Сидим в кафе на Карповке. На мой вопрос, приходилось ли дежурить, когда случались в городе наводнения, поэт-кочегар Дмитрий Григорьев «Еще как!» говорит и с присущей ему обстоятельностью рассказывает:
– …Дело в том, что подвал школы, где я работал в маленькой котельной – на Адмиралтейской набережной, дом четыре, а по Черноморскому – два, был плохо гидроизолирован. Стоило Неве подняться выше критического уровня, как подвал начинало подтапливать. Причем вода шла к нам не из канализационных труб, а непосредственно из-под земли. Ты сидишь на работе, и вдруг из-под косяка двери из машинного зала в бойлерную начинает бить струйка. Потом – из щелей в полу, еще откуда-нибудь. И вода прибывала чистая. Такие роднички, понимаешь? По всему полу роднички, которые заполняют котельную.
При этом в некоторые наводнения, когда уровень воды в Неве подскакивал быстро и уходил быстро, нас не затапливало – вода не успевала просочиться через почву – ведь от школы до реки метров сто будет. А когда даже небольшое наводнение длилось долго, то вода начинала прибывать.
В котельной самое главное, чтобы не затопило электрический насос. Электрический насос – это сердце котельной, если его двигатель зальет водой, будет полная задница. Один раз, это было даже не мое дежурство, наш бессменный легендарный руководитель Иван Палыч Шкирка сорвал меня в котельную – ночью, помогать сменщику Саше, если придется снимать насос. Когда я приехал, вода была уже выше щиколотки. Насосы расположены на уровне колена, и, если бы вода до них дошла, электродвигатели насосов пришлось бы демонтировать и поднимать. Это очень муторное занятие, трудоемкое.
К середине ночи вода подступила к основанию насосов, но мы все тянули время, и правильно делали, потому что дальше подъем остановился. Все электричество мы, естественно, заранее отключили, чтобы нас током не убило. Полутьма, мы ходим при свете ручных фонариков по воде. Холодно. Котельная обесточена, все стоит. Свечи на столе горят, стол пока еще не плавает…
Дмитрий замолкает, обводит столики взглядом, словно хочет увидеть похожий на тот, и, погладив бороду, продолжает:
– Но из котельной уходить нельзя. Поэтому, убедившись, что вода больше не поднимается, кое-как разместились. Саша забрался с ногами на стол, я – на боров, это дымоход от котлов. Постелил там коврик, лег, накрылся ватниками и одеялом.
Тут надо сделать одно отступление: мой сменщик был «свидетелем Иеговы». Когда-то у нас, в котельных Ивана Палыча, только писатели, поэты, художники да диссиденты работали (потому-то он и легендарный, Иван Палыч Шкирка), а в конце восьмидесятых к ним разные религиозные меньшинства добавились. Так вот, за день до наводнения Саше принесли новый перевод Ветхого Завета. Раньше «свидетели Иеговы» пользовались православной Библией, нашей, синодальным переводом, считали его лучшим, а тут они сами перевели, и, конечно же, теперь их перевод, с точки зрения моего сменщика, стал самым правильным. Саша обложил себя свечами, достал обе книги, начал сравнивать и вслух комментировать изменения. Представь себе картину: сидит на столе человек, вокруг горят свечи, плещется внизу везде вода и он читает библейские тексты. Как-то не по себе мне от этого… Попробуй-ка разбери, какой это год, какой век… И ночь ли это?.. И будет ли рассвет?.. Лежу на борове, а он вещает: «Вот, Димка, смотри, у вас написано так, – и цитирует православную Библию, – а у нас вот так, не правда ли, лучше?» Я говорю, это не моя тема, трудно сказать. А сам думаю: где я? На этом ли свете, в этом ли мире.
Потом, когда все-таки рассвело, вода на убыль пошла. Сколько лет прошло, а вспоминаю, как сон.
Молчит, глядит в пространство. Не хватает еще, думаю, чтобы и мне это приснилось.
Оказывается, я не единственный, кто в детстве с некоторой тревогой поглядывал на указатели уровней невских наводнений.
