
Полная версия:
Summer Bjorn Тишь
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Снаружи её враньё тоже прошито, и швы видны, если знать, что искать: шерсть против ворса полосой, кость, вставшая внахлёст, второй ряд зубов мельче и глаже первого. Морок шьёт грубо, на живую нитку.
Запоминаю отдельно и крупно: у вранья есть швы. А по шву любая вещь распускается легче. Учусь на ходу, вслух, как учат урок: это — беру, это — не донесу, это — не знаю что, но красивое… красивое кладу обратно. Красивое здесь дважды меня обмануло, третий раз оно меня не получит.
Беру: шкуру — не всю, спинную полосу, самую толстую, тяжёлую даже по частям; мясо — сколько войдёт в шкуру; жилы — длинные, крепкие, мотаю на ножны. На что жилы — пока не знаю. Узнаю — будут.
Чужую броню тоже смотрю: по хребту у неё пластины, роговые, крупнее моей чешуи и тусклее. Поддеваю одну ножом, верчу. Не родная. Просто у всех тут, кто живёт долго, отрастает защита. Кладу пластину в шкуру к мясу — сама не знаю зачем. Пусть лежит: непонятное я теперь тоже беру про запас, если оно молчит и не пахнет.
Ноша выходит — на две руки и спину. Рука у меня одна.
Беречь добро меня, похоже, учили крепко — телом помню, руки сами не бросают. Всё сберегла: что не несу — волоку, что не волоку — тащу зубами, за край шкуры, по десять шагов, с передышками. Со стороны, наверное, смешно. Смотреть некому. Уже хорошо.
Одна ладонь у меня красная по локоть от неё. Вторая — по плечо, от себя.
Дверь внутри вздрагивает — та, тёплая, — и я не даю ей раскрыться: прохожу мимо, как мимо пустыря. Не сейчас, говорю я двери. На пятне. В дверях постоим на пятне, где за спиной камень, а не свежая кровь на полверсты запаха.
Дверь слушается. Умнеем обе.
✦ ✦ ✦До пятна я добираюсь в сумерках, по приметам, которые держу зубами, потому что руки заняты: Колотый — колотый, Гнильё — гнильё, поворот у Ржавого — мой.
Пятно — новое, второе моё: чешуя на подходе замолкает, и я узнаю это молчание, как узнают своих. Трава тут серее, чем на первом, зато камней больше и один — с нависью, почти крыша. Обхожу край. Край стоит.
Складываю ношу, сажусь — и только тут понимаю, что вся я, от волос до колен, в засохшей корке: её кровь, моя кровь, земля, всё вперемешку.
Воды нет. Тереть — нечем и больно. Я веду здоровой ладонью по раненой руке, вдоль борозды, зло и устало, — отстаньте, — и чешуя под ладонью вдруг подаётся.
Не отрываются — опадают. Складываются, уходят куда-то в меня, как уходит рябь в воду, и под ними — кожа. Гладкая, светлая, тонкая. Моя — и не моя. Я сижу и смотрю на полосу этой кожи посреди брони, и ладонь у меня замирает сама.
На миг — только на миг — я та, кого когда-то мыли. Тёплая вода, много, пар, жёсткая рукавица трёт до скрипа, до розового; кого-то рядят потом в голубое, и та, которую мыли и рядили, читает за столом чужие руки и думает, что знает всё наперёд.
Знала плохо.
Дверь закрывается сама, тихо, без сквозняка. Я сижу над полосой гладкой кожи, и мне холодно — не от воспоминания. От ветра: голая кожа здешнего холода не держит совсем.
С голой кожей тут не ночуют.
Я хочу, чтобы чешуя вернулась, — и она возвращается: выступают из меня рядок за рядком, край за край, как я хотела. Тяжёлые. Свои. С ними теплее.
Вот, значит, как это делается: не руками — хотением. Уходят, когда велю, приходят, когда велю. Урок дня, последний и самый странный: моя броня — не на мне. Она — часть меня, и её столько, сколько захочу.
