bannerbannerbanner
Душа и взгляд. Баллады в прозе

Сергей Ильин
Душа и взгляд. Баллады в прозе

XVI. Диптих об ангеле смерти

1. Предопределение

В лермонтовском «Фаталисте» высказывается предположение, что судьба человека, написанная на небесах, читается также в его глазах, вот этот замечательный абзац. —

«В эту минуту он (Вулич) приобрел над нами какую-то таинственную власть. Я (Печорин) пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытывающий взгляд, и бледные губы его улыбнулись. Но несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его; я замечал, и многие старые воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться», —

полное подтверждение правоты Лермонтова мы видим в портрете инфанта Филипе Проспера работы Веласкеса 1659 года: там изображен двухлетний мальчик из королевской семьи, он в парадном костюме, все в нем исполнено аристократического достоинства, мальчик опирается на спинку стула, лицо его бледное, а глаза большие и меланхолические, —

и вот в них читается тот самый «странный отпечаток неизбежной судьбы», в которым «привычным глазам трудно ошибиться», —

этот ребенок действительно умер через два года, а его художник через год, зафиксировано также, что о скорой и неминуемой смерти портретируемого инфанта высказывались люди, не знавшие его биографию, —

так что можно в этой связи говорить о посланце или ангеле смерти, предвещающих ее приход, —

но можно ограничиться и замечанием, что само выражение глаз выполняет иногда ангельскую функцию, отводя тем самым реальное существование ангелов и демонов в привычную для них область мифологии.

2. Диспут

Замечательный русский философ Лев Шестов, рассуждая о творчестве Достоевского, цитирует «одну мудрую древнюю книгу», где сказано: кто хочет знать, что было и что будет, что под землей и что над небом, тому лучше было бы вовсе не рождаться на свет божий, —

и еще сказано в этой книге: ангел смерти, слетающий к человеку, чтобы разлучить его душу с телом, весь покрыт глазами, —

и случается, что он слетает за душой человека раньше срока, и тогда удаляется от него, отметив его, однако, некоторым особым знаком: он оставляет ему в придачу к его природным глазам еще два глаза от собственных многих глаз, —

и становится тот человек не похожим на прочих: он видит своими естественными глазами все, что видят другие люди, но сверх того видит обоими сверхъестественными своими глазами, подаренными ему ангелом смерти, еще и нечто такое, что недоступно простым смертным, —

и притом так, как видят не люди, а существа из других миров, —

и оба зрения в нем настолько противоположны и несовместимы, что возникает в его душе великая борьба между ними.

Шестов имел в виду внутреннее преображение Достоевского после вынесения ему на Семеновском плацу смертного приговора, однако Иван Бунин в своей книге «Освобождение Толстого» поправляет Шестова, указывая, что двойное зрение едва ли не больше характеризует Льва Толстого, нежели Достоевского, —

но тогда получается, что ангельский дар видения запредельных вещей Толстой получил изначально и без того, чтобы когда-либо находиться на грани смерти: по этому поводу Вас. Вас. Розанов ядовито заметил, что Лев Толстой прожил по большому счету пошлую жизнь, —

спонтанное же— как, впрочем, и итоговое— впечатление от творчества Достоевского такое, что не пронзительно зрячий открывает читателю новые пути, а напротив, какой-то странный и жуткий слепец с факелом бродит в подземельях человеческой души, —

и неровный, причудливый, пугающий свет факела, прорезающий мрак то в одном провале, то в другом, высвечивает в подземных туннелях тени людей вместо самих людей, —

да, мир Достоевского вполне можно сравнить с гомеровским Аидом, куда спустился Одиссей, и где уже нет и не может быть ни отчетливых лиц, ни ясно и четко очерченных характеров, ни привычных человеческих взаимоотношений, —

да и откуда и как им быть там, где существенно сдвинуты первоосновные для земной жизни законы времени, пространства и причинности?