Рядом с нашим домом, в котором я родился и прожил бо́льшую часть жизни, таких два, оба – на Московском проспекте, но по разные стороны от Фонтанки. Память о наводнении 1924 года хранит чугунная табличка, установленная за памятником Менделееву рядом с воротами дома, в котором ученый жил. Менделеев – первый в России, кто предпринял системный подход к проблемам метрологии. Табличка на этом месте – дань уважения Дмитрию Ивановичу и наглядный пример образцового измерения – в данном случае уровня подъема воды 23 сентября в 20 часов. Это второе по катастрофическому ущербу наводнение после знаменитого 1824 года. Табличка сейчас установлена низко, у самой земли, и будь мой склероз покрепче, я бы решил, что за мою жизнь культурный слой подкрался к самой черте, как вода в наводнение. Но я-то помню, табличка прямо на воротах раньше висела, и была она чуть выше тогда, – заменили ворота, ее перевесили (фальсификация ведь?), но я-то помню: был у меня в дошкольном детстве момент, когда я впервые табличку увидел и она мне внушила некоторый оптимизм – все правильно: за одну автобусную остановку от Фонтанки я бы подобное наводнение перенес.
Хуже было с мемориальной, солидной мраморной, почти величественной доской на стене ЛИИЖТа[3]: «До этой черты доходила вода во время наводнения 7 ноября 1824 года», – проходя мимо, что было почти каждый день, я косился на нее с неприязнью; высота, обозначенная на ней хорошо прорезанной линией, мне определенно не нравилась. Строго говоря, их там два указателя: один, поскромнее, опять же касается наводнения 1924 года, – надпись и черта вытесаны прямо на гранитном цоколе дома, и с этим уровнем еще как-то можно было мириться, этот не в счет (если встану на цыпочки, то уцелею), но тот, установленный значительно выше, был возмутителен: он сообщал мне – высокомерно! – что в 1824 году здесь мне было бы с головой. Вывод один – надо расти. А рос я плохо: когда в школу пошел, на физкультуре в строю был по росту где-то в конце.
Между прочим, я помню, когда впервые узнал о катастрофической мощи наших наводнений. Слово «наводнение» я слышал и раньше, конечно, но именно в тот день оно отяготилось для меня зловещим значением. В нашем доме жил мальчик Андрюша, он был старше меня на полтора года и в сентябре готовился пойти в школу. Как-то раз, в один погожий весенний день, наши бабушки решили отвести нас в Зоологический музей. Помню, мы шли по набережной Фонтанки, мы с ним впереди, а бабушки наши за нами. На правах старшего этот Андрюша стал меня грузить различными тяжелыми знаниями – и все в стиле страшилок. Конечно, он пользовался другими словами, но по смыслу – «быть сему месту пусту» (как я сейчас понимаю). Да! Нас всех ждет потоп. Масштабы грядущего бедствия, рисуемые Андрюшей, были столь велики, что я даже не знаю, с чем сравнить это. Фридрих Христиан Вебер, ганноверский резидент, сейчас приходит снова на ум, с его доверчивостью и склонностью к преувеличениям. 25 футов – по-нашему, 762 сантиметра. Рыбаки с Петербургского острова тогда уверили Вебера (во всяком случае, он так их понял), что от наводнений они «убегают на Дудергофскую гору», – но это двадцать пять верст от Невы, возможно ль такое? – что-то слабо мне верится в сей спасительный Арарат. А вот Андрюша тогда прорицал, что вода поднимется до третьего этажа и все, кто ниже, погибнут. А мы жили на втором этаже. Он сказал, что я погибну самым первым. Потому что не умею плавать. А он умел.
В Зоологическом музее меня ждало новое потрясение: я впервые увидел человеческий скелет.
В общем, запомнился день.
Вечером я вывалил на отца кучу вопросов. Сам разговор память не сохранила, но странное дело, по итогам беседы, помню, я одно точно вынес: в наших краях не будет землетрясения.
Вряд ли это связано с тем разговором, но скоро меня отдали в бассейн на улице Правды (без кавычек, хотя «Правда» – газета).
