bannerbannerbanner
Странствия

Сергей Волконский
Странствия

До десяти остается лишь несколько минут. Из кабинета господина Боннэ выходит доктор Барроус, пастор пресвитерианской церкви, председатель открывающегося конгресса, тот, кому принадлежала первая мысль о его созвании. Его шекспировская голова озирает пестрых гостей; на высоком лбу видно торжество и беспокойство. Он просит присутствующих выстроиться попарно, и через пять минут шествие трогается. Гости вытягиваются длинной вереницей; конец шествия еще в прихожей, еще огибает мраморную статую «Потерянной Плеяды», произведение скульптора Роджерса, когда из залы долетает далекий шум рукоплесканий, приветствующих кардинала, архиепископа и всех, кто во главе процессии уже вступает на подмостки. Гости усаживаются на своих именных местах; президент Боннэ среди все еще не умолкающих рукоплесканий подходит к кафедре. Мгновенно все утихает, и при глубоком молчании падает сухой удар председательского молотка: «Объявляю первый Всемирный конгресс религий открытым».

Мы не будем следить шаг за шагом за тем, что происходило на этих подмостках в течение семнадцати дней. Мы видели, какова была внешняя обстановка, познакомились с наиболее выдающимися лицами, – мы видели рамку и картину. Оставим теперь наши зрительные впечатления и постараемся собрать и связать воедино обильные и поучительные впечатления нравственного порядка: из совокупности их и тех соображений, которые ими вызываются, выступит и внутренний смысл конгресса.

II

Если бы нас попросили двумя словами очертить как главные начала, животворившие деятельность этого собрания, так и главные начала, им провозглашенные, мы бы сказали: единение и единство. Единение – как присущее каждому человеку стремление, сила, энергия; единство – как присущее всему человечеству неотъемлемое свойство.

Единение – как путь к достижению человечеством цели его общей жизни; единство – как уже достигнутая часть той цели, к которой оно стремится. Единение – как двигательный инстинкт, понуждающий идти к чему-то неосуществившемуся; единство – как природное ручательство, что оно не может не осуществиться. Единение – как способ жизни; единство – как аксиома жизни. С точки зрения первого из этих двух начал конгресс должен представиться нам как попытка, усилие; на почве второго встанет вопрос о пользе и последствиях его. Постараемся сказанное нами проследить на фактах.

В течение всей недели, предшествовавшей только что описанному торжественному открытию Всемирного конгресса религий, в разных залах музея происходили заседания частных религиозных конгрессов. Кому привелось побывать в этих заседаниях, где собирались отдельные представители многочисленных и разнообразных церквей и вероучений, тому не могла не броситься в глаза одна особенность. Заходил он в католический конгресс – в пламенных речах, дышавших любовью и забвением человеческих разностей, присутствующие призывались любить своих ближних во имя своей церкви. Заходил он в лютеранский конгресс – вдохновленные любовью и всепрощением проповедники именем лютеранской церкви убеждали паству любить своих ближних, пренебрегая человеческими разностями. Заходил он в другие, более частные конгрессы, более дробных подразделений, всюду слышал он то же самое: всюду те же высокие слова, вдохновленные теми же высокими чувствами, провозглашали те же самые высокие начала. Ни разу никто из говоривших не забыл, что, принадлежа к своей церкви, он не перестает принадлежать человечеству; что личные его верования, причисляющие его к той или другой церкви, не обособляют его от общечеловеческого братства и что его церковь есть не более как исходная точка, центр для постоянного, беспредельного расширения души, основание, на котором он становится для общего служения единому делу.

Вот что не могло не броситься в глаза всякому, кто в течение этой первой недели посещал отдельные заседания малых конгрессов. И в конце недели всякий должен был спросить себя: почему же все эти люди, говорящие одним языком, говорят в разных комнатах, почему не сойдутся вместе, не сольют свои разрозненные голоса? Если они проповедуют одинаковые начала во взаимоотношениях людей, то почему же они не провозглашают их во имя той единой правды, которая их всех животворит? Зачем они останавливаются на подразделении, вместо того чтобы восходить к целому? Зачем от своего частного, раздельного, единичного они не перейдут на почву общего, неделимого, единого? Тот сближающий инстинкт, о котором мы говорили, не мог не проснуться в каждом из присутствующих; то стремление к единению, которое живет в каждом человеке, должно было разгореться под влиянием виденного и слышанного; это было неминуемо; оно до такой степени носилось в воздухе, что нам иногда казалось, что если бы не были созваны представители со всех концов Земли, то и без этого все эти частные конгрессы стянулись бы в один и сам собой, прямо силою вещей, состоялся бы общий религиозный конгресс.

