Мой отец пролежал, вытянувшись поперек кровати, без малейшего движения, как если бы ею свалила рука смерти, добрых полтора часа, и лишь по прошествии этого времени начал постукивать по полу носком ноги, свесившейся с кровати; сердце у дяди Тоби стало легче от этого на целый фунт. – Через несколько мгновений его левая рука, сгибы пальцев которой все это время опирались на ручку ночного горшка, пришла в чувство – он задвинул горшок поглубже под кровать – поднял руку, сунул ее за пазуху – и издал звук гм! Мой добрый дядя Тоби с бесконечным удовольствием ответил тем же; он охотно провел бы через пробитую брешь несколько утешительных слов, но, не будучи, как я уже сказал, человеком речистым и опасаясь, кроме того, как бы не брякнуть чего-нибудь такого, что могло бы ухудшить и без того плохое положение, не проронил ни слова и только кротко оперся подбородком на рукоятку своего костыля.
Оттого ли, что укороченное под давлением костыля лицо дяди Тоби приняло более приятную овальную форму, – или же человеколюбивое дядино сердце, когда он увидел, что брат начинает выплывать из пучины своих несчастий, дало импульс к сокращению его лицевых мускулов – и таким образом давление на подбородок лишь усилило выражение благожелательности – решать не будем, – а только отец, повернув глаза, так потрясен был сиянием доброты на дядином лице, что все тяжелые тучи его горя мгновенно рассеялись.
Он прервал молчание такими словами:
– Доставалось ли когда-нибудь, брат Тоби, – воскликнул отец, приподнявшись на локте и перевертываясь на другой бок, лицом к дяде Тоби, который по-прежнему сидел на старом, обитом бахромой кресле, опершись подбородком на костыль, – доставалось ли когда-нибудь бедному несчастливцу, брат Тоби, – воскликнул отец, – столько ударов? – – Больше всего ударов, насколько мне приходилось видеть, – проговорил дядя Тоби (дергая колокольчик у изголовья кровати, чтобы вызвать Трима), – досталось одному гренадеру, кажется, из полка Макая[202].
Всади дядя Тоби ему пулю в сердце, и тогда отец не так внезапно повалился бы носом в одеяло.
– Боже мой! – воскликнул дядя Тоби.
– Ведь это из полка Макая, – спросил дядя Тоби, – был тот бедняга гренадер, которого так беспощадно выпороли в Брюгге за дукаты? – Господи Иисусе! он был не виноват! – воскликнул Трим с глубоким вздохом. – – – И его запороли, с позволения вашей милости, до полусмерти. – Лучше бы уж его сразу расстреляли, как он просил, бедняга бы отправился прямо на небо, ведь он был совсем не виноват, вот как ваша милость. – – Спасибо тебе, Трим, – сказал дядя Тоби. – Когда только ни подумаю, – продолжал Трим, – о его несчастьях да о несчастьях бедного моего брата Тома, – ведь мы трое были школьными товарищами, – я плачу, как трус. – Слезы не доказывают трусости, Трим. – Я и сам часто их проливаю, – воскликнул дядя Тоби. – Я это знаю, ваша милость, – отвечал Трим, – оттого мне и не стыдно плакать. – Но подумать только, с позволения вашей милости, – продолжал Трим, и слезы навернулись у него на глазах, – подумать только: два этаких славных парня с на что уж горячими и честными сердцами, честнее которых господь бог не мог бы создать, – сыновья честных людей, бесстрашно пустившиеся искать по свету счастья, – попали в такую беду! – Бедный Том! подвергнуться жестокой пытке ни за что – только за женитьбу на вдове еврея, торговавшей колбасой, – честный Дик Джонсон! быть запоротым до полусмерти за дукаты, засунутые кем-то в его ранец! – О! – это такие несчастья, – воскликнул Трим, вытаскивая носовой платок, – это такие несчастья, с позволения вашей милости, что из-за них не стыдно броситься на землю и зарыдать.
Мой отец невольно покраснел.