В младшую группу.
В «лягушатник».
Реликтовое самоприсутствие в петербургском пространстве.
Реликтовое… да еще са́мо-…
Хорошо, допустим. Но – чего? Чего самоприсутствие?
А не важно чего. Отложений минувшего.
Попробую объяснить.
Здесь аналогия – очень отдаленная – с реликтовым эхом, реликтовым излучением, известным нам из космологии. Помните, как «однажды» в ранней Вселенной (кто же такое забудет?) остывание всеобъемлющей плазмы привело к образованию вещества – конкретно атомов водорода и гелия? Ну так вот, к нашей грядущей радости, Вселенная стала прозрачной для фотонов, теперь уже свободно распространяющихся в расширяющемся пространстве, и спустя примерно тринадцать с половиной миллиардов лет это фоновое, порядком уже остывшее излучение уловили хитроумным антенным устройством – как эхо того вселенского карамболя.
Оставаясь на Земле, представим нечто здешнее, не совсем, однако, очевидное в части здешнего нахождения – нечто, может быть, вещественное, предметное, может быть, умопостигаемое, – что могло бы также быть чего-то следствием, следом, возможно, эхом.
Реликтовое эхо, о котором выше, это ведь не одноразовое «ау!», оно длится и длится. Так и здесь. Те следы-следствия нам даны в своем долгосрочном объективном наличествовании, одним словом – в самоприсутствии.
Отчего же са́мо- это – присутствие непременно тоже «реликтовое»? Да оттого, что relictum – с латинского это остаток. Самое то.
А временны́е размеры дистанций до сколь угодно далекого прошлого – не так принципиальны для нас, не так важны, как возможность, собственно, самоприсутствия прошлого через свои же «остатки».
Захотим и масштаб временной поменяем в пределах восьми-девяти порядков.
Честно сказать, именно этого нам и хочется.
Это странно, насколько уже неразличимы в современном петербургском быту следы блокадного времени.
Я не о памятниках и мемориалах, не об экспонатах музеев, не о специальных приемах консервации памяти – хотя бы в семейных архивах. Речь именно о повседневном быте, о самоприсутствии следов тех суровых дней (лет) в живом пространстве города.
В конце прошлого века я еще знал несколько оконных стекол, на которых сохранились едва заметные следы от перекрестий, – оставаясь в оконных рамах, стекла эти, пережившие не только бомбежки, но и ежегодные сезонные мойки, продолжали отвечать своему функциональному предназначению. Да у нас самих имелось дома такое стекло – в правом окне на Московский проспект, – причем я, смотрящий в это окно с рождения, был уже вполне взрослым человеком, когда впервые различил на стекле в старой раме эти слабые следы от блокадного клея. Стекол в других окнах квартиры, выходящих тогда на (тогда) Международный проспект, насколько мне известно, уже не было, в блокаду их заменила фанера, – жили в маленькой комнате с окнами во двор: там была печка.
Жена моя как-то гостила в одной английской семье – они приобрели квартиру в старом доме за Казанским собором (по бывшей Плеханова, а теперь по Казанской улице). Новый хозяин заменил все оконные рамы стеклопакетами, кроме одной, – там, на стекле, он обнаружил кем-то выцарапанное: «1942».
На углу Загородного проспекта и Подольской улицы над крышей дома возвышается небольшая башня, – после уроков, где-то так в классе пятом-шестом, мы полюбили на нее залезать. Жильцам не нравились наши блужданья по крыше, но люк на чердак с черной лестницы почему-то не закрывался. Башню окружала кольцом обзорная площадка, и там было на что смотреть – на город, с высоты над крышами он представлялся восхитительно неожиданным, незнакомым. Если приглядеться, можно было различить вдали еще две-три подобные башенки (конструктивистская пожарная вышка через улицу не в счет). Нетрудно было догадаться, что это имеет отношение к войне, хотя, по правде, нам до того было мало дела. Сейчас я знаю, что это башни местной противовоздушной обороны – МПВО. Они хорошо послужили во время блокады, хотя построили их с расчетливой предусмотрительностью еще до войны – как посты воздушного наблюдения, оповещения и связи. Уже когда я учился в школе, о них, похоже, забыли, и в первую очередь потерял к ним интерес владелец этих объектов – Министерство обороны в лице соответствующих структур, на балансе одной из которых они продолжали формально числиться. А число их, говорят, более ста. Не предусмотренные архитекторами зданий, они парадоксальным образом украшают город. Не слишком заметные и, однако же, на виду, с некоторых пор они привлекают внимание горожан, отчасти спровоцированное организаторами несанкционированных экскурсий по крышам.
