Это действительно была личная победа Петра, для него персонально она означала многое.
Поражение под Нарвой в ноябре 1700-го, по сути, оказалось разгромом. Приятного, разумеется, для русского царя в том было мало, это понятно. Но в глазах Европы Петр, кроме всего, очутился в двусмысленной ситуации. В глазах Европы триумф юного Карла XII показался особенно ярким на фоне не вполне очевидных действий Петра. Так получилось, что царь покинул армию за день до того, как шведское войско, стремительно подошедшее к осажденной крепости, практически с ходу атаковало позиции русских. Отбывая в Новгород, Петр забрал не только своего фаворита Меншикова, но и Головина, фельдмаршала. Отечественные историки отъезд Петра из лагеря накануне сражения объясняют сочувственно, с пониманием (недостаточно сведений о намерениях противника, срочность надлежащих предприятий, расчет на ускорение ожидаемых подкреплений…), все так, но вот беда какая. Карл, потеряв лошадь и высокий сапог (где-то в болоте), так с одним сапогом и водил в атаку солдат, а «в честь» Петра выпустили в скором времени медаль не то в Ганновере, не то еще где-то (из разряда сатирических, неофициальных): некий человек, теряя царскую шапку и сломанный меч, бежит с поля боя (иные тоже спасаются), а он еще платком глаза вытирает. Чтобы ни у кого не возникало сомнений, как зовут беглеца, надпись FUGIENS PLORANT AMARE («Убегая, горько плакал») отсылает к соответствующему стиху Евангелия от Луки, – только апостол Петр, в известный час уцелевший ценой предательства (и тут еще та язва), не убегал, однако, а уходил. «Et egressus foras Petrus flevit amare». «И изшед вон, плакася горько». Без бегства.
Поражения бывают у всех. Карла XII ждет Полтава. Один Суворов не будет проигрывать.
Дело в другом.
Осадок остался, сказали б сегодня.
Но все – теперь никакого осадка.
И это личный праздник Петра – 10 мая он стал кавалером ордена Святого Апостола Андрея Первозванного, шестым по счету.
Не за взятие двух крепостей, а «за взятие неприятельских двух кораблей», и не как «Государь», а просто как «Капитан Бомбардирский» – «за тот над неприятелем одержанный авантаж», в котором участвовал сам, рискуя жизнью, как все.
Полагаю, в походной церкви было все чинно тогда и строго, все по закону, хотя и неписаному (официальный устав ордена появится не скоро еще).
Вот:
«После отдания благодарения Богу».
Это да. Здесь вам не Всешутейший всепьянейший и сумасброднейший собор с его глумленьями над церковной обрядностью. Тут все по чести.
«Тот орден положил на Него Г. Капитана, Великий Адмирал и Канцлер Граф Головин, яко первый того ордена кавалер».
Всяк пишущий об этом событии не удерживается, чтобы не упомянуть (да вот и мы тоже!) по счету второго кавалера ордена Андрея Первозванного – Мазепу. До его измены еще пять лет, через шесть предадут анафеме, а пока о здравии раба Божия Ивана, как и других православных кавалеров, будут читать в походной церкви молебен.
А это седьмой:
«За ту же службу таковым же образом и Генерал Губернатор Александр Данилович Меншиков учинен кавалером реченного ордена».
Все это, впрочем, не отменяет «веселия».
Даже напротив – предполагает.
Я знал с детства, что непосредственная закладка крепости, давшей название городу и позже названной Петропавловской, произошла в отсутствие Петра I. Будто бы неотложные дела заставили его, завоевателя Ниеншанца, отбыть в иные края. Да, вот читаю в книге, изданной в год моего рождения: «Вопреки распространенной версии закладка крепости производилась не Петром (он в этот день был в районе Лодейного Поля, названного так в связи с постройкой корабельной верфи), а его „другом сердешным“ А. Д. Меншиковым».
Меншиковым так Меншиковым. Главное, крепость была заложена, а стало быть, и город с ней вместе, а то, что Петр отсутствовал на столь важном мероприятии, – это ничего, это он по уважительной причине – красоте истории его отсутствие ничуть не вредит.
Можно даже было ощутить что-то парадоксально выразительное в том, что «град Петра» в организационном плане заложили без физического участия самого Петра, – то ли город сам заложился, то ли в этот день в этом деле Петр все же участвовал, но – если угодно – ментально.
Однако если без намеков на мистику (предыдущий абзац) – выразительность-то в другом. В том, что знание якобы настоящего порядка вещей (не было Петра на закладке), лишая «распространенную версию» (был) изюминки (вот вам: ведь не был), в очередной раз демонстрирует всю ущербность обыденного сознания (которому хочется, чтобы был, был непременно).