И, пока держу их на себе волей, во мне всплывает — не память, а привычка, как всплывает под пальцами забытая, но затверженная работа: держать форму. Два слова, тёплым чьим-то голосом, будто их в меня вкладывали долго и терпеливо, покуда не легли намертво: держать форму. Я держу — и выходит, будто делала это тысячу раз. Кто-то учил меня этому. Не телу учил — вот этому: брать своё и не выпускать. Кто и когда — пусто; а руки помнят и слушаются, как слушаются давнего хозяина.
Сколько захочу — с этим я разберусь потом. Пока хочу всю.
✦ ✦ ✦Ночью после пятна рука начинает гореть.
Не болеть — гореть: жар идёт от борозды вверх, к плечу, толчками, в такт сердцу. К утру горячее и тугое всё плечо, а к полудню горячая уже вся я. Навья грязь, понимает та часть головы, которая ещё работает: рогом пахано — рогом и посеяно.
День я ещё хожу. К вечеру — лежу.
Лихорадка здесь с гостями. Жар растапливает меня изнутри, и первой плывёт та стена, за которой заперта тёплая дверь. Дверь ломится. Не открывается — ломится: тёплая вода бьёт из неё толчками, голубое полощется, чьи-то руки трут и трут, и всё это не ко мне идёт, а тянет меня — туда, в пар, в тепло, где хорошо и где меня разберут по нитке.
Морок. Он не снаружи пришёл — он идёт через мою же дверь. Всё тёплое во мне — его ход. Вот, значит, почему в двери тут не ходят: не потому, что там плохо. Потому, что там хорошо.
Сутки я держу имя зубами. Не в голове — голова плывёт; именно зубами, стиснутыми на слове, как на палке: Ай-ра. Ай-ра. Жар бьёт — сжимаю. Дверь ломится — сжимаю. Один раз — не знаю, ночь ли, день, — вода из двери доходит мне до подбородка, тёплая, зовущая, и я почти разжимаю зубы, чтобы её вдохнуть. Не вдыхаю. Вода — там. Зубы — здесь. Здесь и дышу. Спиной к камню, лицом в темноту, зубы на имени — и так, пока жар не начинает уставать раньше меня.
Выхожу на третье утро — пустая, лёгкая, голодная, как выеденная скорлупа. Живая. Опять живая; начинаю к этому привыкать, и привычка эта из недешёвых.
✦ ✦ ✦Неделю после я не охотница.
Неделю я падальщица: хожу недалеко, беру чужое лежалое, давлюсь и ем. Серо-бурая мелочь — та, вороватая, — пасётся теперь рядом со мной без страха: чует, что я нынче их промысла. Не гоняю. Сегодня мы едим с одного стола; а столы я запоминаю.
Заодно учусь у них тому, в чём они мастера: слышать округу их ушами. Мелочь брызнула из травы — и я уже за камнем, раньше, чем поняла зачем. Дешёвые сторожа. Плачу объедками, и обе стороны довольны.
Злюсь я в эти дни на слабость больше, чем на боль. Боль — плата понятная, она уходит, как уходит всякий рассчитавшийся. Слабость — это когда всё вокруг твоё, а взять нечем. На неё я скриплю зубами громче, чем скрипела на жар. Скрип — тоже звук; хоть какой-то с меня прок.
Дело нахожу по силе: мну шкуру. Каждый вечер, обеими — здоровой и той, что вполсилы, — мну, тяну, отминаю до устали. Как это делается по-настоящему, я не знаю, но руки что-то такое помнят, и шкура с каждым днём мягче и теплее. Договорились и с ней.
Вечерами, когда рука отработала своё, я строгаю. Из козьей кости выходит палочка о двух зубцах, гнутая по ладони, — я смотрю на готовое и не сразу понимаю, что сделала и зачем: есть ею неудобно, зубами проще. Но выбросить не выходит. Вытираю о траву и убираю за лоскут, зубцами вверх — как убирают… не помню как. Как убирают.
Глупая вещь. Моя глупая вещь. Пусть едет со мной.
Зарубки в эти дни режу наутро, за вчера. Выходят кривее прочих. Пусть кривые: дни были так себе — книга не даст соврать.
✦ ✦ ✦Через неделю после жара рука соглашается сжаться в кулак — на три четверти, дальше пока не пускает. И в тот же день я снова беру добычу сама: мелочь, ушастое, то самое племя, что в первый голод смотрело на меня со скукой. Теперь не смотрит.