А вот кое-что о некоторых пустырях, был со мной, помнится, случай где-то в середине семидесятых. Надо мне было зайти к одному человеку по адресу: Бронницкая улица, дом 6. Я прикинул, где это, – где-то у Загородного проспекта, недалеко от Техноложки, от моего дома минут пятнадцать идти; пошел. Я этот район, мне казалось, неплохо знал, школа наша была на Подольской, а все эти параллельные улицы – Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая – запоминались по мнемоническому правилу, известному, наверное, всем ленинградцам: «разве можно верить пустым словам балерины?». Но что-то у меня с адресом не заладилось. Не мог найти дом 6. После дома 4, недавно построенного на большом пустыре, сразу по этой четной стороне улицы шел дом 10. Вместо двух отсутствующих домов зияло пустое пространство – часть прежнего пустыря. Там только вентиляционная шахта метро была, и ничего больше. Я там все обошел, и во внутренний дворик заглянул, и даже, обескураженный ко мне обращенным брандмауэром (что-то не то…), через подъезд на соседнюю улицу проник, потому как заподозрил дом на Серпуховской улице в том, что он на самом деле относится к Бронницкой, – но не было нигде моего шестого. Спрашивал – никто ответить не мог. Наконец одна пожилая дама, как-то странно на меня посмотрев, тихо сказала: «Так его ж разбомбили». Я ушам не поверил – спросил: «Кто?» – «Как – кто? Немцы. Кто же еще?» Я бумажку ей хотел предъявить с записанным адресом, но что могла доказать бумажка? Не зная, что и подумать, поплелся назад. Потом выяснилось, что я неправильно записал адрес – надо было не 6, а 16. А домов 6 и 8 по Бронницкой действительно не было. Сейчас я знаю, что их действительно разбомбили (и прежний дом 4 тогда же) в начале блокады, в первых числах октября сорок первого. Это история о ленинградских пустырях и пустотах – к вопросу о самоприсутствии.
С пустырями в городе все непросто. Если пустырь – значит что-то было. И до того, как что-то было, что-то было другое.
Вот по Кронверкской улице сейчас тоже нет дома с номером 6. А по пересекающей ее Сытнинской нет адресов с номерами домов 9 и 11. Адресная дыра соответствует, конечно, пустырю, не так давно образовавшемуся на этом месте. В 2014-м снесли здесь два бывших доходных дома – чтобы построить нечто многофункциональное, современное, сугубо доходное. На позднейшей злосчастной репутации этих домов как места весьма «нехорошего» останавливаться не будем. Сразу скажем, что частная компания, купившая у города землю, произвела в соответствии с законодательством необходимые археологические изыскания, и вот, к ее потрясению, результат: здесь обнаружено коллективное захоронение (вернее, сразу три – рядом друг с другом, еще одно малое, там четверых, и еще два одиночных) – останки 255 человек[4]. Мужчины, преимущественно или молодые, или зрелого возраста, по-видимому работные люди – первостроители Петербурга. Умерли до 1710 года. Предполагают, от какой-то инфекции. Место это в XVII веке было известно под прозванием Козье Болото. Где-то здесь рядом совершались казни.
На момент написания этой книги будущее территории остается неопределенным. Во всяком случае, строительные планы отменены. Обычный с виду пустырь оказался, по сути, кладбищем, причем одним из первых.
Место пока никак не обозначено. Красовалась одно время надпись на брандмауэре – большими буквами и довольно странная: «Кто-то все еще любит тебя, Борис Ельцин». Потом закрасили.