По существу, есть ли действительно разница – был Петр тогда на Заячьем острове, не было ли тогда Петра?
Чем-то отдаленно напоминает ситуацию с Шекспиром. Он или другой (или другие) – так ли важно, кто написал пьесы Шекспира? – они все равно есть – бери и читай.
Хотя сравнение с Шекспиром, признаюсь, притянуто за уши. Приверженцы альтернативной концепции вообще не признают за драматурга исторического Шекспира, тогда как историческое значение Петра – и в основании Петербурга, в частности, – кажется, никто не отрицает. Хотя нет, почему же? Авторы «новой хронологии» сразу приходят на ум. Петр у них действительно самозванец (подменили в Европе), а Шекспир, если заговорили о нем, он хоть и Шекспир, но писал о современниках – о короле Лире, например, который не кто иной, как Иван Грозный и Василий Блаженный в одном лице.
Но мы все-таки о традиционных историках. Главный их довод за то, что тогда не было Петра на закладке крепости, – в анонимных дневниках «Юрнал 1703 года», где сказано, что 11 мая «капитан пошел в Шлютенбурх сухим путем», то есть покинул Шлотбург (экс-Ниеншанц).
Итак.
По господствующему убеждению – Петра 16 мая на Заячьем острове не было.
Господствующее убеждение поколебал А. М. Шарымов – в книге исследований «Предыстория Санкт-Петербурга. 1703 год», вышедшей, увы, только после смерти автора.
Один из разделов книги Шарымова так и называется: «Был ли Петр I основателем Санкт-Петербурга». Сей лапидарный и провокативный вопрос в развернутом виде исследователь формулирует, хотя и утяжелив в ущерб изящности жирным курсивом и с обилием скобок, но зато с беспощадной юридической точностью, отрицающей любую двусмысленность: «Был ли Петр I (а он, как следует из показания „Юрнала“, 11 мая уехал из дельты Невы к ее устью) основателем Санкт-Петербурга (который заложен был 16 мая, то есть, получается, что – в отсутствие уехавшего царя?)?»
Не буду пересказывать многостраничное, на редкость дотошное расследование Шарымова, оно в самом деле похоже на детективное. Определены приоритетные версии, привлечены всевозможные свидетельства (отнюдь не очевидные), изучены мотивы поступков фигурантов дела, рассмотрено алиби. Под «алиби», прочитав Шарымова, я понимаю пребывание Петра в день 16 июня 1703 года будто бы за много верст от Заячьего острова, на котором в тот день отмечался праздник Пятидесятницы закладкой крепости. Так и хочется переформулировать еще раз главный вопрос: «Виновен ли Петр I в основании Петербурга посредством закладки Петропавловской крепости, или его алиби следует считать состоятельным?»
Так вот, изучив с дотошной обстоятельностью этот непростой вопрос, Шарымов оставляет нас один на один с материалом, внушающим ну очень большие сомнения в алиби подсудимого; и будь я один из присяжных заседателей, я бы (как, наверное, и другие) сказал:
– Виновен!
Обыденное сознание в этом конкретном случае (был) оказывается убедительнее мнения прежних знатоков (не был), а сам миф похож на правду куда больше, чем представления о правде его ниспровергателей.
Когда мои родители ушли на пенсию, они покинули Ленинград (вот еще тема – «покинуть Ленинград», «уехать из этого города») и поселились в деревне на Псковщине. В огороде за сараем росла липа. Как-то раз, выйдя из дому, отец увидел на липе ворона, которого атаковал ястреб. Отец попытался отогнать ястреба криком – не получилось, тогда отец схватил палку, которой подпирали дверь на крыльце, и стал ею как бы целиться, словно это было ружье, – подействовало; ястреб немедленно улетел. Спасенный же ворон еще долго не осмеливался взлететь, и это позволяло отцу с ним «разговаривать». Через год отец восхищенно рассказывал о возвращении ворона: он прилетал снова, чтобы с того же самого места поблагодарить своего спасителя. И через год ворон снова навестил отца. И на третий год – тоже. Потом перестал прилетать, и отец, помню, сказал: «Наверное, что-нибудь с ним случилось». Мама утверждает, что ворон прилетал и потом, последний раз – после смерти отца, но если даже так, она не может знать, было ли это последний раз, потому что после смерти отца мама снова живет в городе, с нами.
Мне бы эта история показалось чересчур литературной, если бы я не знал, что все так и было на самом деле – по крайней мере, в части спасения и возвращений ворона. Мифотворчество начинается с оценки числа этих возвращений. По-моему, это длилось три года, мама утверждает – гораздо больше.