Моя. Первая после руки — и оттого слаще коровы.
✦ ✦ ✦Ночую по-новому, богато.
Перед порядком — опись, тихая, самой себе: ниша с нависью. Шкура — постель и одеяло разом, мехом к себе, мездрой наружу: половину стелю под себя, чтоб земля не пила тепло, половиной укрываюсь и подтыкаю край. Одна, а служит за двоих. Мясо в кладке — при доме, не на бегу. Жилы на ножнах, пластина под головой, вилка зубцами вверх, нож, лоскут, имя. Если у здешнего есть боги, пусть думают, что нас тут двое бронированных.
Совсем недавно в этом списке было два последних слова.
Неплохо идём.
Порядок сна складываю вслух, как складывала правила, — чтобы врос:
обойти пятно. Проверить края. Сложить ношу по левую руку, нож — по правую. Лечь спиной к камню, лицом к входу. Имя — на язык.
Так и делаю, всё по порядку, и решаю: так будет всегда. Порядок держит имена — это мне говорили… кто-то говорил, из тех, кого нет. Порядок будет держать и меня.
За краем пятна кто-то долго, шумно пьёт из темноты. Чешуя молчит: далеко. Пусть пьёт. Не из моего. Округа большая: на всех хватит, пока мы друг другу не мешаем. Пока — слово здесь главное, я его уже выучила.
Рука срослась, как срослась: борозда затянулась валиком, кулак — на три четверти. Не та рука. Зато моя и рабочая, а чего не догнёт — догонит вторая. Под шкурой тепло, как не было ещё ни разу; сытость лежит в животе, как ноша, донесённая до места; и лёжка вокруг меня — первая, которую я свила, а не нашла.
Достаю нож и режу на ножнах зарубку — по счёту тринадцатую, если книга не врёт: за жар резано наугад, три раза. Столбик уже похож на столбик: ровные вперемешку с кривыми, как сами дни.
Ничего. Книга у меня теперь с собой. Было бы что записывать.
Тринадцать — против чужой тридцати одной. Пока смотреть не на что.
Будет на что.
Из-под шкуры темнота пахнет кровью, мясом и мной.
Пусть привыкает.
Глава 12
В белый морок идти — платить собой.
Выучиваю я это к третьему дню дороги в мороке.
Середину, где я росла первые дни, я прошла до края: дальше на закат, от кромки до кромки, лежит белый морок — сплошной, без разрывов; два дня я шла вдоль него и обхода не нашла. А двое ушли на закат. Значит — в морок. Значит — платить.
Морок берёт не кровью — волей. Входишь в него — и оно тут же принимается тебя уговаривать: что ты не ты, что идёшь не туда, что вон та ложбина ближе и мягче. Не споришь вслух — плывёшь. Спорить нечем, кроме имён.
И я иду и плачу — именами.
Вхожу я в морок уже не той, что выползла из стыка. Ножны в зарубках столбиком — я режу за каждую ночь; столбик перевалил за два десятка и стал похож на частокол. Хожу тихо — трава подо мной больше не шепчет. Ем сама, каждый день, и рубцы затягиваются к утру. Тело слушается почти во всём, и я в нём — как в разношенном башмаке: не мой был, стал мой. Одного не приручить: морока. Мороку мастерство не указ. Ему подавай имена, и подавай без роздыха.
— Камень, — говорю я камню. Камень стоит.
— Тропа. — Тропа не тропа, а так, направление; но раз я сказала «тропа», по ней можно идти.
— Айра, — говорю я себе, чаще всего. Себя терять дороже всего.
К полудню я выжата, будто таскала воду. Морок не рвёт и не жжёт — он точит, ровно, без роздыха, и к вечеру я глупею: имена выходят медленнее, чем надо. Тогда сажусь в первое чистое пятно, какое нащупает чешуя, и молчу, пока не наберу себя обратно. Молчать — тоже работа. Дорогая.
Так и идём: морок точит, я плачу именами, пятна латают. Двое где-то впереди, за мороком, целые. Я держу их сторону, как держу имя.