Этой весной проходил мимо, увидел небольшие пирамидки на пустыре – из камней и битого кирпича. Подумал, уж не культовые ли сооружения каких-нибудь сектантов? Подошел. Нет. Просто мусор сложили кучками. Следы субботника.
Вот, скажем, был такой правитель Сталин. Был культ Сталина, и еще какой! Потом культ был побежден – в частности, методом утилизации материальных свидетельств. Что было потом, то было потом – здесь не о культе, не о политике. И уж тем более не о ностальгии. Но разве не интересны последние, чаще всего скрытые раритеты минувшего времени, практически лишенного материальных свидетельств его достоверности? Нам дороги единицы хранения в нашей коллекции впечатлений, особенно если они связаны с личными открытиями, и в данном случае – по ведомству палеонтологии… Это правда – сродни раскопкам. Хотя есть разница. Там – ищут. А мы не ищем, мы всматриваемся. Наша задача – протереть глаза. Итак, вопрос. – Остались ли в публичном пространстве Петербурга материальные свидетельства эпохи культа? Ответ. – Остались. Их мало.
О первых двух нынешним знатокам хорошо известно. Барельефный медальон на станции метро «Площадь Восстания», где Ленин провозглашает советскую власть на II Всероссийском съезде Советов, а Сталин (попробуй-ка рассмотри) стоит за его спиной рядом со знаменем. Есть также тусклый профиль на бронзовом знамени, которое держат столь же бронзовые молодогвардейцы в Екатерингофе, еще не так давно называемом парком 30-летия ВЛКСМ, а до того – парком имени 1 Мая.
Еще один: памятник Кирову на мясокомбинате, где Сергей Мироныч упирается на книгу с шестью буквами на корешке…
Эти артефакты, в силу их незаметности и незначительности, не уничтожались в последовавшую эпоху борьбы с культом, их посткультовое существование никого не трогало, потому что мало кто о них тогда знал (подозреваю, об «авторстве» книги на памятнике Кирову не знал никто, и я помню свой восторг, когда, не совсем легально побывав на мясокомбинате, этом режимном в ту пору объекте, куда просто так не пускали, сильно увеличил снимок памятника и различил на корешке книги слово «Сталин», – о да, я уловил тогда эту тень – реликтового самоприсутствия…).
А покрытые металлическими щитами медальоны с профилем Сталина на триумфальных пилонах, посвященных Победе (улица Коммуны, Пороховые), были расконсервированы в 2005 году – в атмосфере обоюдовыраженной экзальтации, – воспринимались они почти как новодел, чуть ли не политическое выступление, и я бы с большой осторожностью применил к их отчужденному прежнему существованию категорию реликтового самоприсутствия. То же надо сказать о вновь обнаруженных бюстах Сталина, долгие годы таившихся в отгороженном закутке Военно-морского музея; и о мозаичном изображении вождя народов – по слухам, скрытого от глаз пассажиров метро за торцовой стеной станции «Нарвская» (да нет его там, нет!). Я вот знаю, что на чердаке одного просветительского учреждения в центре города до сих пор пылится большая – больше среднего – голова Сталина (мне рассказал знакомый поэт-переводчик, имеющий отношение к ремонту теплосетей), но выдавать чужие секреты не буду. Сокрытие этих объектов скорее говорит об их отсутствии в актуальном пространстве истории, чем о самоприсутствии через них известного прошлого, погруженного в сон.
Этот пример как бы близкой реликтовости.
Конкретная эпоха отделена от нас по шкале времени какими-то десятилетиями (столетиями – как в случае с «кронверкским пустырем»).
Можно привести примеры реликтового самоприсутствия – в контексте Петербурга (и без всякой мистики) – эпох, отдаленных от нас на сотни миллионов лет. И даже – на миллиарды!
Я серьезно – на миллиарды!
Но об этом позже.
Сейчас пример тысячелетней дистанции.
Говорили о Сталине. Теперь о фараоне.
