. Список короток, и первой в нём стояла она. Если мертвец не лгал и условие тоньше буквы — любить сильнее мне было некого.
А если я ошибся почвой?
Мысль неудобная, оттого честная. Может, старшая была не тем, что я себе внушил, а тем, что удобнее внушить. Сад мой рос и в другую сторону — тише, чище, без её вечных вопросов. Младшая мне по нраву верней: в ней меньше спора и больше веры, и она ещё в тех годах, когда любовь можно посадить сразу правильной, а не выпалывать чужие сорняки. В другой раз — если до другого раза дойдёт, а ремесло длинное — в стык пойдёт она. Заодно проверю, точнее ли выходит то, что растил с корня. До годов ей недолго; я умею ждать, а она уже привыкла, что взрослый, который к ней добр, знает лучше.
Пока же вывод рабочий: запись лгала — целиком или в тонкости. Мёртвые мстят тем, кто их читает, — присказка кромки; я знал её до похода и счёл себя умнее. Заношу в приход, уроком.
И ещё строка, раз книга стерпит. Мне её недостаёт — по вечерам особенно: у огня не с кем стало говорить так, чтоб вполовину, чтоб тебя договаривали с полуслова. Хорошая была девица. Такие не всякий сезон попадаются, а я извёл её за одну ночь и остался, каким был. Вот об этом и жаль — не о ней, о растрате. Пройдёт. Проходило.
✦ ✦ ✦Четвёртые сутки я смотрю, как ест мой несостоявшийся тесть. Сейчас, пока пишу, он ворочается этажом ниже.
Прирост канала не спрячешь от того, кто знает, куда смотреть: у кого русло раздалось, тот ест за троих, спит как убитый, роняет слова легко, будто они ничего не весят. Айвар ест, как ел. Спит, как спал. Заслон на обратной стоянке встал у него со второго слова — как всегда на этой глубине, ни ударом легче. Ему не досталось так же, как мне. Утешает это меньше, чем должно бы.
Голод его я понимаю — он старше моего. Айвар упёрся в предел раньше, чем я нашёл свой: боевой классик, добротный и давно достроенный: прирост ему не светил уже под Гребнем. За тем он и вписал кровь в сердцевину рядом с моей — и, знаю, до сих пор тешит себя, что «самая любимая» отца весит больше, чем «самая любимая» жениха, а стало быть, приз причитался ему. Пусть тешит. Приза нет ни у кого; делить нечего, а покуда делить нечего, мы оба спим спокойно.
Мысль о ноже приходила трижды; счёт веду и ей. За: он знает всё, а живой рот — щель в любой стене. Против, по старшинству: соучастие вяжет крепче родства — верёвка у нас одна, дёрни, и затянется на обоих; легенде нужен живой скорбящий отец, вдвоём траур убедительней; двух исчезновений на один поход не спишет и Тишь; и главное — его форт, его кромка, его доля в промысле: при живом хозяине всё это стоит дороже, чем при мёртвом, а это мой будущий поток. Молчать он будет и без ножа: моя тайна лежит с его в одной яме.
Итог: нецелесообразно. Пока. Аппетит его я проверю ещё через год.
✦ ✦ ✦Высшему свету понадобится история — напишу хорошую. Прорыв у стыка; тварей больше, чем стали; охрана легла, невесту не вынесли. Всё правда, кроме порядка слов. Дом известит Айвар. Траур я надену по мерке: общество любит скорбящих женихов, скорбь носится не хуже ордена и открывает двери, которых не открывает герб. А по весне тот же траур сделает меня снова лучшей партией округи, и великие дома сами подведут мне следующую — довольно постоять у окна с тёмным лицом. Мать невесты — единственная в том доме, кто смотрит и видит; к счастью, женский взгляд ничего не весит.
Дальше — дело. Чуда у стыка не оказалось; остаётся ремесло, а ремесло я знаю. Игла надёжнее молнии. Канал точат сырьём, сырьё родит Тишь, Тишь лежит у меня под боком, и половина столицы пьёт те же зелья — только хуже и дороже. Кто держит поток, тот держит чужие потолки, а это почти то же, что растить свой. Мне нужны железы, чешуя перворазборная, воды прудов — потоком, не оказией. Мне нужен лучший охотник края. Лучших не рожают — их находят. Найду.
Сундук с её вещами стоит тут же, у стены: велел снести ко мне, опись делаю сам — чужим рукам в таком деле веры нет. Дорожные платья, щётка, гребень с волосом в зубьях, склянка лавандовой воды, связка угольных карандашей, стёртых по-рабочему. И письмо — начатое, без даты. «Милая матушка! Если бы вы видели…» — дальше про краски, про здешние чудеса, про то, что отец весел, а жених добр к ней сверх всякого уговора. Оборвано на середине строки: позвали, надо думать, смотреть очередное чудо. Письмо поедет с вещами — последняя весточка невесты маменьке дорога. Даты не поставлю: неоконченное трогательнее.
Её дорожную тетрадь я из вещей вынул. Рисовала лучше, чем я думал, — на удивление лучше; была, стало быть, и в ней глубина, которой я в опись не внёс. Вот проводник, серый до самой бумаги; вот вилка, серебряная, гнутая, помнящая себя; вот я — у огня, смеюсь. Похож. В дом тетрадь не поедет: свету ни к чему видеть, как меня видели. Оставлю себе — у пяты клинка уже есть одна зарубка этого рода, будет и тетрадь.
Закрываю книгу. Свечу гашу тихим словом — громкие держу для зрителей.
Где убыло, там прибудет. Надо лишь уметь взять.
Глава 9
Больно.
Это первое. Не свет, не звук — больно. Везде, где я. Если больно — значит, «я» есть. Держусь за это.
Мысли рвутся, не додумываются. Собираю кусками.
Лежу. Под щекой твёрдое и тёплое. Камень. Тёплый камень — это хорошо. Есть я, и есть камень. Уже двое.
Дышу. Слышу, как дышу. Больше не слышу ничего — нигде и никого. Так тихо не бывает. Тут — бывает.
Открываю глаза. Высоко надо мной висит свет — тонкий, ровный, как бывает под веками, если зажмуриться на солнце. Он не греет и ничего не освещает. Просто висит.
Рука. Это — рука? Пальцы длинные, тёмные, в мелкой твёрдой чешуе, на концах — когти. Шевелю — слушаются. Значит, моя. Пусть.
Вторая такая же. Пусть и вторая.