– Не дай бог, Трим, – проговорил дядя Тоби, – тебе самому изведать когда-нибудь горе, – так близко к сердцу принимаешь ты горе других. – О, будьте покойны! – воскликнул капрал с просиявшим лицом, – ведь вашей милости известно, что у меня нет ни жены, ни детей, – – – какое же может быть у меня горе на этом свете? – Отец не мог удержаться от улыбки. – От горя никто не застрахован, Трим, – возразил дядя Тоби; – я, однако, не вижу никаких причин, чтобы страдать человеку такого веселого нрава, как у тебя, разве только от нищеты в старости – когда тебя уже никто не возьмет в услужение, Трим, – и ты переживешь своих друзей. – Не бойтесь, ваша милость, – весело отвечал Трим. – Но я хочу, чтобы и ты этого не боялся, Трим, – сказал дядя Тоби; – вот почему, – продолжал он, отбрасывая костыль и вставая с кресла во время произнесения слов вот почему, – в награду за твою верную службу, Трим, и за доброту сердца, в которой я уже столько раз убеждался, – покуда у твоего хозяина останется хотя бы шиллинг – тебе никогда не придется просить милостыню, Трим. – Трим попробовал было поблагодарить дядю Тоби – но не нашел для этого силы – слезы полились у него по щекам такими обильными струями, что он не успевал их утирать. – Он прижал руки к груди – сделал земной поклон и затворил за собой дверь.
– Я завещал Триму мою зеленую лужайку, – воскликнул дядя Тоби. – Отец улыбнулся. – Я завещал ему, кроме того, пенсион, – продолжал дядя Тоби. – Отец нахмурился.
– Ну разве время сейчас, – проворчал отец, – заводить речь о пенсионах и о гренадерах?
Когда дядя Тоби заговорил о гренадере, мой отец, – сказал я, – упал носом в одеяло, и так внезапно, словно дядя Тоби сразил его пулей; но я не добавил, что и все прочие части тела моего отца мгновенно вновь заняли вместе с его носом первоначальное положение, точь-в-точь такое же, как то, что уже было подробно описано; таким образом, когда капрал Трим вышел из комнаты и отец почувствовал расположение встать с кровати, – ему для этого понадобилось снова проделать все маленькие подготовительные движения. Позы сами по себе ничто, мадам, – важен переход от одной позы к другой: – подобно подготовке и разрешению диссонанса в гармонию, он-то и составляет всю суть.
Вот почему отец снова отстукал носком башмака по полу ту же самую жигу – задвинул ночной горшок еще глубже под кровать – издал гм! – приподнялся на локте – и уже собрался было обратиться к дяде Тоби – как, вспомнив безуспешность своей первой попытки в этой позе, – встал с кровати и во время третьего тура по комнате внезапно остановился перед дядей Тоби; уткнув три первых пальца правой руки в ладонь левой и немного наклонившись вперед, он обратился к дяде со следующими словами:
– Когда я размышляю, братец Тоби, о человеке и всматриваюсь в темные стороны его жизни, дающей столько поводов для беспокойства, – когда я раздумываю, как часто приходится нам есть хлеб скорби, уготованный нам с колыбели в качестве нашей доли наследства… – Я не получил никакого наследства, – проговорил дядя Тоби, перебивая отца, – кроме офицерского патента[203]. – Вот тебе на! – воскликнул отец. – А сто двадцать фунтов годового дохода, которые отказал вам мой дядя? – Что бы я без них стал делать? – возразил дядя Тоби. – Это другой вопрос, – с досадой отвечал отец. – Я говорю только, Тоби, когда пробежишь список всех просчетов и горестных статей, которыми так перегружено сердце человеческое, просто диву даешься, сколько все же сил скрыто в душе, позволяющих ей все это сносить и стойко держаться против напастей, которым подвержена наша природа. – Нам подает помощь всемогущий, – воскликнул дядя Тоби, молитвенно складывая руки и возводя глаза к небу, – собственными силами мы бы ничего не сделали, брат Шенди, – часовой в деревянной будке мог бы с таким же правом утверждать, что он устоит против отряда в пятьдесят человек. – Нас поддерживает единственно милосердие и помощь всевышнего.
– Это значит разрубить узел, вместо того чтобы развязать его, – сказал отец. – Но разрешите мне, брат Тоби, ввести вас поглубже в эту тайну.
– От всего сердца, – отвечал дядя Тоби.
Отец сейчас же принял ту позу, в которой Рафаэль так мастерски написал Сократа на фреске «Афинская школа»[204]; вам, как знатоку, наверно, известно, что эта превосходно продуманная поза передает даже свойственную Сократу манеру вести доказательство, – философ держит указательный палец левой руки между указательным и большим пальцами правой, как будто говоря вольнодумцу, которого он убеждает отказаться от своих заблуждений: – «Ты соглашаешься со мной в этом – и в этом; а об этом и об этом я тебя не спрашиваю – это само собой вытекающее следствие».