Маркиз де Кюстин впервые увидел Петербург со стороны Невы: «Уже в самом городе вы проплываете мимо сфинксов, высеченных также из гранита; размеры их колоссальны, облик величествен. Как произведения искусства эти копии античных творений не стоят ровно ничего, но мысль выстроить город, состоящий из одних дворцов, великолепна! Тем не менее подражание классическим памятникам неприятно поражает вас, когда вы вспоминаете о том, в каких широтах находитесь».
В 1839 году просвещенному иностранцу, посетившему Петербург, даже в голову не могло прийти, что огромные сфинксы, установленные над Невой, – настоящие. Трудно, однако, сказать, что́ фантастичнее – его предположение о русском проекте зачем-то ваять себе сфинксов в подражание египтянам или действительно имевшее быть многосложное дипломатическое предприятие, следствием которого и стала доставка гранитных сфинксов фараона Аменхотепа III – к нам, сюда (зачем-то!), под пасмурное петербургское небо.
Пикантность ошибке маркиза придает то обстоятельство, что о приобретении этих сфинксов как раз помышляла Франция, – не вышло в силу внутренних потрясений. В конце концов, не маркизу де Кюстину сомневаться было в подлинности подобных артефактов, – Луксорский обелиск уже три года красовался на площади Согласия, и вряд ли маркиз допускал существование человека, способного усомниться в подлинности памятника.
Меня в этой ситуации более всего поражает вот что. Сфинксы и река. Фантастические сфинксы оказались на берегу реки более чем необычной – где-то даже невероятной реки. Спрашивается, есть ли что-то такое, что позволяло бы сравнить без всяких натяжек древние гранитные изваяния с природным потоком воды, текущим от истока к устью? Есть ли что-нибудь общее между гранитными сфинксами из древних Фив и нашей Невой? Представьте себе, есть. Мы знаем такой признак сближения, и схожесть по нему гранитных сфинксов Аменхотепа III и рекой Невой поразительна, – по этому признаку, пожалуй, вряд ли найдете другую реку, отвечающую такому невероятному соответствию. О нет, гранитные набережные тут ни при чем, гранитные набережные во многих есть городах. Дело не в этом.
Сфинксы и Нева – практически ровесники.
Похоже, они даже ровесники по более человекоразмерным масштабам, чем по геологическому летоисчислению.
Сфинксы с лицом Аменхотепа III были изваяны при его жизни, а умер он в 1351 году до н. э.
Сфинксы – древние, с этим понятно. А Нева – река молодая. И не просто молодая река, а очень молодая. Образовалась она в результате одного геологического события – стремительного сброса воды из Ладожского озера.
Возраст Невы различные авторы исчисляют по-разному. Ей дают и 4000 лет, и 1200. Финские геологи Матти Саарнисто и Т. Грёнлунд по отложениям небольших озер на острове Кильпола определили, когда эти водоемы обособились от Ладоги; ученые полагают, что причина тому – резкий сброс воды как результат продолжительной трансгрессии (поднятия уровня) Ладожского озера. Так образовалась Нева. По расчетам финских исследователей, случилось это в 1350 году до н. э.
Получается, невским сфинксам практически столько же лет, сколько самой Неве.
Впрочем, вопрос о возрасте Невы еще не решен. Идут научные споры. Но если выводы Саарнисто верны, совпадение возраста сфинксов с возрастом Невы ошеломляюще точное, не так ли?
Только представим. Левый берег Нила. Каменоломни. Огромные глыбы розового гранита. Далее: сфинксы. Они величественны и прекрасны. У них лицо Аменхотепа III, «Царя Верхнего и Нижнего Египта», «властителя Фив, возлюбленного Амоном, владыкой престолов Обеих земель».
Погребальный храм фараона. Перед ним установлены сфинксы. Однажды богоподобный отправился на небо, где ждала его ладья Солнца. Одновременно со смертью всемогущего фараона родилась на другом конце земли, далеко на севере, полноводная река – прорвалась бурлящим потоком сквозь водораздельную твердь междуречья. Чем не кино? В жанре фэнтези. Но это не все.
Дальше – больше.
На протяжении многих лет (может, столетий) Нева утверждалась в своих берегах. Тем временем Новое царство приходило в упадок, тяжелые кризисы потрясали Египет.
Когда на Неве создавался Санкт-Петербург, сфинксы с лицом фараона лежали, погребенные толщей песка. Две тысячи лет минералами кварца были забиты их огромные, широко открытые глаза.
Сюжет ускоряется и становится несколько авантюрным, не без гротеска.
29 июля 1830 года, третий день Французской революции: восставшие берут Лувр. Поубивав швейцарских гвардейцев из числа тех, кто не успел разбежаться, народ в праведном гневе своем погромил кое-что в дворцовых залах, в частности египетский раздел музея Карла X, ненавистного короля, против которого, собственно, и восставали. Возможно, досталось бы и египетским сфинксам, не так давно откопанным в Фивах, успей король приобрести их для Франции за 100 000 франков. Но не успел, и не украсили они собою Париж. Весть об отречении короля, дошедшая до Египта, означала, что сделка срывается. Правда, еще были русские, которых, казалось бы, уже опередила Франция. Русский сюжет развивался самостоятельно – он начался значительно раньше, когда Андрей Муравьев, двадцатитрехлетний паломник (да, тот самый приятель Пушкина), увидел в Александрии одного из двух сфинксов, выставленных на продажу, восхитился увиденным и сразу же понял, чего не хватает России. Русский сюжет неспешен, это история о переписке, субординации, о больших расстояниях, о сомнениях, авторитетных выводах и страстной любви к Египту, о том, как сложно письму догнать адресата, когда он в пути, даже если он сам государь, посетивший Европу. Долгая история, но без революций, может быть, потому и счастливая. Но… Что время сфинксам?
Так или иначе, но в мае 1832-го итальянский корабль с оптимистическим названием «Большие надежды» и двумя сфинксами на борту после года морских странствий вошел наконец в Неву.
Нева и сфинксы – они нашли друг друга.
Сфинксы из асуанского гранита легли на пьедесталы из финского.
Для них Нева – новый Нил.
Замечательно, что В. В. Розанов, в свое время восхитившийся сфинксами (впервые он их увидел в 1893 году), усмотрел – по противоположности – связь между реками и городами: «Самая коротенькая река в мире течет мимо их, как три тысячи лет назад текла самая длинная; и город самый новый из европейских шумит около обитателей самого ветхого в истории города»[5].
Он сказал, округлив: «…три тысячи лет назад…» – и, назвав время их рождения, интуитивно почти приблизился к этому невероятному совпадению: когда «три тысячи лет назад текла самая длинная», как раз и родилась «самая коротенькая река в мире».
Он не мог знать тогда, что «самая коротенькая» – еще и «самая молодая», не было тогда соответствующих исследований. Но можно представить, какой бы восторг овладел Василием Васильевичем Розановым, если бы он узнал, что Нева и сфинксы ровесники!
Нил. Нил – он и есть. И никуда не попляшешь.
Удивительно, что новым Нилом оказалась именно Нева, на другие реки мало похожая (могла ведь и Сена быть, хотя, положа руку на сердце, какой Нил из Сены?). Нева, конечно, тоже не Нил. Но трудно представить из полноводных рек что-нибудь более противоположное Нилу. Возраст Нила измеряется миллионами лет. Неве каких-то три тысячи. Нил – вторая по протяженности река на планете (до недавнего времени считалась первой); протяженность Нила – 6852 километра, что всего на 140 километров меньше длины Амазонки. А Нева по длине даже этой разницы в протяженности величайших рек мира почти вдвое короче, – Нева немыслимо коротка – всего 74 километра. Знаменитые разливы Нила одаривали человека плодородной землей, – благодаря им возникла египетская цивилизация. Нева (притом что течет по равнине) совершенно не знает разливов, у нее даже нет поймы. Полагают, что в низовьях Нила два раза (три?) за обозримую человеческую историю появлялся лед. Мы не знаем зимы, когда бы не замерзала Нева.
Странно как-то сравнивать Нил и Неву.
А появление древних египетских сфинксов на Неве, это не странно?
А то, что все это – гранитное и водяное, – по сути, одного возраста, это не странно?