✦ ✦ ✦Чёрное к этому дню я тоже зову по имени: навь. Слово поднялось само, из того же кармана, что «морок», — я их туда не клала, а лежат, — и к чёрной глади пристало намертво: к такой другое и не пристанет.
Навь я перехожу иначе — навь берёт не волей, а смертью.
Первый раз выходит нечаянно. Дорогу перерезает полоса нави — чёрной, гладкой, стоячей, той самой, от которой чешуя встаёт дыбом. В обход — день, не меньше: чернота тянется в обе стороны, сколько видно. А на другом берегу, вот беда, кормится непуганое: тварь, что была козой, щиплет серое, и ветер от неё ко мне.
Я бью её у самого края черноты — коротко, по-выученному, в жилу под челюстью. Она оседает, кровь идёт, тёплая, красная.
И навь поддаётся.
Не расступается — светлеет, на шаг, ровно над свежей смертью: будто смерть ей заплатила, и она на этот платёж приоткрыла проход. Я понимаю телом раньше головы: вот и цена. Нави платят кровью, свежей и чистой; добыла поесть — и получила проход.
Перехожу по этому светлому мостку, пока он держится, — быстро, не мешкая: платёж короткий. За спиной навь смыкается, как вода за камнем.
Мясо несу с собой. Вышло разом и пообедать, и переправиться. По здешним меркам — щедрый день. А урок дорогой: нави нужна смерть свежая, минута в минуту. Промедлишь с переправой — мосток гаснет, и ты на полдороге, над чернотой, что уже не платится. Тут не зевают. Тут вообще, я заметила, зевать негде.
Запоминаю крупно: морок берёт волей, навь — смертью. У всякого прохода своя монета, и обе — не из дешевых.
✦ ✦ ✦Спустя пару дней голод гонит меня на охоту, и охота едва не выходит мне боком.
Зверь пасётся в морочной полосе — крупный, бурый, покатый, вроде тех коз, но грузнее. Пасётся правильно, и облик правильный; я захожу по ветру, ниже травы, как всегда. И только с трёх шагов вижу шов: шерсть на боку легла против ворса, полосой, — там, где морок дошил своё к чужому телу. Враньё. Я это уже знаю: у вранья есть швы, а по шву всё распускается легче.
Знать бы ещё, что оно так же читает меня.
Оно вскидывается раньше, чем я прыгаю, — и не бежит, а бьёт: разворачивается всей тушей и достаёт задней, разлапистой, не козьей. Кость по голени — и нога подо мной вспыхивает белым. Я валюсь набок, ухожу перекатом из-под второго удара, и с земли, снизу, беру его — в жилу под челюстью, куда бью всё живое, потому что всё живое там тонко.
Оно оседает. Я лежу рядом, и мы оба тяжело дышим, только я дышу, а оно уже нет.
Голень раскроена до кости — не рог, а костяная шпора, но пашет не хуже. Встать могу. Бежать — нет. Значит, эту неделю — не бегать; значит, выбирать бой ещё придирчивей и держаться пятен ещё крепче. Цена. Её не переждать: нога пойдёт со мной и завтра, и дальше — в каждый шаг, в каждую ночь, в каждую драку, какие мне тут ещё выпадут. Теперь считаю с ней.
Мясо, впрочем, беру. Мёртвое, битое, тяжёлое — а тащу: нога ногой, а осень осенью. Мёртвое хоть не лягается.
Дальше ковыляю, припадая на ногу. Морок такому рад: хромому имена даются ещё труднее — половина меня занята ногой, а мороку только того и надо, чтоб я отвлеклась и забыла сказать «камень». Не забываю. Говорю «камень» сквозь зубы, говорю «нога» — своей ноге, чтоб и она помнила, чья она и куда идёт. Идём медленно. Зато идём на закат, за морок, за ушедшими двумя. Быстрее не выходит — а бросить и не думаю: у меня теперь есть куда, а «есть куда» держит не хуже имени.