Так стоял мой отец, крепко зажав указательный палец левой руки между большим и указательным пальцами правой и убеждая логическими доводами дядю Тоби, сидевшего в старом кресле, обитом кругом материей в сборку и бахромой с разноцветными шерстяными помпончиками. – О Гаррик! какую великолепную сцену создал бы из этого твой изумительный талант! и с каким удовольствием я написал бы другую такую же, лишь бы воспользоваться твоим бессмертием и под его покровом обеспечить бессмертие также и себе.
– Хотя человек самый диковинный из всех экипажей, – сказал отец, – он в то же время настолько непрочен и так ненадежно сколочен, что внезапные толчки и суровая встряска, которым он неизбежно подвергается по ухабистой своей дороге, опрокидывали бы его и разваливали по десяти раз в день, – не будь в нас, брат Тоби, одной скрытой рессоры. – Рессорой этой, я полагаю, – сказал дядя Тоби, – является религия. – А она выпрямит нос моему ребенку? – вскричал отец, выпустив палец и хлопнув рукой об руку. – Она все для нас выпрямляет, – отвечал дядя Тоби. – Образно говоря, дорогой Тоби, может быть, это и так, не буду спорить, – сказал отец; – но я говорю о присущей нам великой эластичной способности создавать противовес злу; подобно скрытой рессоре в искусно сделанной повозке, она хотя и не может предотвратить толчков, – по крайней мере, делает их для нас менее ощутительными.
– Так вот, дорогой братец, – продолжал отец, переходят по существу вопроса и придав указательному пальцу прежнее положение, – если бы сын мой явился на свет благополучно, не будучи изуродован в такой драгоценной части своего тела, – то, как ни сумасбродно и причудливо может показаться свету мое мнение о христианских именах и о том магическом влиянии, которое хорошие или дурные имена неизбежно оказывают на наш характер и на наше поведение, – небо свидетель! я в самых горячих пожеланиях благоденствия моему ребенку никогда не пожелал бы большего, чем увенчать главу его славой и честью, которыми осенили бы ее имена Джордж или Эдвард.
– Но увы! – продолжал отец, – так как с ним приключилось величайшее из зол – я должен нейтрализовать и уничтожить его величайшим благом.
– Я намерен окрестить его Трисмегистом, братец. – Желаю, чтоб это возымело действие, – отвечал дядя Тоби, вставая с кресла.
– Какую главу о случайностях, – сказал отец, оборачиваясь на первой площадке, когда спускался с дядей Тоби по лестнице, – – – какую длинную главу о случайностях развертывают перед нами происходящие на свете события! Возьмите перо и чернила, братец Тоби, и тщательно вычислите… – Я смыслю в вычислениях не больше, чем вот эта балясина, – сказал дядя Тоби (размахнувшись на нее костылем, но угодив отцу прямо в ногу, по берцовой кости). – Было сто шансов против одного, – воскликнул дядя Тоби. – – А я думал, – проговорил отец (потирая ногу), – что вы ничего не смыслите в вычислениях, братец Тоби. – Это простая случайность, – сказал дядя Тоби. – Еще одна в добавление к длинной главе, – отвечал отец.
Два таких удачных ответа сразу уняли боль в ноге отца – хорошо, что так вышло, – (опять случайность!) – иначе и по сей день никто бы не узнал, что, собственно, намерен был вычислить мой отец; угадать это не было никаких шансов. – Ах, как удачно сложилась у меня невзначай глава о случайностях! Ведь она избавила меня от необходимости писать об этом особую главу, когда у меня и без того довольно хлопот. – – Разве не пообещал я читателям главу об узлах? две главы о том, с какого конца, следует подступать к женщинам? главу об усах? главу о желаниях? – главу о носах? – – Нет, одно обещание я выполнил – главу о стыдливости дяди Тоби. Я не упоминаю главы о главах, которую собираюсь окончить прежде, чем лягу спать. – – Клянусь усами моего прадеда, я не справлюсь и с половиной этой работы в текущем году.
– Возьмите перо и чернила, брат Тоби, и тщательно вычислите, – сказал отец. – Ставлю миллион против одного, что щипцы акушера злополучным образом заденут и разрушат не какую-нибудь другую часть тела, а непременно ту, гибель которой разрушит благополучие нашего дома.
– Могло бы случиться и хуже, – возразил дядя Тоби. – Не понимаю, – сказал отец. – Предположим, что подвернулось бы бедро, – отвечал дядя Тоби, – как предвещал доктор Слоп.
Отец подумал полминуты – посмотрел в землю – стукнул себя легонько указательным пальцем по лбу – —
– Верно, – сказал он.