И все-таки личность в Аиде каким-то таинственным образом сохранена – как у Гомера, так и у Достоевского, —

так что когда под влиянием тех или иных религй, да и просто задумываясь о «последних вещах», мы спрашиваем себя, каков человек «там», после прохождения сквозь игольное ушко смерти, ответы Гомера и Достоевского не могут не запасть в душу, —

и разве что ангел (или демон), посетивший Достоевского в момент вынесения смертного приговора, если и был «покрыт глазами», то закрытыми или по крайней мере полуприкрытыми: тоже довольно страшный, шокирующий образ, —

тогда как среди множества раскрытых глаз ангела, посетившего Льва Толстого в момент его рождения, должен был быть хотя бы один чуть-чуть смешливый и дерзкий и как бы говорящий: «Кому хочу, тому и раздаю дары сверхчеловеческого узрения, и никто мне не указ», —

и вот, поверив в логику вышесказанного, приходится допустить, что подобные ангелы существуют на самом деле, —

а почему, собственно, нет?

XVII. Баллада о воспитании Атоса

То ли потому, что Мюнхен не слишком большой и не слишком маленький город, а может потому, что живописная горная речка протекает через самый его центр и на зеленых берегах ее можно беспрепятственно купаться и загорать, то ли по той причине, что славный и в меру одиозный Франц-Йозеф Штраус заблаговременно приютил в этих исконно аграрных краях современнейшую индустрию, а то ли вследствие небольшого «магического квадрата», оформившего городскую сердцевину так, что по ней можно гулять ежедневно – и нисколько не надоест, или еще потому, что сам фюрер когда-то облюбовал его, а может, по причине гармонического архитуктурного соседства всех минувших эпох: от Средневековья до современности, —

как бы то ни было, но этот город, который даже близко нельзя отнести к числу самых красивых городов мира, тем не менее и по единогласному заверению многих и разных людей – разумеется, не коренных мюнхенцев – повидавших мир и могущих сравнить, является благоприятнейшим городом в мире: просто для того, чтобы жить в нем повседневной жизнью, —

зато по меньшей мере в трех городах мира – Венеции, Амстердаме и Санкт-Петербурге – и конечно же по причине их сквозной пронизанности водными каналами и морским окружением непроизвольно рождается желание бродить по ним часами, днями, месяцами, годами и столетиями – и тоже не надоест, —

тут дело все в том, что разорванные образы домов, деревьев, неба и людей не только отражаются в зеркальной поверхности воды, но и как бы уходят вглубь ее, так что складывается впечатление, будто внешний мир не запечатлен намертво на водных зеркалах, подобно насекомым на гербарийных иглах, но обладает таинственными нишами в глубине зеркал, куда он (мир) по своей загадочной прихоти исчезает и откуда снова возвращается, —

а поскольку время, как и свет, имеет не только квантовую природу (секунды, минуты, часы и так далее), но и волновую (чистая и непрерывная длительность, жизненные фазы, эпохи и тому подобное), то и вся прошлая, но также и будущая жизнь этих городов, вместе с биографиями их прежних и грядущих жителей, принимает участие в этом магическом спектакле наравне с настоящим «здесь и теперь», —

причем не то, что мы видим, слышим и представляем, бродя как зачарованные по улицам вдоль каналов, существенно, а существенно как раз то, что нельзя видеть, слышать и представлять – оно и есть «единое на потребу»: то всеобъемлющее жизнь и пронизывающее ее великое и невидимое бытие, слитное предощущение которого сопровождает нас на протяжении всей нашей жизни и окончательное слияние с которым мы обычно допускаем либо в боге, либо в смерти, —

да, вот в такие минуты древняя, как мир, сделка с дьяволом приходит на ум: продать душу дьяволу за возможность вечно бродить по названным трем заветным городам, —

и хотя сделка эта заведомо проигрышная: ведь никогда дьявол не предложит человеку больше, чем господь-бог, все-таки в данном случае это посмертное – или реинкарнационно обусловленное, неважно – блуждание по Венеции, Амстердаму и Санкт-Петербургу, даже заранее уступая господним возможностям – опять-таки, разве астральные миры не превосходят в разы ареалы трех названных городов? – блуждание фантастическое, греховное и безумное, блуждание, одержимое однако суммарной поэзией земной жизни, —

итак, такое блуждание представляется иногда настолько экзистенциально обоснованным и соблазнительным, что, как сказано, заведомо проигрышная сделка с дьяволом насчет продажи души как-то сама собой приходит на ум, —

но как единственно осуждающий и презрительный взгляд Атоса в случае, если бы д'Артаньян принял предложение кардинала, удержал последнего от заключения в сущности выгодной для него сделки – «настолько велико влияние поистине благородного характера на все, что его окружает», замечает Дюма – так точно, пока высшее в нас преобладает над низшим, сходное неодобрение в «очах господних» может и должно отвратить нас от поступка, сожаление о котором наступает еще прежде, чем он свершается.