Морочная земля к закату делается совсем нехорошей. Пахнет старой водой и ничем — у морока свой запах, вернее, дырка на месте запаха: нюх тянется и не находит дна, будто нюхаешь пустую комнату, поросшую плесенью. Тишина здесь лежит слоями: сперва глохнут дальние звуки, потом ближние, потом собственные шаги, и под конец слышно только кровь в ушах да имена, которые я роняю. Ни птицы, ни ветра. Даже гнильё тут молчит — а гнильё, я привыкла, всегда о чём-нибудь да бормочет.
В такой тишине легко решить, что ты одна на всём свете. Я не решаю. Я знаю: не одна. Впереди двое, позади черные лужи, а над всем — морок, которому я нужна пустой. Полон свет народу. Просто все хотят от меня разного.
✦ ✦ ✦Пятно на ночь морок мне в тот раз не даёт по-хорошему — даёт с подвохом.
Я нахожу чистое, ложусь, засыпаю вполглаза. А наутро иду — и к полудню выхожу к своему же вчерашнему пятну: тот же камень, та же лёжка, мой же вчерашний след. Круг. Морок завернул меня кольцом и водил по нему полдня, покуда я не гляну под ноги и не узнаю собственный след в грязи.
Стою над собственным вчерашним следом и наливаюсь злостью — ровной, рабочей: она у меня теперь вместо утреннего умывания, и с неё же лучше думается. Раз тропа врёт, а имена держат — мечу дорогу именами вслух и зарубкой на всём, мимо чего иду: этот камень — Первый, этот — Второй, этот куст — уже видела, не пойду. Иду не по тропе — по своим меткам. И кольцо рвётся: раз я знаю, где была, дважды меня туда не заманить.
Ещё одна монета мороку платится — и ещё один его обман я теперь знаю в лицо.
Голоса начинаются на пятый день.
Сперва я думаю — вода: где-то бормочет ручей. Иду на звук, хочу пить. Звук ведёт, ведёт и не приближается, а после раскрывается вширь — и это не ручей. Это голоса. Много. Впереди, за редким сухим леском, гудит и звенит, как гудит место, где сошлись люди: говор, смех, стук, зазыв — рынок, базарный день, живое, тёплое, людное.
Люди.
Рвусь туда всей собой — не глазами, нутром: там свои, там как надо, там я знаю, как себя вести, там мне ответят, чьи голоса ходят по ночам за мороком и с кого мне дыра, а с кого нож. Ноги уже идут — раскроенная и та идёт, спотыкаясь, торопясь. Я почти бегу.
Чешуя встаёт дыбом.
Встаю как вкопанная. Дыбом — значит навь, значит смерть, значит нельзя совсем. А голоса зовут, живые, тёплые, у самого уха уже: «сюда, сюда, тут всё есть».
Захожу с краю, по дуге, глядя не прямо — как научила поляна-обманка. И леса не выдерживает моего косого взгляда: базар опадает. Ни говора, ни людей — гнилой распадок, навья лужа посередине — чёрная, стоячая, — и над лужей стоит тишина слоями, такая, что звенит. А по краю лужи — кости. Много, и лежат не как попало: полукругом, лицом к луже, как садятся к столу или сходятся на площади. Между костей — ржавое: пряжка, лезвие без черена, обруч от бочки. Люди шли сюда, как я, на говор и смех, шли толпой и поодиночке, годами, — и садились к этому столу, лицом к тёплому. Дошли. Все дошли. Досюда доходят все.
Тишина над лужей стоит такая плотная, что своё дыхание слышу, как чужое.
Вот, значит, как здесь ловят. Не когтем — тем, чего тебе больше всего надо. Мне надо людей — мне и подсунули людей.
Ухожу, не поворачиваясь спиной к луже. И несу с собой новое, самое злое правило: чего хочешь сильнее всего, того тут и бойся. Голод по своим — тоже голод. На него тут тоже ловят.
Долго сижу с этим — оно важнее ноги и важнее мяса. Выходит худо: то, что тянет меня вперёд, то же меня и погубит. Мне надо к своим — узнать, чьи голоса, догнать двоих, спросить. А здесь на «надо к своим» ловят вернее, чем на кровь: сунут тёплый голос, сунут дух печёного — и я иду, как шла сейчас, спотыкаясь и не глядя. Убить в себе это «надо» — и незачем идти вовсе, ляг да сгинь. Оставить — и всякая лужа будет манить меня домом.