Но так ли я сильно уверен во всем остальном? Я рассказываю эту историю через двадцать лет после события, которого сам не видел, но о котором слышал многократно, – нападения на ворона ястреба. Я сказал «помню» о словах отца, но настолько ли я хорошо их помню, чтобы не заключать в кавычки? И потом – ворон; для меня нет сомнений в том, что был то именно ворон, и все же… почему ворон – один?.. и вообще – как это могло быть?
Только что спросил дочь, помнит ли она историю с вороном (текст в этом месте уподобляется протоколу – дом на Карповке, кухня бывшей коммунальной квартиры; дочь моя кормит с ложечки моего внука). Да, кажется, помнит. Ей кажется, дед говорил (мой отец), что ворон сел на березу – ту, что растет у крыльца.
Точно! Растет у крыльца! Там толстый сук резко подает в сторону, на нем веревочные качели (мой отец повесил для внуков). Вот на него и сел ворон, спасаясь от ястреба, я так и вижу картинку. Сел на сук, ближе к стволу, а рядом барражирует ястреб. Ну, конечно, не на липу за сараем, а на березу у крыльца – ближе к человеку.
Тут и вышел отец на крыльцо.
А вот это уже интересно. Что мне дочь говорит. Есть документ. Событие-то, оказывается, зафиксировано письменно. Когда мои дети отдыхали в деревне (младшему четыре, старшей шесть), дед, преследуя общеобразовательные цели, завел тетрадь для внуков – что-то среднее между самодельным букварем и дневником с картинками. Дочь вспоминает, что дедушка Толя нарисовал то дерево с вороном и ястреба, от которого он однажды ворона спас. И сделал запись для детей – большими буквами: как это было.
Я помню тетрадь. Она наверняка сохранилась. Наверняка лежит в бумагах (у меня много неразобранных бумаг), но сейчас мне ее не найти.
Сказал маме о березе. Думал, что засомневается. А вот и нет. Она тверда: липа за сараем, она хорошо помнит. Маме 87, и это было у нее на глазах. Вот как? Была, значит, свидетелем? Я не знал. Мне казалось, она знает это со слов деда. Нет, вышла вместе с дедом из дому тогда. А ворон сидел на вершине липы.
Зачем я все это говорю?
Мне кажется, наша семейная история с вороном имеет отношение к основанию Петербурга.
Точнее – к вопросу о достоверности эпизода с орлом, явленным Петру I и его сподвижникам на Заячьем острове 16 мая 1703 года.
Иными словами – к предвещанию великого будущего Санкт-Петербурга.
Будто бы дело обстояло так. Петр I, посетив Заячий остров и пожелав построить здесь крепость, обозначил штыком на земле место будущих ворот. Он велел срубить две длинные, но тонкие березы, переплести их вершины и вкопать дугой оба ствола в землю. Когда березовая арка была установлена, с неба спустился орел и сел на нее. Такое вот чудо.
Эта история, обозначаемая в гайдбуках как предание, восходит между тем к письменному источнику – анонимной рукописи XVIII века, хранящейся в РНБ. Сколь бы ни казался фантастическим эпизод с орлом, сама рукопись претендует на свидетельство истинных событий, связанных с основанием города, и действительно, при всех неточностях и злоупотреблениях красотами стиля некоторые сведения, там приводимые, кажется, не вызывают сомнений (дата построения Домика Петра I, например). Но в целом текст этот имеет репутацию сказки.
Отчасти она (репутация сказки) пошатнулась с выходом книги А. М. Шарымова «Предыстория Санкт-Петербурга».
Да, все, что я узнал тогда об этой рукописи, – из его книги. Кажется, он первый и единственный (а может быть, и последний), кто отнесся с доверием к этому тексту в целом. В книге Шарымова – публикация текста этой рукописи в «извлечениях» – исследователь не только основательно изучил текст, но и попытался освободить его от художественных излишеств, по-видимому, позднего интерпретатора, чтобы пробиться к исходному рассказу гипотетического свидетеля событий. Под таковым исследователь понимает некоего ефрейтора Одинцова, третьего (вслед за Петром и Меншиковым) и последнего прямо поименованного в рукописи участника закладки крепости. Его участие заключалось в том, что он будто бы снял того орла с березовых ворот и передал Петру (Петр же – деталь! – перевязал орлу ноги платком и, предварительно – другая подробность! – надев перчатку, «изволил посадить у себя на руку» смиренную птицу и «повелел петь литию»).