Ну не срам ли занимать две главы описанием того, что произошло на лестнице по дороге с одного этажа на другой? Ведь мы добрались только до первой площадки, и до низу остается еще целых пятнадцать ступенек; а так как отец и дядя Тоби в разговорчивом расположении, то, чего доброго, потребуется еще столько же глав, сколько ступенек. – Будь что будет, сэр, я тут ничего не могу поделать, такая уж моя судьба. – Мне внезапно приходит мысль: – – опусти занавес, Шенди, – я опускаю. – – Проведи здесь черту по бумаге, Тристрам, – я провожу, – и айда за следующую главу.
К черту всякое другое правило, которым я стал бы руководствоваться в этом деле, – если бы оно у меня было – то, так как я делаю все без всяких правил, – я бы его измял и изорвал в клочки, а потом бросил бы в огонь. – Вы скажете, я разгорячился? Да, и есть из-за него – хорошенькое дело! Как по-вашему: человек должен подчиняться правилам – или правила человеку?
А так как, да будет вам известно, это моя глава о главах, которую я обещал написать перед тем, как пойду спать, то я почел долгом успокоить перед сном свою совесть, немедленно поведав свету все, что я об этом знаю. Ведь это же в десять раз лучше, чем наставительным тоном, щеголяя велеречивой мудростью, начать рассказывать историю жареной лошади, – главы-де дают уму передышку – приходят на помощь воображению – действуют на него – и в произведении такой драматической складки столь же необходимы, как перемена картин на сцене, – и еще пять десятков таких же холодных доводов, способных совершенно затушить огонь, на котором упомянутая лошадь жарится. – О, чтобы это постичь, то есть раздуть огонь на жертвеннике Дианы, – вам надо прочитать Лонгина – прочитать до конца. – Если вы ни на йоту не поумнеете, прочитав его первый раз, – не робейте – перечитайте снова. – Авиценна[205] и Лицетус сорок раз прочитали метафизику Аристотеля от доски до доски, и все-таки не поняли в ней ни одного слова. – Но заметьте, какие это имело последствия. – Авиценна сделался бесшабашным писателем во всех родах писания – и писал книги de omni re scribili[206], а что касается Лицетуса (Фортунио), то он хотя и родился, как всем известно, недоноском[207], ростом не более пяти с половиной дюймов, достиг тем не менее в литературе столь поразительной высоты, что написал книгу такой же длины, как он сам, – – ученые знают, что я имею в виду его Гонопсихантропологию, о происхождении человеческой души.
Этим я и заканчиваю свою главу о главах, которую считаю Лучшей во всей моей книге; и поверьте моему слову, всякий, кто ее прочтет, столь же плодотворно употребит свое время, как на толчение воды в ступе.
– Этим мы все поправим, – сказал отец, спуская с площадки ногу на первую ступеньку. – – Ведь Трисмегист, – продолжал отец, ставя ногу на прежнее место и обращаясь к дяде Тоби, – был величайшим (Тоби) из смертных – он был величайшим царем – величайшим законодателем – величайшим философом – величайшим первосвященником. – – И инженером, – сказал дядя Тоби.
– Разумеется, – сказал отец.
– Ну как себя чувствует ваша госпожа? – крикнул отец, снова спуская с площадки ногу на ту же ступеньку и обращаясь к Сузанне, проходившей внизу, у лестницы, с огромной подушкой для булавок в руке. – Как себя чувствует ваша госпожа? – Хорошо, – проговорила Сузанна, не взглянув наверх и не останавливаясь, – лучше и ожидать нельзя. – Вот дурень! – воскликнул отец, снова поставив ногу на прежнее место, – ведь как бы ни обстояли дела, всегда получишь этот самый ответ. – А как ребенок, скажите? – – Никакого ответа. – А где доктор Слоп? – продолжал отец, возвысив голос и перегнувшись через перила. – Сузанна уже его не слышала.
– Из всех загадок супружеской жизни, – сказал отец, переходя на другую сторону площадки, чтобы прислониться к стене при изложении своей мысли дяде Тоби, – из всех головоломных загадок супружества, – а поверьте, брат Тоби, оно завалено такой кучей ослиной клади, что всему ослиному стаду Иова нести ее было бы не под силу, – нет более запутанной, чем та – что едва только у хозяйки дома начинаются роды, как вся женская прислуга, от барыниной камеристки до выгребальщицы золы, вырастает на целый дюйм и напускает важности на этот единственный дюйм больше, нежели на все остальные свои дюймы, вместе взятые.