XVIII. Диптих о мадонне

1. Городской парк с молодой женщиной, младенцем, незнакомым мужчиной и ангелом

Взгляд юной матери, только что с любовной нежностью оторвавшийся от младенца в коляске и с удивлением застывший на лице внимательно взглянувшего на нее проходившего мимо мужчины, —

как же много сквозит в этом взгляде, —

здесь и благородная серьезность начинающегося материнства, —

здесь и вопрос о том значении, которое придает мужчина своему вниманию к ней, —

здесь и обращение к самой себе: почему она вообще отвечает на это странное по отношению к ее новому положению внимание, —

 

и здесь, наконец, самая глубинная и отныне неразлучная мысль о том, правильный ли она сделала выбор с отцом ребенка, ибо ее материнское назначение – главное женское назначение – нисколько бы не пострадало от замены личности отца ее ребенка, —

скажем, вот этим внимательно посмотревшим на нее мужчиной, и здесь же, под занавес, тесно связанные с этой мыслью ощущения вины и стыда.

И вот эта элементарная заменяемость людей при сохранении ролей, которые они играют в жизни: в сущности, основа основ любой истинной философии человеческого бытия, —

да, смутное осознание этой великой истины заметно преображает взгляд молодой женщины-матери, в том смысле, что не дает ему скатиться в болото привычного кокетства, —

и тогда, зафиксировав высокую ноту, мужчина приветствует ее, как приветствуют знаменитых актрис, не будучи с ними знакомыми: легким кивком головы и признательностью в глазах, —

а она ему отвечает тоже как актриса: изящным и молчаливым наклоном головы, —

иначе, впрочем, и быть не может: когда в жизни соблюдается высокий нравственный канон, она обязательно становится хоть чуточку, а красивей, —

и тогда ангелы, не в силах скрыть свое инстинктивное восхищение, посылают на землю горсть светлых сумерек и безостаточного покоя.

Однако стоит только задуматься: все лучшее, доброе и светлое в нас мы выносим навстречу людям, а вот половую сферу таим от людей, точно некую роковую тайну, —

оно и правильно – корни есть корни, и они должны оставаться в земле, но все же малый и неустранимый привкус остается на языке: «смотрящий на женщину уже прелюбодействует с ней в сердце своем», —

эта древняя истина актуальна и по сей день, она сродни универсальным физикальным законам, —

да, что-то есть странное в том, что мы, хотим того или не хотим, соблазняемся в душе незнакомыми женщинами, хотя сами счастливо женаты, а они благополучно замужем, —

и почему-то очень легко нам представить, скажем, вон ту молодую миловидную женщину, склонившуюся в парке над детской коляской с улыбкой леонардовской мадонны, в оргиастических конвульсиях и с искаженным сладострастием лицом, —

а почему? да потому что они ведь наверняка были: и конвульсии, и непохожее, мягко говоря, на Мадонну лицо.

И, если последняя цель природы: создать вполне живую и совершенную антиномию в человеческом мире, она эту цель сотворением физической любви между мужчиной и женщиной блестяще достигла, —

и, ясно осознавая это, но не в силах до конца это понять, те же самые ангелы посылают на землю толику тонкого беспокойства и пронзительного света.

2. Оправдание идеала в повседневности

То обстоятельство, что вы не просто нуждаетесь в женщине – а женщина в вас – но еще и женщина для вас является воплощением женского начала – как и наоборот, вы для женщины символом начала мужского, а это значит, что, выстраивая отношения с противоположным полом, мужчина и женщина, как это ни парадоксально, выстраивают отношения и с некими сверхземными и квази-божественными Сущностями, рудиментами которых в человеческой психике являются врожденные представления об «идеальной женщине» или «идеальном мужчине», —

так что, любя отдельную женщину – или отдельного мужчину— мужчина и женщина как бы сдают экзамен на способность вообще любить женщину как таковую – или мужчину как такового, —

итак, это обстоятельство как раз и ответственно за тот, казалось бы, фантастический и невозможный, однако вполне реальный и даже для юности, например, весьма характерный оттенок в восприятии женщины или девушки, который иначе как «комплексом Мадонны» не назовешь.