В этой истории, кажущейся (практически всем) фантастической, Шарымов как раз обратил внимание на детализацию, на подробности. Деталь – маркер достоверности. Деталь – то, что заставляет поверить.
И вот самое главное – орел был ручным! Его приучили шведы еще.
«Выгружались по берегам реки Невы маштовые и брусовые королевские леса и караульными салдаты тех лесов оной орел приучен был к рукам».
Но ведь это многое объясняет. Событие сразу же перестает казаться сверхъестественным.
Орел перестает быть мнимостью, обретает не только плоть, но и «биографию» и даже судьбу, и сообщаемое далее об орле выглядит вполне реалистичным. Мы узнаём из рукописи, что орел проживет еще не менее четырех лет, будет зимовать «во дворце», то есть непосредственно в Домике Петра I, и наконец переселится на остров Котлин, где «от Его Царского Величества» ему будет присвоено в крепости «комендантское звание». Последнее вполне в стиле Петра, но, впрочем, дело не в царском капризе: «ради того, конечно, – объясняет Шарымов сие диковинное назначение, – чтобы обеспечить птицу достаточным прокормом».
Нет, такие подробности действительно убеждают. Охотно верю, что был орел. И что сел он на те березовые ворота. Возможно, ефрейтор Одинцов сделал ему, парящему в небе, знак рукой, как-нибудь приманил. Может быть, зайца живого орлу показали (что-то мы давно не вспоминали зайцев): лети, дескать, к нам, орел, будь с нами. А что в том зазорного, если его приманили? Если не сам? Сам – не сам, большая ли разница? – как ни взгляните, но это страшно эффектно: «орел опустясь от высоты» садится на только что установленные ворота.
Всеобщий восторг!
И кто скажет, что это не предзнаменование?
Даже если этого орла видели каждый день парящим в небе; даже если он был здешней достопримечательностью.
И не так важно, где он жил – в лесу ли на Заячьем острове (как говорится в рукописи) или в самом гарнизоне. Больше скажу: не так важно, была ли вообще эта птица орлом; могла быть и ястребом, и вороном. Главное, птица с неба спустилась – в нужное место, в нужное время, и чем это не событие, достойное памяти?
Может быть, этим в день 16 мая закладка крепости и ограничилась, – описание торжеств, будто бы вспомненных через годы, вызывает куда больше вопросов, чем случай с орлом. Если выбирать между орлом и, скажем, салютом из пушек, обязанным его напугать, я больше верю в случай орла. Я бы даже поверил, что не было никаких особых торжеств, а были только ворота из двух сплетенных берез и солдатская радость по случаю появления птицы.
И кто знает, может быть, приплывшие в тот день на Заячий остров только с появлением пернатого гостя действительно осознали, что установка ими игрушечных ворот из березок – на самом деле большое событие: потому как нельзя пренебрегать предзнаменованиями.
А может быть, наоборот: «здесь будет город заложен» (ну не город еще, а крепость), и тому, что изначально переживается как событие, должна отвечать какая-нибудь необыкновенность – птица ли прилетит, сойдутся ли облака особым образом, переменит ли ветер направление трижды, а то, может быть, сон приснится царю. Мало ли что. Обязательно будет замечен знак. В данном случае – орел прилетел. Было бы другое, мы знали бы о другом. Но тут – орел. Отчего же не верить в орла?
И потом еще ворон – тот самый, из нашей семейной истории, он тоже меня заставляет поверить в реальность орла.
Есть ощущение, что эти истории птичьи что-то соединяет.
Если бы мне рассказали про то, как человек спас ворона от ястреба и ворон стал прилетать к человеку… ну и так далее (о чем я сам чуть раньше рассказывал)… то, наверное, не поверил бы, сказал бы: ну-ну. Литература. Кино.
Механизм недоверия тот же, что и в случае с прилетом орла на березовые ворота.
Между тем я ведь точно знаю, что с отцом произошло что-то такое.
Вижу, как размывается истина в мифе, но ведь я же знаю, что она никуда не пропала, и ощущаю ее присутствие.
Липа за сараем, береза перед крыльцом – не это главное.
Ворон был. И было с вороном нечто. Нечто главное.
Вот и с орлом.
Хорошо, если бы так. Хорошо в том отношении, что мне это нравится.
Но есть кое-что, настроение портящее.
Тут я должен упомянуть об изысканиях историка П. А. Кротова.
Рукописью, о которой шла выше речь, он занимался предметно – после Шарымова.