– А я думаю, – возразил дядя Тоби, – что скорее мы становимся на дюйм ниже. – – Когда я встречаю женщину, ожидающую ребенка, – со мной всегда так бывает. – Тяжелое бремя приходится нести этой половине рода человеческого, брат Шенди, – сказал дядя Тоби. – Да, ужасное бремя возложено на женщин, – продолжал он, качая головой. – О, да, да, неприятная это вещь, – сказал отец, тоже качая головой, – но, верно, никогда еще, с тех пор как покачивание головой вошло в обычай, две головы не качались в одно время, сообща, в силу столь различных побуждений.
Боже благослови \ их всех, – проговорили, каждый про
Черт побери / себя, дядя Тоби и мой отец.
– Эй – ты, носильщик![208] – вот тебе шесть пенсов – сходи-ка в эту книжную лавку и вызови ко мае критика, который нынче в силе. Я охотно дам любому из них крону, если он поможет мне своим искусством свести отца и дядю Тоби с лестницы и уложить их в постель.
– Пора, давно пора; ведь если не считать короткой дремоты, которая ими овладела в то время, как Трим протыкал кочергой ботфорты, – и которая, к слову сказать, не принесла отцу никакой пользы из-за скрипучих дверных петель, – они ни разу не сомкнули глаз в течение девяти часов, с тех пор как Обадия ввел в заднюю гостиную забрызганного грязью доктора Слопа.
Если бы каждый день моей жизни оказался таким же хлопотливым, как этот, – и потребовал… – Постойте.
Прежде чем кончить эту фразу, я хочу сделать замечание по поводу странности моих взаимоотношений с читателем в сложившейся сейчас обстановке – замечание, которое совершенно неприменимо ни к одному биографу с сотворения мира, кроме меня, – и, я думаю, так и останется ни к кому неприменимым до скончания века, – – вот почему, хотя бы только ради своей новизны, оно заслуживает внимания ваших милостей.
В текущем месяце я стал на целый год старше, чем был в это же время двенадцать месяцев тому назад; а так как, вы видите, я добрался уже почти до середины моего четвертого тома – и все еще не могу выбраться из первого дня моей жизни – то отсюда очевидно, что сейчас мне предстоит описать на триста шестьдесят четыре дня жизни больше, чем в то время, когда я впервые взял перо в руки; стало быть, вместо того чтобы, подобно обыкновенным писателям, двигаться вперед со своей работой по мере ее выполнения, – я, наоборот, отброшен на указанное число томов назад. – Итак, если бы каждый день моей жизни оказался таким же хлопотливым, как этот… – А почему бы ему не оказаться таким? – и происшествия вместе с мнениями потребовали бы такого же обстоятельного описания… – А с какой стати мне их урезывать? – то, поскольку при таком расчете я бы жил в триста шестьдесят четыре раза скорее, чем успевал бы записывать мою жизнь… – Отсюда неизбежно следует, с позволения ваших милостей, что чем больше я пишу, тем больше мне предстоит писать – и, стало быть, чем больше ваши милости изволят читать, тем больше вашим милостям предстоит читать.
Не повредит ли это глазам ваших милостей?
Моим – нисколько; и если только мои Мнения меня не погубят, то думаю, что буду вести весьма приятную жизнь за счет моей Жизни; иными словами, буду наслаждаться двумя приятными жизнями одновременно.
Что же касается плана выпускать по двенадцати томов в год, или по тому в месяц, он ни в чем не меняет моих видов на будущее: – как бы усердно я ни писал, как бы ни кидался в самую гущу вещей, как советует Гораций, – никогда мне за собой не угнаться, хотя бы я хлестал и погонял себя изо всей мочи; в самом худшем случае я буду на день опережать мое перо – а одного дня довольно для двух томов – и двух томов довольно будет для одного года. —
Дай бог успеха в делах бумажным фабрикантам в нынешнее царствование, так счастливо для нас начинающееся, – как я надеюсь, промысл божий пошлет успех всему вообще, что будет в ото царствование предпринято.
Что же касается разведения гусей – я об этом не беспокоюсь – природа так щедра – никогда не будет у меня недостатка в орудиях моей работы.
– Так, стало быть, дружище, вы помогли моему отцу и дяде Тоби спуститься с лестницы и уложили их в постель? – Как же вы с этим справились? – Вы опустили занавес внизу лестницы – я так и знал, что другого средства у вас нет. – Вот вам крона за ваши хлопоты.