Но 11 сентября единение сказалось в таких размерах, которые превысили всякие предположения. Участие иноверцев в конгрессе и главным образом та равноправность, в которую благодаря полной свободе слова они были поставлены рядом с христианами, смущали многих. Еще задолго до открытия конгресса одна мысль об этом внушала недоверие. Известно, что епископ Кентерберийский наотрез отказал в участии англиканской церкви в подобном собрании. Заслуживает внимания главный из его доводов: представители христианства не должны сидеть рядом с иноверными представителями. Тут, говорит он, дело не в том, которая религия выше или которой дать первенство, а христианство не может быть рассматриваемо наравне с другими религиями – христианство не есть одна из религий, а единственная религия. Совершенно не касаясь абсолютной высоты той или другой религии, мы только хотели бы спросить епископа англиканской церкви: во имя чего он запретит каждому иноверцу сказать о своей религии то же самое? Если бы он черпал доводы к своему порицанию в предписаниях той религии, которую он исповедует, тогда, ясное дело, он был бы прав и все участвовавшие в конгрессе христиане оказались бы погрешившими против христианства. Но он этого не делает, он не ищет возражений в существе христианства (да и вряд ли бы он нашел их на страницах той книги, которая повествует о милосердном самарянине), а он основывается исключительно на своей вере в безусловное первенство исповедуемой им религии и при этом забывает, что на этой почве всякий иноверец имеет с ним равные права. Опять-таки, не касаясь абсолютного значения той или другой религии, можно спросить: разве магометанин не точно так же убежден в безусловном первенстве исповедуемой им веры? Индус точно так же может сказать, что браманизм есть единственная религия, и в глазах буддиста христианство есть лишь одна из религий.

Мнение епископа Кентерберийского разделяли многие и в Соединенных Штатах. Очень резко высказался Кливеленд Кокс, католический епископ западной Нью-Йоркской епархии. Он сильно осуждал устроителей конгресса, пригласивших язычников присутствовать в собрании, из которого они о христианстве ничего не узнают, а только воочию убедятся в разделении христианской семьи. «Вы только вселите в них уверенность, что христианство, пригласив их, отказывается от всяких притязаний на божественное откровенье». Странно в устах епископа такое недоверие к своим единоверцам. Почему же он думает, что христиане окажутся слабее иноверцев; почему он убежден, что буддист, например, в полученном им приглашении усмотрит, так сказать, капитуляцию христианства, когда христианин не усмотрел никакой уступки со стороны буддиста в том факте, что он принял приглашение? Нам приходилось слышать много возражений, но ни одно не коренилось в предписаниях христианского учения; они все были общего характера; опасения, которыми они внушены, и доводы, на которые опирались, одинаково имели бы значение и на почве иноверных религий. Затем, относительно возражений со стороны представителей католичества, надо и то сказать, что участвовавшие в конгрессе епископы-католики и сам кардинал Гиббоне ведь сделали это не без благословения папы. Почему же находятся такие, которые «больше роялисты, чем король»? Лев XIII отнесся к американской попытке как к затее: «Такие вещи возможны только в Америке». (Было сказано княгине Марии Аполлинариевне Барятинской, когда она была на аудиенции.)

Но в его скептицизме было благодушие, и, конечно, он не осуждал тех епископов, которым разрешил.

Были и другого рода возражения, направленные не на большую или меньшую благопристойность созыва подобного собрания, а на нежелательность могущих произойти последствий. Ставилось на вид, что подобное сопоставление вероучений должно иметь следствием некоторое общее колебание веры, как бы нивелировку религиозного чувства. Впрочем, сами факты доказали неосновательность таких опасений. Достаточно познакомиться с докладами делегатов по возвращении каждого на родину, чтобы удостовериться, что они оставили конгресс с полной уверенностью в торжестве каждый своего вероучения. Но со стороны христиан подобные опасения прямо непонятны. Ведь чем глубже человек убежден в божественности своей религии, тем менее, казалось бы, следует ему бояться сравнений, сопоставлений и вообще всякой гласности. Кому же, как не христианам, должно быть известно, что «свет во тьме светит и тьме не объять его»[2]? Можно спорить о целесообразности подобного собрания, но нельзя его осуждать, а раз оно состоялось, нельзя закрывать глаза на то влияние, которое оно имело, и на уроки, которые оно дало как иноверцам, так и христианам.