Значит, ни то ни другое. Значит — иду, и хочу к своим, и не верю ни одному тёплому голосу, ни одному тёплому духу, пока не увижу, что за ним. Тепло тут врёт; правда тут холодная. Кто хочет дойти — тот идёт на холодное. Я дойду. Мне есть о чём спросить, и я уже знаю, чего хотеть, а чего бояться, — а это одно и то же.
✦ ✦ ✦Досидку я встречаю к ночи — и едва не остаюсь у неё навсегда.
Она сидит в чистом с виду пятне, у камня, спиной ко мне: что-то человечье по очерку, укрытое, ссохшееся, тихое. Перед ней — тепло. Настоящее тепло, я его чую кожей: огонёк, а над огоньком — дух, от которого сводит челюсти, дух печёного, дух дома, тот самый, которому я не помню имени.
— Садись, — говорит она. Голосом. — Продрогла ведь. Садись, поешь.
Я делаю шаг. Ноги сами. Тепло, еда, голос — всё, чего у меня нет; всё, о чём я не даю себе думать днём, потому что днём это не по карману.
Ещё шаг. Нога простреливает при каждом — а я всё равно шагаю: тепло и голос сильнее боли, сильнее всего.
И на этом шаге во мне что-то встаёт поперёк — не мысль, не страх, а привычка, глубже мысли: не отвечай. Держи себя. Та самая, что всплыла у меня под руками, когда я убирала и звала чешую, — держать форму. Держать себя.
Я не сажусь. Я останавливаю ноги — силой, как останавливают чужое, — и держу себя всю, целиком, в горсти, как держат то, что рвётся уйти. И — не гляжу на тепло. Не отвечаю голосу.
Досидка ждёт. Огонёк горит. Дух печёного стоит.
А я стою и держу — и вижу, не глядя прямо, краем: тепла нет. Кости у камня. Ссохшееся сидит над пустым местом, где ничего не горит, и держит перед пустотой ложку — годами, наверное, держит, кто ни пройди. Угощение — для тех, кто сядет. Кто сядет — тот и угощение. Хитро придумано, ничего не скажу. Дёшево и без хлопот: не гоняйся, не дерись — поставь ложку над пустым местом да позови поласковей, а мясо само придёт и сядет. Я бы почти уважила, не будь мясом я.
Отступаю, держа себя, пока голос за спиной не смолкает.
Далеко за полночь, в чистом пятне, я всё ещё разбираю, чем удержалась. Не силой — сила бы не помогла, тепло сильнее меня. Удержало другое: уменье не выпускать себя из рук. Кто-то вложил его в меня давно и прочно — не в тело, вот в это: держать своё. Кто и когда — пусто. А оно есть, и оно спасает, и я ему верю больше, чем ногам.
✦ ✦ ✦Дни после базара сходятся в один: морок, имена, пятно, скудный сон, снова морок. Нога подживает медленно, на ходьбе; я приноровилась беречь её и всё равно идти — так же, как приноровилась ронять имена, не думая, и слышать носом раньше, чем гляну. То, что в первые дни стоило мне крови и страха, теперь идёт само, буднично, как дыхание. Я матерею. Замечаю это не по гордости — по скуке: осторожность сделалась привычкой, а к привычке не страшно.
Оттого худшее и подстерегает не там, где я жду когтя.
Худшая ночь приходит без твари.
Я в пятне, чистом, проверенном трижды. Ем, сплю вполглаза, всё по описи. И среди ночи морок, стоящий за краем, начинает говорить.
Не голосом досидки — хуже. Оно говорит голосом, который я знаю. Не помню — знаю: тёплым, женским, у самого уха, оттуда же, откуда «не снимай», откуда тёплая дверь. Оно зовёт меня — не «Айра», по-другому, коротко, ласково, на «ты», как зовут только совсем свои, — и от этого зова у меня всё внутри переворачивается и тянется на голос, потому что этот голос — дом, этот голос — «там хорошо», этот голос нельзя не послушать.
Я не знаю, чей он.