И вместе с тем тот факт, что вы как мужчина всегда имели, имеете и будете иметь дело не с воображаемой мадонной, а с конкретной женщиной со всеми ее бесчисленными слабостями, —

да, этот факт как нельзя лучше ставит ребром главный вопрос философии и тут же решает его: а именно, вопрос о том, существуют ли платоновские идеи и, если да, то в каком виде и как они соотносятся со своими материальными отпечатками? только не ждите, что я начну сейчас распространяться на этот счет, да и с какой стати? ведь вы сами, подытожив ваши опыты по женской части в том музыкальном ключе, который я выше вам предложил, решите главный вопрос философии лучше, чем если бы вы проштудировали двадцать томов так называемой «классической» философии, —

и это на полном серьезе.

Итак, еще раз: если правда, что не хлебом единым сыт человек, а есть он по определению существо духовное, значит и заложены в душе его вечные высшие начала, которые просто не могут принципиально отличаться от идей великого Платона, —

однако вся беда его (то есть человека), в том, что последние (то есть платоновские идеи) не в силах существовать в так называемом «чистом виде», но всегда в нераздельной слиянности с материальным предметом, из чего с математической закономерностью следует, что человек «намертво» и поистине «роковым» образом привязан к земному миру, к жизни и в частности к женщине, которая очень часто представляется ему своего рода прекрасным идеалом, однако на деле таковым никоим образом не является, —

вследствие чего мужчина, хотя и лелеет в душе образ «прекрасной мадонны», все-таки нутром догадывается, что не только та женщина, с которой он теперь идет в постель, с образом мадонны никак не совместима, но и вообще не встретить ему в жизни женщины, мало-мальски приближенной к высокому идеалу.

Весь парадокс, однако, состоит здесь в том, что именно женщины, стоящие у него на пути, а тем более жена и мать его детей, являются для него единственными посланными ему судьбой воплощениями той самой вечно глубине его души пребывающей мадонны, —

а других нет, нее было, не будет и не может быть, —

и мужчина тоже об этом сердцем догадывается: вот почему во взгляде обыкновенной женщины на обыкновенного мужчину, несмотря на врожденное женское кокетство, сквозит зачастую та испытывающая серьезность – ибо речь здесь идет о выборе генетического фонда для будущих детей – которую мужчина может с полным правом отождествлять с пристальным вниманием к нему самой жизни или даже судьбы.

И в спонтанном визуальном ответе мужчины на такой взгляд сказывается весь его характер: иные от него уклоняются, иные отвечают сексуальной заинтересованностью, то есть вопросом на вопрос, иные вежливо и беспредметно улыбаются, иные отделываются неуместной иронией, —

и лишь очень немногие встречают вопросительный женский взгляд «как богатыря богатырь», то есть готовы признать в вопрошающей женщине искомую мадонну, сошедшую с небес на землю, а скорее всего никогда в небесах и не бывавшей, —

что, впрочем, как вытекает из вышесказанного, ровным счетом не играет никакой роли.


XIX. Наилучшая в мире зависть

Когда кто-то из ваших знакомых, а тем более близких болен неизлечимой болезнью, то есть практически обречен, и часы его – или дни или недели – сочтены, тогда как песок в ваших песочных часах еще сыплется и сыплется, убаюкивая нас и дальше сладкой неопределенностью смертного часа, —

да, в эти моменты вы искренне сочувствуете умирающим, но и одновременно невольно радуетесь тому, что вам еще «жить и жить», и хотя драматизм, а пожалуй, и трагизм ситуации налицо, вы все-таки в ней продолжаете оставаться больше зрителями, чем действующими лицами, —

но как только эти люди ушли в мир иной, в вас тотчас поселяется довольно странное, неотвязчивое и, я бы сказал, амбивалентное движение души: вот, мол, вот они главное дело жизни сделали, и сделали в общем-то хорошо, а вам все это еще предстоит, и неизвестно, справитесь ли вы с ним или все получится скомкано и кое-как, —

и тогда какая-то непостижимая добрая зависть к ушедшим закрадывается в ваше сердце: вы, с одной стороны, завидуете умершим, но и от вашего положения еще живущих тоже не отрекаетесь: во-первых, потому, что оно также представляет кое-какие выгоды, а во-вторых, потому, что умереть вы все равно успеете, —

чем ближе, однако, ваш смертный час, тем яснее вы понимаете ту простую истину, что в конечном счете речь шла только о том, чтобы «хорошо умереть» и больше ни о чем, —

и ваша зависть к ушедшим прежде вас усиливается в разы, но усиливается в разы также и ваша доброта, лежащая в основе этой совершенно удивительной по своей природе зависти, —

а ваш взгляд в эти минуты будет сходен со взглядом человека, пытающегося вспомнить о чем-то очень важном для него, и почти уже вспомнившем, но в последнюю секунду опять потерявшего нить воспоминаний.