 

Развернувшаяся перед нами в то памятное утро картина, поучительная своим видом, была не менее знаменательна по своему смыслу. Никогда внутренние разделения нашей христианской семьи не выступали так ярко, так наглядно, и редко приходилось христианам так совеститься того недоверия друг к другу, которое закралось в их взаимные отношения вследствие религиозных усобиц. В этом случае американская почва представляет, может быть, еще более благоприятное поле, чем могла бы явить какая-нибудь другая страна. Вряд ли существует где-нибудь столько религиозных подразделений, как в Соединенных Штатах. До каких пределов доходит это дробление, можно видеть из того, что одних протестантских сект или, как они там называются, церквей – 136. Понятно, что при такой численности не может быть много существенных разниц, а между тем различные «деноминации» настойчиво разграничиваются, их придерживаются очень строго, и они глубоко вселяют в сознание людей убеждение в том, что они отличны друг от друга. Принадлежащий к «Протестантской церкви Соединенных Штатов» считает, что он нечто отличное от того, кто принадлежит к «Протестантской церкви Американских Соединенных Штатов». Странно, что то самое, что при возникновении своем является результатом широкой свободы вероисповедания, в дальнейшем практическом развитии приводит к узкой тирании сектантства. Ведь свобода совести не заключается в том, что мы за каждым признаем право веровать, как он может (этого, кажется, и признавать нечего, ибо тут чужое приказание или запрещение одинаково бессильны); а свобода совести заключается в том, что, как бы ни веровал человек, мы его считаем таким же человеком, как и мы, и не понижаем его нравственного ценза соответственно степени различия его верований с нашими и не позволяем тому мнению, которое мы имеем о его веровании, становиться непроходимой стеной между его внутренней природой и нашей. Тогда, конечно, все личные колебания и различия в верованиях каждого отдельного человека хоронятся на дне души, становятся чем-то неприкосновенным. Там же, в Америке, наоборот. Все сейчас выходит наружу, тотчас кристаллизуется, складывается и, если не может пристать ни к чему уже существующему, становится зародышем новой конгрегации, основанием для новой «церкви». Различие со старой «церковью», той, от которой человек отделяется, самое незначительное, незаметное, но оно обострилось на каком-нибудь жгучем в данную минуту вопросе – и вот принцип разъединения еще раз торжествует, и почва возможного сближения опять уходит из-под ног. Члены одной семьи принадлежат к различным конгрегациям; в школах не может быть общего преподавания Закона Божия, потому что пришлось бы держать на каждый класс чуть не столько законоучителей, сколько учеников.

Удивительно, что люди могут учиться вместе, работать вместе, вместе играть и во всем чувствовать себя товарищами, а как только дело доходит до веры в Бога, того Бога, который повелевает всякого признавать своим ближним, так в них вселяется убеждение, что они отличны друг от друга и, собственно, не могут быть товарищами. И вот товарищество между людьми и чувство человеческого братства являются уже не следствием предписания религии, а как бы в виде уступки необходимости, какою-то контрабандой под страхом обвинения в отступничестве; братство является элементом позитивизма в религиозной метафизичности.

Мы сказали, что Америка представляет исключительную почву для наблюдения подобного рода явлений. Мы не хотели этим сказать, что они нигде в других местах не существуют; только в Америке благодаря дробности делений и скученности их особенно как-то бросается в глаза то, что при более крупных масштабах ускользает от внимания. Но, глядя на все эти мелкие деления, невольно переносишься мыслями к более крупным, и все думается: что бы людям хотя бы на одном сойтись – что они живут не для того, чтобы ходить в ту или иную церковь, а что в церковь они ходят для того, чтобы научиться жить. Ведь движение человечества не из жизни в церковь, а через церковь в жизнь. Если бы только почаще думали о том, что встречаться с ближним приходится в жизни, а не в церкви, как незначителен показался бы нам (конечно, не с точки зрения личной, а с точки зрения человеческого общежительства) вопрос – из какой церкви он вышел для того, чтобы встретиться с нами в этой самой жизни, и каким бы оскорблением звучало для нас самих, если бы на каждом шагу нас спрашивали: из какой церкви ты вступаешь в жизнь? Не будем мы приставать к ближнему с этим вопросом: ведь он для нас не важен; он важен для него, но не для нас, Нет, «руки прочь» от чужой совести – это единственное средство успешного единения; ибо каждый раз, как мы спрашиваем ближнего, к какой он церкви принадлежит, мы поднимаем стену между его совестью и нашей. Перегородок между людьми и так уж много, а тут мы еще воздвигаем их на той самой почве, на которую становимся во имя любви к Богу и из которой черпаем предписания любви к ближнему[3].

Вот почему нельзя было не радоваться всякой попытке сблизить людей, несмотря на существование перегородок; ибо, по выражению одного из армянских представителей в конгрессе, «религиозные разности, как ледяные стены, встают между людьми, но и, как ледяные же стены, они должны растаять под лучами любви». А любовь может жить во всяком сердце и согревать всякую душу, без различия племени, народности, сословия, религии. Подумайте, как низко должны были пасть преграды, разделяющие какого-нибудь методиста от пресбитерианца, когда они увидели рядом на одной платформе православного архиепископа с индусским монахом, католического епископа с китайским последователем Конфуция. Эти люди могли бы не говорить – они были достаточно красноречивы своим совместным бытием; нам не случалось никогда видеть более яркого и простого изображения идеи в лицах. Словами Цицерона можно было о них сказать: «Тем, что они молчат, они кричат». Это было молчаливое, но громкое провозглашение единения, того начала единения, живущего в человеке, которое никакие теории не способны затоптать, никакие разделения не способны пресечь, того единения, которое прорвет покровы человеческих разностей, перешагнет через перегородки, делящие человеческую семью, рассеет недоверие, поддерживаемое ценою искажения истины, очистит человеческую совесть от ржавчины предубеждения, освободит душу от гнета духовной косности и, разогнав страх пред установившимся обычаем, откроет простор человеческой любви…

III

Таким представляется конгресс религий, если взглянем на него как на усилие, на результат известных стремлений. Нашему вниманию подлежали те побуждения человеческого духа, которые подвигнули людей собраться, следовательно, обусловили осуществление конгресса; перед нами выступили те силы, действие которых предшествовало собранию, так сказать, входящие силы конгресса. Посмотрим теперь, какая же его исходящая сила.

Мы сказали, что все эти люди различных племен, народностей, религий могли бы даже не говорить – так они были красноречивы одним своим появлением. Но они не остались молча сидеть; и вот из разнообразия их речей, вызванных духом единения, стало обрисовываться присущее человечеству единство. Очевидно, что если один и тот же призыв мог оказаться достаточно сильным, чтобы поднять каждого из них в отдельности ради общего интереса, то и в природе каждого из них должна быть одна общая почва, в которой этот интерес коренится. Элементы единства, таким образом, представляются с двух сторон. С одной стороны – присущая людской природе одинаковость, от которой, несмотря ни на какие личные, общественные, политические, религиозные обособления и уклонения, ни один человек не может уйти, пока живет на земле. С другой стороны – единство как действующая в людях мыслительная сила, работающая над выделением из личного миросозерцания и проведением в жизнь таких правил человеческого общежительства, которые, несмотря на различия общественных, политических, религиозных законодательств, обеспечивают людям равноправие перед единым законом нравственным. В первом случае единство представляется как нечто данное, фундамент, на котором человечество живет; это то единство, которое нашло себе выражение в библейском указании на происхождение рода человеческого от Адама и Евы. Во втором случае единство – не как данное, а как предписание, не как фундамент, а само здание, которое нашло себе выражение в евангельской притче о милосердном самарянине.

Вот те формулы, на которые мы можем расчленить понятие человеческого единства. В яркой обрисовке их, в провозглашении их с характером очевидности и обязательности заключается то, что мы назвали исходящей силою конгресса. Если мы из всего разнообразия произнесенных там речей выделим общее, одинаковое, перед нами неотразимо встанет принцип человеческого единства как истина, лежащая в основе их всех, как центр, в котором сливались все проповеднические усилия говоривших.