В этом весь ужас: я тянусь к нему всей собой — и не знаю, к кому тянусь. Кто-то звал меня так каждый день, всю жизнь, — а я не помню ни лица, ни имени, только что на этот голос надо идти. И я почти иду. Пятно кончается в трёх шагах; за ним морок и голос; и я на коленях уже у самого края, и рука тянется в морок, туда, где зовут. Раненая нога подламывается, и я не встаю, а ползу на зов, на коленях, — так тянет, что и боль не держит, ничего не держит.
— Айра, — говорю я, зубами, как за палку держась. — Айра.
Голос на миг сбивается — и зовёт снова, тем же ласковым, и мне это имя, «Айра», вдруг делается чужим и лишним рядом с тем, настоящим, которым зовут из морока.
А потом из морока приходит другой.
Мужской. Тоже тёплый, тоже спокойный — и знающий: он не зовёт, он хвалит. «Вы хорошо держитесь». И от этого голоса во мне вместо тяги встаёт злость. Чёрная, со дна, во всю меня разом: губы сами уходят с зубов, из горла лезет рык, а рука — та, что тянулась на ласковый зов, — сжимается так, что когти входят в ладонь. Я не знаю этого голоса. Я не знаю, за что его ненавижу. Тело знает раньше меня: при этом голосе не идти надо — убивать. Злость выжигает тягу дочиста; я отдёргиваю руку из морока, как из огня.
Спасибо тебе, ненавистный. Кто бы ты ни был, ты вытащил меня оттуда лучше имени. Странная у меня вышла подмога: ласковый голос тянул меня в морок, а ненавистный — выдернул, сам того не желая. От любви я едва не сгинула. Ненависть — спасла. Запомню и это, хоть и не пойму пока, к чему.
Я отползаю в середину пятна, к камню, вжимаюсь спиной и держу имя зубами до серого утра, а голоса — оба — ходят по краю и зовут, и хвалят, и не смолкают. К рассвету стихают: мороку тоже нужен роздых.
Утром я целая. Злая, выпитая до дна — но целая. И впервые за все дни мне не всё равно, чьи это были голоса. Мне надо знать. Тот, ласковый, — по нему во мне дыра размером с меня. Тот, знающий, — по нему во мне нож. И я не помню ни того, ни другого.
Двое ушли за морок. Может, там и спрошу.
✦ ✦ ✦Наутро я делаю то, чего давно не делала: разглядываю лоскут.
Не снимаю — узел не трогаю, «не снимать» я помню крепче всего. Просто беру край в пальцы и смотрю. По кайме — стежки, я их приметила ещё в первые дни: частые, мелкие, и не для красоты. Порядок. Как в следах, как в повадке зверя. Кто-то шил это долго и шил не как шьют цветы.
Читать буквы я не умею — если тут буквы, они для меня немы. Но стежки — не буквы. Стежки — форма; а формы я читаю, как читаю зверя: провожу когтем по ряду, медленно, и ряд отзывается. Не словом — смыслом, теплом, как отзывается ладонь на знакомую работу. От этого чтения у меня немеют пальцы и делается редким дыхание — так, я помню телом, дышат, когда несут полное до краёв и боятся плеснуть. Стало быть, и это во мне откуда-то есть: читать нитку не глазами, а тем местом, каким держат форму.
И в одном месте, у самого угла, из-под когтя встаёт — коротко, ясно, тёплым тем же голосом, что звал ночью:
живи.
Не слышу — понимаю. Одно, простое, вшитое в нитку намертво, чтобы дошло даже до такой, как я, — до той, что забыла всё: живи. Кто вложил — пусто, лицо забыто, имя съедено. А веленье осталось, тёплое, и я его слушаюсь, как слушалась «не снимать»: раз велено — живу.
И следом за словом приходит второе, шире первого. Я не «читаю, как зверя». Я вспоминаю. Это была наука — читать нитку и писать ниткой, грамота без чернил; её в меня вложили той же рукой, что и «держать форму», и «живи» — первое, что из неё вернулось. Первое слово моей первой грамоты. Остальная лежит рядом, за тою же тёплой дверью, — чую её краем, как чуют за стеной комнату, в которой когда-то были. Дверь не рву. Она приоткрывается сама — по стежку.