XX. Баллада-триптих о веревочных лестничках в небо

1.

Если как-нибудь в начале марта, выйдя из подъезда и увидев соседа-немца, выбрасывающего мусор – чрезвычайно добродушного и общительного человека – вы спонтанно разговоритесь, и он по ходу разговора, заглянув в безоблачное голубое небо, задумчиво промолвит, что вот наконец-то наступила весна и зимняя депрессия закончилась, а вы сами не зная почему вдруг скажете, что, напротив, весной-то и разыгрывается настоящая, матерая, нутряная депрессия, но сосед не поймет вашу мысль, однако на всякий случай понимающе улыбнется, а вы, поскольку у вас всегда были хорошие отношения с ним и еще по причине вашего боевого настроения в данный момент подтвердите вашу догадку классической фразой о том, что нынче прямо «Моцарт разлит в воздухе», —

а ведь это, в сущности, все равно что сказать: «Я только что позавтракал яичницей»: в том смысле, что как дважды два четыре – и тогда сосед ваш очень пристально взглянет на вас, и в его взгляде вы ясно прочтете два вопроса: первый – «Здоровы ли вы душевно?», и второй – «Не издеваетесь ли вы над ним?», —

так вот, после того как вы разубедите его в обоих пунктах и даже искренне попытаетесь разъяснить ему вашу точку зрения, и разговор ваш примет привычное житейское направление, и вы от души проболтаете еще минут сорок, —

знайте, что после этого разговора вы ни сблизитесь, ни отдалитесь, —

и ничего нового вы ни друг о друге, ни о мире не узнаете, зато у вас будет шанс догадаться, что никогда еще, быть может, ваш скрытый комплекс неполноценности – заключающийся в вашем стремлении к чему-то неординарному, притом что окружающие люди никак не хотят принимать всерьез это ваше стремление, и быть может они правы – не выражался с такой детской наивностью, с такой гениальной простотой и с таким неподдельным очарованием, а поскольку тайное, становясь явным, не обязательно исчезает, то и вы после разговора останетесь под впечатлением некоторого томительного недоумения, как, впрочем, и ваш сосед, —

и все-таки первый шаг сделан, «лед тронулся», как говорил незабвенный Остап Бендер, и никогда еще никакой день не начинался так хорошо, как этот: в этом вы можете быть вполне уверены, но пока только в этом, —

и это есть, если оставаться в географических пределах вашего дома, ваша первая лестничка в небо.

2.

Решительно во всем, что касается этого мира, можно и нужно сомневаться, и только в одном для порядочного человека не может быть сомнений, а именно, —

что существует незыблемая иерархия вещей, верхние из которых совсем не подвержены страданиям, серединные страдают тихо и незаметно, и лишь низшие не только громко страдают, но и во весь голос кричат о своих страданиях, стремясь исподволь придать им возвышенный и даже трагический характер, —

итак, признавая эту великую иерархию, вы постоянно вспоминаете о вашем соседе-немце, совершенно непримечательном человеке, который долго болел раком, при встречах заводил какие-то странные разговоры и при этом очень внимательно заглядывал вам в глаза, точно пытаясь в отведенные ему последние месяцы жизни проникнуть во что-то, о чем в обыкновенном и более-менее здоровом состоянии люди даже и не задумываются, —

а потом он внезапно исчез и больше уже не появлялся, и вот это его тихое и бесшумное исчезновение, подобно проплывшему в осеннем небе облачку, действует на вас и по сей день почему-то сильнее любых громких героических смертей, в том числе и самой, пожалуй, громкой: нашего Пушкина, —

впрочем, что значит – не знаете почему? очень даже хорошо знаете: как раз по причине существования вышеописанной иерархии, —

но для того, чтобы чувствовать ее душой и сердцем, нужно иметь хотя бы минимальную склонность к восточной духовности, и то обстоятельство, что наш русский брат из всех народов земного шара как будто наименее для нее восприимчив, принуждает вас в ином и новом ракурсе взглянуть и на нашу культуру, и на нашу историю, и на нашу ментальность, —