У Кротова репутация ниспровергателя мифов. Он полагает, что и здесь докопался до истины. В своей книге «Основание Санкт-Петербурга: Загадки старинной рукописи» он пытается меня убедить, что автора этой рукописи определил точно – то П. Н. Крёкшин, сочинитель, которому доверия нет. Что рукопись эта от начала до конца художественный текст и что нет в нем никаких признаков исторического документа. Говорю «пытается меня убедить», потому как я готов признать, что других он вполне убеждает. Но отчего-то все во мне сопротивляется верить в разгадки всех «загадок». Да, это, если угодно, вопрос веры. И дело не в убедительности аргументов, с которыми не хочу разбираться даже, дело, да, лично во мне – неужели вы думаете, я откажусь от орла и ворона и, главное, от того зыбкого ощущения, будто что-то сам угадал?
Был бы жив Шарымов, мне кажется, он бы возражал Кротову, он бы рогом уперся, но не позволил бы свести источник исключительно к мистификации, литературному курьезу. Нет, я не говорю: сколько историков, столько мнений, – но давно у меня подозрение, что иной «аргумент» для историка вроде волшебной палочки для факира. Вот не было, а теперь есть: в руках возникла улика – следите за пальцами – «марабус, карабус, тарабус…» – и мы уже в другой реальности, – во всяком случае, наше прошлое, как ее часть, он уже переформатировал… Крёкшин, не Крёкшин?! Хотите, я докажу, что автор этой рукописи – мой любимый Козьма Прутков? Или нет, лучше – дед его Федот Кузьмич, автор «Гисторических материалов» и, между прочим, Крёкшина современник. Да запросто! Даже поверхностный текстологический анализ обоих сочинений выдает одну руку… Федот Кузьмич Прутков!.. А вы говорите!.. Крёкшин… Петр, который Никифорович…
Вспомнил стихи из поэмы Геннадия Григорьева «Доска» – бальзам на душу. Это где Григорьев-поэт посещает место дуэли Пушкина за Черной речкой и узнает, что дуэль была не совсем там, где принято считать, а чуть в стороне – на территории секретного завода, «где делают детали для ракет, а также сковородки и кастрюли». Вот:
С какой-то чисто русскою тоской
рассказывал мне сторож заводской,
что поднимал свой пистолет дуэльный
Дантес в районе нынешней котельной.
И там на белый снег упал поэт,
где нынче расположен туалет.
Дуэль была за каменным забором?
За проходной, закрытой на запор?
Когда б я согласился с этим вздором,
то я бы снес и каменный забор!
Не важно, что там было в самом деле.
Чем вам не место пушкинской дуэли —
широкий луг и древний дуб над ним?
Что говорить! Что было – то уплыло.
И будет все не так, как это было.
А так, как сердцем этого хотим.
Да пусть хоть нотариально заверенным документом подтвердится авторство Крёкшина – с непременным его признанием, что все выдумал; да пусть хоть сама тень Крёкшина единовременно явится всем российским историкам и клятвенно подтвердит, что не восходит текст злополучной рукописи ни к каким историческим свидетельствам – мне-то какое горе до этого, когда я уже увидел мысленным взором и ворона отцовского, и того орла?
И будет все не так, как это было.
А так, как сердцем этого хотим.
И это по-петербургски. (Подумал я на трезвую голову.)
Любо прислушиваться к силе внутреннего сопротивления веским доводам «дворника заводского».
Но почему любо? Любо-то почему?
Задумался о природе внутреннего сопротивления. Не в нем ли сила того, что называют «петербургским мифом»? Не в том ли она внезапном упрямстве цепляться за что-то, увиденное по-своему – без «аргументов»? Говорили, «петербургский миф» иссяк, ушел еще с тем Петербургом. А куда ему деться, если мы сами живем в таком мифогенном пространстве?
Зайцы что? Я не о них. Ну этих зайцев! И все эти анекдоты, изобретаемые на ходу в помощь экскурсоводам. Потешный культ Василия, увековеченного на 7-й линии В. О., – нет, Василий Корчмин, сподвижник Петра, безусловно, достоин памяти, но отнюдь не как «герой легенды о возникновении названия „Васильевский остров“» (надпись на постаменте) – притом что название острова уже в XV веке было известно… Все эти части бронзовых тел, которые надо непременно потрогать, – пяточку на барельефе, палец у городской скульптуры, – дабы надежды сбылись… Да ну это все!.. Не о том.
Но бывает, внутри тебя щёлк! – внутри тебя тюк! – и вдруг будто сам что-то понял, почувствовал и поверил, что понял – и что чувствуешь верно. И этим знанием дорожишь. Потому что – твое.
И оно готово «сопротивляться».
Петербургский миф, он в нас – в каждом. Там, где каким-то боком это касается лично тебя. Даже если не отдаешь себе в этом отчета.