Но здесь надо заметить, что главная убедительная сила конгресса заключается не столько в том, что эти истины провозглашались собранием, сколько в том, что они как бы сами собой выделялись, исходили от него, даже как будто помимо стараний участников, независимо от текста речей, ибо с текстом той или другой речи можно было соглашаться или не соглашаться; те же соображения, которые мы привели выше, – очевидность человеческого единства и обязательность проистекающих отсюда предписаний в отношениях людей друг к другу, – прямо логически вставали перед сознанием всякого, без различия философской подготовки, даже умственного развития. Урок был тем сильнее, чем более был чужд преднамеренности. Ведь эти люди не сговаривались заранее, не готовили себе общей почвы; каждый говорил от себя и за себя, и совокупность впечатлений не являлась совокупностью усилий, напротив, разрозненность усилий привела к разоблачению единого общего начала человеческой природы и поставила людей лицом к лицу с теми сторонами их души, которые у них одинаковы, помимо той страны, где они выросли, тех звуков, в которых вылился их язык, тех рамок, в которые уложились их общественный и государственный строй, наконец, тех верований, в которых слились их понятия – истинные или ложные – о Творце вселенной и об отношениях к нему человека.

Японская пословица говорит: «Много тропинок ведет на гору, но, когда взберешься на вершину, все та же самая луна видна». Другой заслуги конгресса нечего искать: степень заслуги того или другого урока измеряется степенью потребности в нем; а вряд ли есть урок, в котором люди нуждаются больше, чем в уроке человеческого единства. Все развитие современного человека, весь строй современной жизни как бы направлены к тому, чтобы заставить забыть принцип единства. И вряд ли когда это забвение проявлялось с такой беззастенчивой, почти забавной наглядностью, как в первых заседаниях конгресса.

Никогда не забуду удивленных лиц в публике, когда впервые заговорили представители Востока. Люди в невиданных одеяниях, с бронзовым цветом лица, выходцы из сказочных стран, провозглашают начала взаимного уважения, проповедуют правила нравственности, понятия добра и зла, которые мы всегда считали своей исключительной собственностью; и их речь, красивая, картинная, увлекательная, придает какую-то совсем новую прелесть этим старым истинам. Только удивлялись слушатели не этой новизне, а всему тому знакомому, что эта новизна изобличала. Казалось, естественно было бы предположить, что присутствующие, скорее, заинтересуются разностями этих отдельных представителей, – нет, открытие сходственных сторон было так неожиданно, шло до такой степени вразрез с обычными нашими понятиями о «ближнем» нашем, раз он иначе говорит и молится, чем мы, что все это на первых порах вызвало недоумение. Поразительно в людях незнание и забвение основных черт человеческой природы. Но еще более поразительно то, что, когда мы наталкиваемся на живые примеры, подтверждающие принцип человеческого единства, когда мы встречаем иноверца или иностранца, являющего те же самые свойства души, какие мы привыкли уважать в наших единоверцах и единоплеменниках, мы не только раскрываем удивленные глаза, но вместо того, чтобы устыдиться нашего незнания, нашей узости, наших предубеждений, мы в порыве какой-то умиленной снисходительности даруем ближнему наше одобрение, мы радуемся как открытию тому, что он на нас похож, тогда как нам бы следовало скорбеть о том, что мы забыли, что сами похожи на него и этим забвением уже в известной степени утратили права на сходство.

 

Да не только «наши восточные друзья» возбуждали недоумение. Однажды мне пришлось прочитать доклад, в котором я остановился на тех вопросах, о которых говорил выше. И вот по окончании доклада подходит ко мне американка и с выражением неописанного удивления говорит, что она никак не ожидала услышать такие речи от русского.

– Почему же не ожидали?

– Потому что я всегда считала, что это американские идеи.

– Американские! Ведь они так же мало американские, как и русские…

Однако следует ли все эти знаки удивления принимать как характерные признаки только американского народа? Не то ли самое чувство говорит в тех немцах, которые утверждают, что лишь по ошибке Провидения колыбель Шекспира стоит не на Рейне. Не то же ли самое чувство водило рукой знаменитого французского ученого, который начинает научный трактат словами: «Химия – французская наука»? Не то ли самое чувство, не та ли самая слепая вера в абсолютную правду, если можно так выразиться, в «единственность» своей национальной идеи воодушевляет тех наших соотечественников, которые в стремлении пригибать вселенские истины к частным потребностям объясняют, что под плодородной почвой в притче о сеятеле надо разуметь землю русскую?[4] Не это ли чувство проникло в сознание и заразило самую мыслительную способность тех писателей, которые в наши дни говорят о национальном христианстве и не видят внутреннего противоречия подобного сочетания слов, не понимают, что сказать «национально-христианский» – это все равно что сказать «временно-вечный» или «местно-всемирный».

Конечно, личные мнения и убеждения того или другого человека составляют его неприкосновенную собственность и как сила, определяющая его внутренний рост, никого не касаются. Но, к сожалению, они определяют не одно его личное развитие, а и отношения его к другим людям; и здесь известные убеждения становятся не только логически ошибочными, но и этически жестокими. Такими ошибочными явились перед конгрессом убеждения, воодушевлявшие тех нескольких ораторов, которые огласили это собрание мира и любви словами нетерпимости и злобы. Их было немного (и, к стыду нашему, эти немногие были из христиан), но воспоминание о них болезненно врезалось в сознание присутствовавших. Часто удивлялся я, как это христианские слова, христианские тексты могут быть приводимы для того, чтобы возбуждать нехристианские чувства. Все хотелось им сказать, что если, по их мнению, они не погрешают против христианства, то, во всяком случае, они погрешают против гостеприимства; а гостеприимство хотя и малая добродетель, все же добродетель, и пренебрегать ею не следует: это узкие врата, но ведущие на широкую дорогу; а без духовного гостеприимства прямо немыслимо никакое общежительство, никакое движение по пути развития. Это ясно сказалось на конгрессе, и единичные случаи злобного увлечения не могли изменить общего духа уважения, которое оживляло слова говоривших. Помню, как один английский проповедник в одном из заседаний произнес речь, в которой разразился неудержимым негодованием против всех, кто не исповедует христианства; необузданность его дошла до того, что, воспользовавшись случайным отсутствием в этот день индусских представителей, он и их самих стал поднимать на смех и всех их единомышленников стал осыпать самыми грязными обвинениями, бросая огульную тень на всякого индуса, отказывая ему в понятиях чести и нравственности. В неловком недоумении слушала толпа; прорвалось несколько рукоплесканий: во всякой толпе есть либо злорадствующие, либо способные бессмысленно зажечься чужим жаром. Но когда он кончил, тяжелая туча как будто повисла над собранием, и председатель Барроус с трудом скрывал досаду, что не остановил говорившего с первых слов.

На другое утро газеты были полны рассказами о случившемся. Огромная толпа хлынула в залу, когда раскрылись тяжелые двери. Молча ждали начала заседания. К кафедре подошел представитель индусской секты брамо-сомаев Нагака, о котором мы упоминали выше. Все глаза обратились на него, на этого обаятельного человека, которого все успели полюбить за его духовную высоту, и в этом общем взоре уже читались и скорбь, и сокрушение, и назревшая готовность покаяться в нанесенном человеку оскорблении. В нескольких кратких словах выставил он неверность тех посылок, на которых английский оратор построил свои обвинения, и затем только прибавил: «Что же касается тех, кто обвиняют нас, не изучив ни нашего закона, ни нашей жизни, то мы с ними не вступаем в спор, только молим Бога, чтобы Он простил их, ибо они не знают, что творят».

Не берусь описать взрыва, который эти слова вызвали в толпе, удрученной воспоминанием предыдущего вечера и благодарной за дарованное облегчение. Английский проповедник (кстати, на это заседание не явившийся) может быть признателен индусу за восстановление в смущенных им сердцах той христианской любви, которую он поколебал. Люди поняли, что даже на почве самых жгучих вопросов убежденность в правоте собственных верований не исключает возможности и даже обязанности уважать чужую веру.

Говоря «уважать чужую веру», считаю нужным сделать оговорку. Слово «вера» у нас имеет два значения. Первое – вера как итог верований, система, религия, например, вера христианская, магометанская, языческая и т. д. Второе – вера как сила, двигатель, та вера, про которую говорят: горячая, слабая, твердая. В первом случае слово «вера» обозначает нечто раздельное, во втором – нечто объединяющее, как способное проникать всякое деление. Когда мы говорим, что человек должен уважать чужую веру, мы, конечно, разумеем второе значение этого слова: странно и требовать, чтобы человек уважал все религии как свою, но следует требовать, чтобы люди ценили друг в друге ту степень веры, которая их одухотворяет и подвигает на то или другое доброе дело. Можно оплакивать, что эта вера направлена не на тот предмет, который нам кажется единственным заслуживающим веры, но нельзя не уважать веру как материал духовной жизни; а материал этот разлит во всем человечестве, и те язычники, которые восприняли христианство, были им одарены.

Уважение к тому духовно одинаковому, что есть в бесконечном разнообразии человеческой природы, – вот, кажется нам, в чем практический смысл урока, преподанного конгрессом. Мы все полагаем в основание наших отношений к людям принцип человеческого различия. Политические и сословные деления, на которые распадается человеческая семья, построены на несходственных сторонах человеческой природы, и когда мы встречаем нового человека, мы прежде всего заняты мыслью: к какому из этих делений он принадлежит? И за этим ярлыком, подчеркивающим лишь те стороны, которыми его деление отличается от нашего, мы уже не видим, а часто и не хотим видеть все то одинаковое, что налагает на нас общее наименование – «человек». Мы совсем забываем, что этот ближний наш, живущий по своему закону, может иметь нравственную цену и перед нашим собственным законом; и вместо того чтобы ценить его за его личные внутренние качества, мы делаем его ответственным за массовые качества той группы, к которой он принадлежит, и поворачиваемся к нему спиной. А насколько выше, благороднее все те движения души нашей, которые возникают на почве человеческого сходства, сравнительно с теми, которые возбуждаются несходственными сторонами нашей природы.

Сколько веков тому назад человек спросил человека: «Может ли быть что хорошего из Галилеи?» Кажется, урок был достаточно красноречив; и тем не менее люди не переставали с тех пор повторять этого вопроса; и с течением веков «Галилеи» только множились. Галилея религиозная, сословная, сектантская распространяет недоверие, которое как яд просачивается во взаимоотношения людей. Само по себе предосудительно поддаваться наущениям этого недоверия, но еще хуже того воспитывать чувство недоверия и провозглашать начала несходства во имя того Бога, про которого апостол сказал, что он не лицеприятен, но что в каждом народе поступающий по справедливости угоден ему. (Деяния св. Апостола, X, 34, 35.)

В заключение скажем несколько слов о результатах или, вернее, о том, в каком смысле это слово «результат» вообще приложимо к конгрессу религий.

Никогда я не мог понять, чего, собственно, ожидали те люди, которые обвиняли конгресс в безрезультатности. Ожидали ли они нового символа веры, обнародования новых догматов, каких-нибудь постановлений?.. Как бы в ответ на эти запросы появилась масса лекций, докладов, отчетов, составленных в большинстве случаев участниками конгресса. Мне пришлось познакомиться со многими из этих брошюр, и почти во всех поражает какое-то бессильное стремление во что бы то ни стало представить результаты конгресса в осязательных фактах: такой-то, мол, приглашен говорить в такой-то церкви, такой-то написал такую-то книгу, там-то состоялось такое-то собрание и т. д. И это стремление кажется нам чем-то весьма малым в сравнении с величием самого события. Нам решительно кажется, что проходят мимо главного те, кто ищут фактических результатов вне самого осуществления этого собрания.

2Тот единичный случай перехода одного христианина в буддизм, на который ссылаются недоброжелатели конгресса (указывает на него и господин Соколов в вышеупомянутой статье), опять-таки не может быть выставляем как пример ущерба, нанесенного христианству. Он лишь доказывает, что до своего гласного перехода в буддизм это лицо было христианином по имени; численность христианской семьи от его «формального» отпадения не уменьшилась, как не увеличивала ее его «официальная» к ней принадлежность.
3Перечитывая эти строки теперь, через двадцать восемь лет после того, как они были написаны, должен прибавить, что это была первая моя робкая попытка печатно прикоснуться к вопросам свободы вероисповедания. Впоследствии я к ним подошел подробнее и смелее; но тогда у нас в России о них писать было почти невозможно, и наблюдение за американскими условиями давало удобную «ширму». Однако и эта скромная моя попытка вызвала неодобрения и нарекания; сильно ополчился в своей газете «Гражданин» известный представитель «охранительного» направления князь Мещерский. О том, как стояли эти вопросы в тогдашней России, как к ним относилось общественное мнение и представители государственности, говорю подробно в главах IV, V, VII и VIII следующей части моих воспоминаний («Родина»).
4Небезынтересно и даже поучительно в смысле сопоставления фактов, что, в то время как американская дама удивлялась тому, что слышала от русского «американские» идеи, русский публицист, разбирая один из моих докладов, нашел, что он представляет пример мировоззрения исключительно русского и исключительно православного (Ю.Н. «По поводу речи кн. С. Волконского». – «Московские ведомости», № 289, 1893).
Рейтинг@Mail.ru