быть может, в этой-то онтологической перспективе как раз и залегают корни той непостижимой по масштабу дисгармонии – это не значит, что в ней нет своеобразного величия, еще какое! – которая является, думается, первичной характеристикой нашего национального характера, —

 

да, слишком большая, я бы даже сказал, вопиющая по масштабу театральность, лежащая в его основе, театральность безусловно талантливая и все же мучительно несоответствующая главной тональности бытия, театральность, отступающая только тогда, когда речь идет о жизни и смерти нации, —

вот она-то, думается, и является источником всех наших бед, и поразительно, что осознать эту великую истину помог вам ваш сосед: он как бы подборосил в небо невидимую веревочную лестницу, и вы по ней начали взбираться, но не взобрались выше седьмого этажа, где вы и живите, —

впрочем, и это восхождение вам зачтется, —

итак, это была ваша вторая лестничка в небо.

3.

Музыкальная гармония и только она одна сохраняет наш мир и правит этим миром, то есть в той степени, в которой отношения между людьми перестают «звучать», как говорят музыканты, —

в той самой степени в мир входит феномен, который моралисты именуют громким словцом «зло», —

так что, зная этот мировой закон, вы и ваш сосед, еврей-профессор-искусствовед, приехавший давным-давно из Санкт-Петербурга и проживающий двумя этажами выше, встретившись случайно на улице, в магазине или в лифте, общаетесь самым сердечным образом, —

вам действительно есть настолько много о чем поговорить, что, кажется, душевный разговор, раз возникнув и приняв классическое «русское русло», уже никогда бы не остановился, —

однако существует опасность, что один из вас будет с «аппетитом», как говорил Тургенев, говорить только о себе, слушая собеседника лишь для проформы, —

ведь вы оба в конце концов авторы, а какой автор интересуется другим автором? ему нужны только собственные читатели или слушатели… впрочем, за себя вы поручиться можете, а вот за вашего соседа вряд ли, кроме того, вы, следует предположить, на подобном одностороннем диалоге уже «собаку съели», —

и вот вы упорно не приглашаете друг друга в гости, и даже при случайных встречах не говорите часами, хотя взаимная симпатия между вами есть, хотя пообщаться о «высоких материях» вам, кроме как друг с другом, больше и не с кем, и хотя всякий раз, когда разговор обрывается по сути не начавшись, вы испытывате очень субтильное и очень тягостное чувство, и ваш сосед-профессор, наверное, тоже, —

и все-таки вы боитесь сделать решающий шаг и распахнуть двери стихийного общения, а ведь наверняка из этого вышло бы больше хорошего, чем плохого, —

и оправдание вашей взаимной уютной трусости необходимостью «держать дистанцию», дабы не разрушить хотя бы то, что есть, —

оно, это оправдание, при внимательном рассмотрении, не выдерживает критики, —

в конце концов, разве на одной дистанции зиждется музыкальная гармония? и разве не бывает в музыке острых диссонансных всплесков и полного катартического примирения? да, все это бывает, но только не у самого великого музыканта: И.-С. Баха, зато у второго по значению музыканта: Моцарта, —

и как пушкинский Сальери в финале оправдывает свое злодеяние сомнительной ссылкой на Микеланджело, так по крайней мере вы – о вашем славном соседе я, понятно, судить не берусь – вынуждены оправдывать ваше странное, но по-своему оригинальное и, главное, вполне искреннее общение с соседом-профессором с верхнего этажа ссылкой на первого музыканта, а не второго, —

нет, а ведь воистину есть в нем – этом вашем необычном общении – что-то отдаленно похожее на баховскую тональность, —

и если вас спросят, что же именно, вы без запинок, как хорошо выученный урок, должны ответить (ради бога, примите всерьез мою подсказку): главное – это когда люди субстанциально, то есть день и ночь и пожизненно, связаны пусть тонкой, зато несокрушимой взаимной внутренней симпатией, —

а вот сколько и как они при этом общаются, не играет по сути особой роли, —

и в качестве доказательства: ведь ни разу еще не случилось, чтобы даже при самой мимолетной встрече с вашим соседом в ваших глазах, как и в его, не появилась мгновенно, независимо от настроения и почти против вашей воли выражение искреннейшей теплоты и симпатии, —

и это будет ваша третья и пока последняя веревочная лестничка в небо, любезно предоставленная вам вашим соседом.


1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru